Всего новостей: 2499667, выбрано 6 за 0.007 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Архангельский Андрей в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаСМИ, ИТОбразование, наукавсе
Архангельский Андрей в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаСМИ, ИТОбразование, наукавсе
Россия > СМИ, ИТ. Внешэкономсвязи, политика > carnegie.ru, 19 сентября 2017 > № 2317425 Андрей Архангельский

Пост-«Матильда»: новый консерватизм или старая манипуляция?

Андрей Архангельский

Это хороший противовес тем же «либералам». Кремлю выгоднее не противостоять им напрямую, а быть арбитром между ними и консерваторами. Отсюда вытекает и идейное обоснование четвертого срока – примирение враждующих сторон. Видите, одна «Матильда» до чего довела страну, расколола. Нельзя вас оставлять одних. Людей нужно успокоить, с этим мы и идем к людям. Это и есть наша задача – удерживать хрупкий мир

На прошлой неделе, после отказа многих кинотеатров показывать «Матильду» и новых актов насилия, скандал с фильмом Алексея Учителя перешел в качественно новую фазу, скажем так, пост-«Матильды». У Хантингтона в «Столкновении цивилизаций» есть интересный пассаж: говоря о религиозном ренессансе после конца идеологического противостояния в 1990-х, автор указывает, что этот ренессанс не «та же самая религия». То есть неправильно рассматривать это как «возвращение к традициям», это не возвращение, а, напротив, преломление. Религия, пережитая и переоткрытая по-новому, по-своему. Не я меняюсь, а я вижу это «иначе».

Самая большая ошибка поэтому – рассматривать проявления религиозного фанатизма или экстремизма в рамках традиционных религий. Они, эти религии, сами, так сказать, в шоке – они не знают, как себя вести с этим новым явлением. Нет даже языка для описания этой проекции.

Это важно для понимания глубинных причин человеческого бунта в XXI веке – в самом, казалось бы, комфортабельном мире, – они также описаны у Хантингтона. Все дело в кризисе идентичности – конец идеологий не только освободил человека политически, но и экзистенциально, лишив его заодно, как выяснилось, оснований бытия. В этой ситуации человек судорожно цепляется за то, что всегда под рукой, – за расу, национальность, территорию, наконец, религию. Но это всегда уже новая проекция: «того же самого», которое становится «не тем же самым».

Например, традиционное понятие «национализм» – это всего лишь старое слово для нового явления, которое точнее было бы называть «пред- или пранационализмом». Поиск новой веры, новых оснований – лишь знаки масштабного экзистенциального кризиса после 1990-х годов.

Лоялистские радиостанции типа «Комсомольской правды» или «Говорит Москва», в отличие от официоза, иногда дают слово представителям «царебожия», тем самым, которые являются инициаторами процесса против «Матильды». Они весьма откровенны – сообщают нам, что пугающая движуха последних недель доказывает сохранившуюся еще в народе «пассионарность», и употребляют выражение «что-то настоящее» – в том смысле, что наконец появилась сверхценность, ради которой и стоит жить.

То, что этим настоящим стал, в свою очередь, довольно искусственный концепт – вера в то, что царь своей мученической смертью искупил прежние грехи России, – не имеет значения. Как и то, что поводом стал фильм «Матильда», а не, допустим, какой-то мультфильм про князя или идентификационный номер, цифровой код, – это лишь игра случая.

Кризис идентичности порожден в том числе и постмодернистской разомкнутостью личного пространства. Модернизм предполагал интеллектуальную оппозицию всему внешнему, то есть кухня или келья как спасение от мира; внутреннее как спасение от внешнего мира (подробнее см.: Тишунина Н. В. Современные глобализационные процессы). Ситуация постмодернизма принципиально иная: она буквально выгоняет из кельи и кухни наружу, как бы принуждая к выходу в мир. Человек, лишенный опоры, вынужден еще и куда-то при этом идти – на редкость некомфортное сочетание.

Но почему этот поиск себя, настоящего сегодня превращается в насилие над другими, откуда берется парадоксальное понимание насилия как спасения?

Ничего своего

Справиться с этим кризисом идентичности пока невозможно, это не только российская проблема, рецептов нет ни у кого в мире. Но есть компромиссный вариант. Это возможность создания собственного малого мира, малого выхода в мир – утверждение себя через разные социальные практики, от обустройства клумбы перед домом до участия в политике. Это создает пусть и иллюзорную, но все же возможность обрести себя рыночным путем, выставляя свой мир на общий аукцион идей существования.

В любом европейском городе нас поражает многовариативность обустройства придомового пространства: клумбы, кадки, вазы с цветами, побогаче, победнее, не важно – каждая неповторима, видно, что это сделано руками людей, живущих тут. Это и есть метафора выставления себя на публичный аукцион, ведь клумба повернута к обществу, к миру, и одновременно попытка обретения малой идентичности.

В России в крупных городах вместо этого предусмотрено типовое оформление – согласно стандарту и ГОСТу. Российское социальное пространство устроено таким образом, что тут нет почти ничего своего: понятие «частная собственность» ограничилось для большинства квартирой, дачей и машиной. Но понятие «собственость» предполагает и символическое значение: хочется владеть, например, чужим вниманием. Чтобы его добиться, нужно что-то предложить другим. Но такого символического рынка идей в России так и не появилось – государство не впустило человека в публичную сферу. Это суть государственного эгоизма в России – власть не хочет делиться даже иллюзией власти. Не понимая, что сегодня как никогда именно участие в публичном поле, то есть в политике, стало самым универсальным способом обретения себя, обретения идентичности.

В России нет возможности выставлять свой малый мир на торги. Ах так, говорит человек, не признаете мой малый мир, тогда получайте большой, теперь вы все будете жить по моему плану. И выкатывает из кельи или кухни, как в «Сноу-шоу» Славы Полунина, огромный ком – плод длительных размышлений – со словами «либо вы принимаете его, либо он вас раздавит».

Было бы наивно думать, что всего этого в Кремле не знают. Напротив, там делают все возможное, чтобы предупредить ваши желания. Множество людей буквально занимаются тем, чтобы придумать вам судьбу – как в компьютерной игре, чтобы она была хорошо детализирована, с максимальным эффектом присутствия. Для вас предусмотрен разнообразный ассортимент, то есть это уже не два типа существования, как в позднем СССР (комсомол или рок-н-ролл), а двадцать два.

Кремль использует национализм с самого начала как инструмент, впрочем, как и либерализм; но до сих пор считалось, что вариантов хватит на любой вкус. Вариант «за веру, царя и Отечество» также был предусмотрен как пространство для подгруппы «религиозный консерватизм» – об этом подробно написал Александр Баунов.

Но идентичность не формируется сверху, коллективно, не совершается с помощью только разрешенных каналов – вот в чем главный парадокс. Люди не могут обрести себя новых под тотальным контролем. А возможность сделать что-то самому в легальном поле исключена. Тем самым власть как бы вынуждает искать себя вне легального поля, то есть через те каналы, которые до сих пор по каким-то причинам не приватизированы государством.

Самые низовые, непрезентабльные, архаичные практики, граничащие с нарушением табу. Пространство мистического, ритуального, катакомбного, пространство карго-культа и карт Таро. Но именно неподконтрольное действие и рассматривается его участниками как единственное «настоящее», и в этом объяснение пассионарности анти-«Матильды», а также запредельной архаичности их сознания – с точки зрения XXI века.

Там, где самостоятельное действие становится дефицитом, оно превращается в сверхценность. Чем оно архаичнее, тем более «настоящее». Вина тут целиком на власти, которая опять закупорила сферу публичного, и теперь поиск себя означает «делать что-то вне или поперек государства». Так, пространство архаики парадоксально понимается в качестве свободы и настоящего: как свобода быть хуже других, свобода не считаться с общечеловеческими ценностями, свобода как насилие.

Точно так же поступали государственые пропагандисты, которые в 2014 году довели общество до истерики, они понимали агрессию сверх разрешенной государством как «свободу» – свободу быть хуже и бесчеловечнее. Как необъяснима была самоубийственная логика милитаристов (ведь «превратить Америку в ядерный пепел» означало автоматически самим превратиться в то же самое), так же необъяснима и логика яростного сопротивления какому-то фильму о романе царя. Но все эти порывы означают в первую очередь одно: сигнал о болезни общественного организма.

Политическое измерение

Политическое закрыто, заперто от всех; ключ у Кремля. Но любой запрет только политизирует ситуацию – в этом еще один парадокс нового времени. «Матильда» еще недавно проходила по ведомству общественного раздражения; ситуация пост-«Матильды» вводит ее уже в качестве политического фактора. Пост-«Матильда» политически многогранна.

Понятие «консерватизм» настолько же привычно для России, насколько и невербализованно. Оно как бы растворено в воздухе, оно есть – и его нет. Все ссылаются на «консервативные ценности», которые никем и никогда не формулируются. Это поразительный эффект: в стране, где на каждом шагу повторяют про консерватизм, до сих пор нет консервативной партии, хотя все партии используют консерватизм как постулат, модус и каркас.

Парадокс: либерализм во враждебном окружении как раз сумел сформулировать свои основные принципы, артикулировать их – они выражаются простым словом «свобода»; недавно это было впервые политически капитализировано – с помощью муниципальных выборов в Москве. С консерватизмом дело обстоит иначе: он вроде бы везде – и нигде. Есть какие-то частные попытки его сформулировать, но они тонут в яростном разоблачении чужого, либералов и демократии. Консерватизм весь состоит из «не»: мы не Европа, не Америка, не Азия. А кто? Нет ответа. В теоретическом плане российский консерватизм оказался слаб, он ничто, он целиком состоит из отрицания чужого, а не из утверждения своего.

Это в известном смысле образовало лакуну на предвыборном поле перед 2018 годом. И скандал с «Матильдой», вышедший на федеральный уровень, очень подходит именно для того, чтобы легализовать партию консерваторов, ввести ее наконец в легальное политическое поле. Вообще овеществить идею консерватизма, внушить себе и остальным, что консервативное большинство существует и его окончательная идентификация, а точнее, архаизация состоялась благодаря «Матильде».

Первая такая попытка была в 2014 году, но мы помним, как недолго продержался в умах концепт «русский мир». Мир анти-«Матильды» продержится, думается, еще меньше. Но сейчас это очень выгодный конструкт: с одной стороны, он будет держать под контролем этих самых консерваторов; с другой – можно будет опять говорить от лица консерватизма, вводя новые запреты. Подземный бунт можно легко перевести в организованный – вот уже и киносети прислушиваются к голосу консерваторов, – а затем приватизировать его.

Наконец, это хороший противовес тем же «либералам»; Кремлю выгоднее не противостоять им напрямую, а быть арбитром между консерваторами и либералами. Заодно это и хороший таран против самих либералов, если что. Отсюда вытекает и идейное обоснование четвертого срока – примирение враждующих сторон. Видите, одна «Матильда» до чего довела страну, расколола. Нельзя вас оставлять одних. Людей нужно успокоить, с этим мы и идем к людям. Это и есть наша задача – удерживать хрупкий мир.

Наконец, история с «Матильдой» совершенно заслонила «подведение итогов революции 1917-го». Кремль весь год всячески избегал этической оценки революции, прикрываясь формулой «решайте для себя сами, триумф это или поражение». «Матильда» вообще затмила тему революции, отшвырнула ее подальше. Какие там итоги, когда фильм вот-вот выйдет в прокат? В общем-то овчинка стоит выделки, а то еще придется произнести что-то принципиальное, дать оценку террору, Гражданской войне, не говоря уже о прощении и покаянии. «Матильда» тут очень кстати, она уводит от обсуждения сущностных вещей. Будоражит новыми вызовами.

Таким образом, случай с «Матильдой» является выплеском снизу, вызванным искусственной закупоркой сверху. Что тут подлинно, а что следствие манипуляции, невозможно разобрать. В имитационной модели все конфликты так и выглядят – и будут в дальнейшем: они просачиваются через случайные прорехи со свистом обреченного, с уханьем и гиганьем «спасибо, что живой». Это в большей степени всегда заявление о собственном существовании, чем что-то еще; и выглядят они всегда как бунт плоти или кипение разума. И, как и в 2014 году, новая политическая реальность – это всплеск животных инстинктов внутри наглухо застегнутого общества. Этот скандал и невыгоден, и выгоден власти одновременно, сейчас она пытается капитализировать его полезную часть и нивелировать негативную. Именно этим и объясняется двойственность реакции власти: с одной стороны, осуждение проявлений экстремизма, а с другой – попытка сделать вид, что это «не страшно».

Однако отныне мы живем в пространстве пост-«Матильды», где каждое слово и каждый жест способны поколебать устои. И это история не про фильм или секту, а о том, что общество слишком хрупкое и не имеет никаких внутренних скреп – чем громче о них кричат, тем с большим треском они вываливаются из обшивки.

Россия > СМИ, ИТ. Внешэкономсвязи, политика > carnegie.ru, 19 сентября 2017 > № 2317425 Андрей Архангельский


Россия > СМИ, ИТ. Армия, полиция > carnegie.ru, 30 августа 2017 > № 2291471 Андрей Архангельский

Тонкая серебристая линия. Зачем власти история с худруком Гоголь-центра

Андрей Архангельский

Сегодня границу между официальным и неофициальным искусством можно вербализировать только с помощью одного критерия – «госбюджет». Вот откуда эта новая сакральность, с которой произносится «государственные деньги». Этот критерий удачно совмещает в себе и экономические, и идейные постулаты. Тот, кто берет «государственные деньги», автоматически соглашается хранить верность власти

Если сравнить дело Серебренникова с музыкальным произведением, это, безусловно, крупная форма, трех- или четырехчастная; среди прочих непременных атрибутов там должен быть лейтмотив или, если шире, лейттема. С ее помощью мы обычно пытаемся распознать главную мысль автора сочинения.

Но неизвестный автор XXI века очень опытен и не хочет обнаруживать главную мысль раньше времени: кроме фигурирующей цифры хищений – она варьировалась от сотен до десятков миллионов рублей, в произведении нет никаких повторов. И только ближе к концу произведения, когда вступает хор, можно расслышать нечто знакомое. В конце мы слышим, как хор отчетливо повторяет, сбиваясь на мелодекламацию: «Делайте ваше смелое искусство, ваши эксперименты на свои деньги, а не на государственные». Эта фраза является и своеобразной кодой, на этом оратория заканчивается.

Поначалу мы не обращаем внимание на эту фразу, потому что много раз ее уже слышали, но теперь, в контексте случившегося, после заключения под домашний арест главного героя произведения, ее смысл выглядит иначе. Мы вдруг вспоминаем, что вся проблематика этого процесса строилась вокруг словосочетания «государственные средства». Мы тут же припоминаем и общественный контекст, в котором это произведение было создано, – так учит нас герменевтика: этот тезис уже звучал не раз в течение последних лет пяти, например, из уст министра культуры Владимира Мединского: «Единственное, в чем я не вижу смысла, – это снимать фильмы на деньги Министерства культуры, которые оплевывают выбранную власть, даже не критикуют» (2014).

К тому же автор оратории дает нам в конце небольшую подсказку: два солиста-антагониста вдруг почти повторяют друг друга – это не может быть случайностью. Казалось бы, что может быть общего между выдающимся критиком и публицистом Марией Кувшиновой, написавшей важный текст на Colta.ru, и высказыванием кинорежиссера Никиты Михалкова?

Вот Михалков говорит, комментируя дело Серебренникова: «...соберите ему деньги, дайте ему снимать и ставить то, что он хочет, не беря у государства. <…> Хотят эксперименты? Ради бога. Ты можешь работать в государственном театре и ставить то, что могут смотреть люди, и параллельно работать в частном театре, и люди будут нести тебе копеечку. Это справедливо, это по-честному». Мария Кувшинова пишет, по сути, о том же: честно будет отказаться культурной элите от всех привилегий, в том числе и символических, и срочно перемещаться в андеграунд. Можно сказать, что этот тезис – «не берите у государства, делайте на свои» – является рефреном не только этой оратории, но и всего, так сказать, музыкального цикла. Это словосочетание как бы играет роль ключа ко всей истории.

Примеры частного кино и театра у нас есть. То есть это не новость. Единственная новость в том, что до сих пор казалось, что эта идея наша собственная – уйти в андеграунд. А теперь это предлагает само государство – в лице своих спикеров, и это самое сенсационное: оно предлагает всем возмущенным тем, как обошлись с Серебренниковым, идти подальше – со всем их совриском (современное искусство).

Все происходящее давно уже ставит перед выбором деятелей культуры и, шире, интеллигенцию, работающую на госслужбе. Но прежде казалось, что «ставит перед выбором» – это такая метафора и что это вопрос сугубо личный, моральный, дело совести каждого. Сама манера, стилистика дела Серебренникова свидетельствует, что теперь это не метафора, а вполне конкретное предложение. Демонстративность в деле Серебренникова не оставляет сомнений – все делалось максимально громко, чтобы всем было слышно.

В публицистике у нас принято писать: «Очередная граница, за которой уже невозможно не…». И опять же это понимается как метафора. Но в этот раз границу прочертило само государство, с максимальным скрежетом – железом по стеклу, чтобы ни у кого сомнений не возникло. Возможно, вся эта история как раз и была затеяна именно для того, чтобы провести символическую границу? Отделить одних от других. Что за граница, между кем и чем?

Сложная норма

Становление большинства нынешних руководителей страны пришлось на 1970-е – это важно: первый опыт всегда воспринимается в качестве нормы жизни. Именно в те годы понятие «неофициальная культура» вошло в советский обиход и стало своеобразной нормой: все всё знали, все всё читали. В каких-то случаях это могло плохо кончиться (хранение Солженицына, например), но в целом – по сравнению со сталинскими временами – было свидетельством либерализации и даже поводом для тайной гордости: у нас тут уже не ГУЛАГ, у нас можно читать, слушать и даже тихо говорить – разное.

Мало того, чекисты считали себя меньшими догматиками и более образованными в плане искусства, чем партийный аппарат. И даже подавали тайные знаки – в позднесоветских кинофильмах о спецслужбах специально делается акцент на том, что читать и слушать «разное» уже не считается преступлением. В двух громких позднесоветских сериалах – «ТАСС уполномочен заявить» (1984) и «Противостояние» (1985) – основной месседж такой: враг не тот, кто «читает разное» и «резко высказывается», а, напротив, тот, кто притворяется образцовым советским человеком. «Пастернака читаете? – спрашивает работник органов, заходя в квартиру к одной из героинь («Противостояние»). – Ну и читайте себе». А герой, следователь Костенко, которого играет Басилашвили, в том же сериале с удовольствием слушает Высоцкого.

Существование неофициальной культуры наряду с официальной – норма для 1970–1980-х, поскольку нормой является сама ситуация двоемыслия или двумирия. Норма для этого поколения – красные корешки с докладами пленума, с одной стороны, и бобины, кассеты, «голоса» или перепечатанные на машинке стихи – с другой.

Но главной «нормой» является не то, что «допустимо разное», а то, что между официальным и неофициальным по-прежнему существует разделительная линия.

Проблема с линией

Уже начиная с 1960-х эту линию невозможно просто «взять и прочертить» – она во многом символическая, ее можно только уловить, почуять.

Нога скользить, язык болтать свободен,

Но есть тот страшный миг на рубеже,

Где сделал шаг – и ты уже безроден,

И не под красным знаменем уже, –

одна из многочисленных попыток нащупать, обозначить эту норму; поэт Николай Грибачев, литературный генерал того времени, написал стихотворение «Нет, мальчики» (1962) в ответ на стихотворение Евгения Евтушенко «Давайте, мальчики» (1959), где отстаивалось право молодых рисковать и дерзать. Но даже Грибачев таким образом признает, что до «страшного мига» у советского человека есть в запасе какой-то тормозной путь, иными словами – свобода, и этот малый промежуток есть завоевание ХХ съезда, отказ от сталинизма как крайней формы насилия над личностью.

Это выглядело очень мило – могло показаться, что выяснением «границы» теперь занимаются сами люди, а не государство (за этим баттлом Евтушенко – Грибачев последовал еще один: Роберт Рождественский в качестве ответа Грибачеву написал стихотворение «Да, мальчики»). Но очень скоро выяснилось, что государство тоже не забывает эту линию проводить: дело Бродского (1964), например, или дело Синявского и Даниэля (1965–1966) – это все и есть линии разграничения между официальным искусством и неофициальным.

Но само наличие зазора не является чем-то пугающим, напротив. Чуть позднее, в 1970-е, это гарантирует некоторое разнообразие (многовариативность поведения – можно, например, «полуофициально считаться полуофициальным»); а также – в споре с западными партнерами – служит аргументом в пользу свободы слова в СССР. Этим зазором свободы гордятся даже спецслужбы, которые, как известно, зовут Высоцкого к себе на концерты. Идеологического противоречия тут нет: зазор только лишь диалектически подчеркивает границу между официальным и не-.

Двоемыслие – норма, но еще большая норма – это фундаментальное разграничение на официальное и неофициальное. В СССР официальное признание тебя в качестве поэта, артиста или танцора дает именно государство. А у неофициальной культуры нет такого права, или ее «звания» ничтожны и не могут быть рассмотрены в качестве аргумента (как в случае с Бродским).

Уже это, по мысли авторов конструкции, и заставляет художника добровольно, самостоятельно делать выбор в пользу государства. Дело уже не в «красном знамени». Ты можешь купить себе новый hi-fi или просто идти в гастроном, и медитировать на потолке, и быть надменной, как сталь, и говорить, что все не так, как должно быть, – это все можно, но «под красным знаменем» будет и комфортнее, и безопаснее, и сытнее. Ну и, в конце концов, это логичнее, не правда ли?

Такая конфигурация культурной надстройки и является идеалом для нынешнего Кремля, как и разграничение сфер жизни на официальную и неофициальную. Собственно, строительством новой официальной культуры сегодня заняты и Министерство культуры, и Министерство образования, и прочие. И единственная проблема, которая остается пока нерешенной, – критерий этой границы. Красного знамени больше нет, то есть нет идеологии. «Патриотизм» в качестве рационального критерия нерелевантен.

Сегодня эту границу можно вербализировать только с помощью одного критерия – «госбюджет». Вот откуда эта новая сакральность, с которой произносится «государственные деньги». Этот критерий удачно совмещает в себе и экономические, и идейные постулаты. Тот, кто берет «государственные деньги», автоматически соглашается хранить верность власти или, по крайней мере, не выступать против.

Негласным этическим императивом России давно уже стало «мне надо кормить детей» – так оправдываются любые компромиссы с совестью, и он удачно соединяется с концептом «государственные деньги». Диалектика такая, что, даже если вдруг этот выбор вам не очень по душе, вы всегда можете себя утешить, что это не ради государства, а «ради детей». В сущности, худруки российских театров и другие деятели культуры, которые теперь молчат по поводу Серебренникова, делают это тоже «ради детей» – ради своих коллективов, трупп, музеев и площадок.

Система госфинансирования в культуре настолько запутанна, что в ситуации Серебренникова мог оказаться каждый худрук, – об этом уже много написано, именно это и является кнутом, который также страхует деятелей культуры от неверных шагов. Это и есть настоящая плата за госуслуги: всегда быть под колпаком, всегда испытывать страх, соглашаясь играть по заведомо неисполнимым правилам, если что-то хочешь сделать хорошо и вовремя.

С 1991 года неофициальная культура настолько переплелась с официальной, что, казалось, их уже не разделить. Но если ситуацию обострить – на примере очень известного в культурной среде человека, такого как Серебренников, – то водораздел станет понятнее. На примере всегда объяснить легче.

Выбор Серебренникова удобен тем, что в новой конфигурации государственной культуры (Гоголь-центр – государственное учреждение) он был самым чужеродным элементом. Заметим: он не сам добивался этого поста. Его занесло туда ветром медведевской модернизации, а также это совпало с некоторой растерянностью власти в связи с протестами 2012 года. Тогда назначение Серебренникова тоже было символичным: он казался власти удачной фигурой для того, чтобы выпустить пар и перенаправить протест с политического русла в эстетический.

А теперь он оказался удобен для того, чтобы этот пар, туман окончательно развеять. Теперь понятнее становится и загадочная история с отменой балета «Нуреев»: не может такой человек, как Серебренников, ставить в государственном театре, на сцене Большого. В Новой опере может, а в государственной – уже нет. Вот она – символическая линия, граница.

На примере Серебренникова легче всего показать, где эта граница – между официальной и неофициальной культурой – теперь проходит. Нет сомнений, что все остальные коллеги всё прекрасно поняли. Эта история в целом есть предложение художникам «определиться», причем, заметим, – свобод сейчас несоизмеримо больше, чем в СССР.

В нынешнем конкурсе «Кинотавра» из двенадцати фильмов восемь сняты на частные деньги – это о чем-то говорит. Многие из тех, кто мог бы взять деньги от государства, теперь просто не хотят связываться – и не только по идеологическим причинам, а просто потому, что это очень громоздкий механизм. И теперь государство это «отпадение» лишних элементов, можно сказать, даже поощряет. Словом, возвращение культурной конфигурации к состоянию «до 1985 года» – это план к новому президентскому шестилетнему сроку.

Риски

К чему это разграничение приведет? Мы уже сейчас видим, что риска никакого и расчеты были верны. Все пишут в блогах: на место тех, кто сейчас из принципа уйдет на частные хлеба, быстро найдется замена. Никто и не ушел еще – пока, по крайней мере. Это означает заочное согласие культурного истеблишмента с новыми правилами. Да и куда идти-то? На руках музей, театр, центр; нужно платить людям зарплату, «нести ответственность за коллектив» – тут все уже много раз обговорено. А Серебренников – ну, неосторожно себя вел, мы-то осторожнее.

Зато теперь ясно: нельзя особо высказываться. Хотя можно намеками. Для фронды есть вариант позднесоветской Таганки, который также укладывается в психологию нынешних охранителей. Одно время нам казалось, что Гоголь-центр – это и есть новая Таганка. Но теперь ясно, что будет какая-нибудь другая Таганка. Письма в поддержку товарища писать можно, это достойно, но при этом оставаться в системе, – так тоже уже было.

Риска никакого и в том, что вся неофициальная культура уйдет в ютьюб и вообще в сеть. Это, видимо, пока не пугает, хотя цифры просмотров недавнего баттла между Оксимироном и Гнойным впечатляют. Но по расчетам создателей новой системы, неофициальная культура будет составлять примерно 5% – столько же, сколько малый бизнес. При этом частная культура не будет изгнана совсем из официального поля – ее даже иногда будут приглашать в гости и пользоваться ее успехами: например, если очередной Звягинцев победит в Каннах (Звягинцев – самый успешный пример «отдельного от государства существования»).

Но эти примеры, как и прежде, будут нужны только для работы с внешним контуром, чтобы произвести впечатление на Запад. Зато мощная машина госкультуры будет работать на внутренний контур, задавать непротиворечивую норму прекрасного – а также морально-финансовую норму «если государство платит, то оно и танцует».

Геттоизация контркультуры, правда, имеет и другие риски, но в перспективе. Во-первых, внутри неофициальной культуры будет большая свобода творчества – относительная, конечно, но все-таки другое мироощущение. Это вещь, впрочем, двоякая: репрессивных, ограничительных законов никто не отменял, и кто сомневается в том, что по отношению к частной культуре – как сегодня к частным СМИ – их будут применять чаще. Границы этой свободы, как ни крути, устанавливает государство. Зато собранную в одном месте неофициальную культуру проще контролировать, это будет такой вариант Ленинградского рок-клуба.

Новый андеграунд – это теперь идея не художников или активных граждан, а самой власти. Правильный театр будет показывать правильного Гоголя и Достоевского, без резкостей и экспериментов, «с уважением к классике», впрочем подсматривая какие-то модные фишки в андеграунде. А экспериментальный Гоголь или Достоевский будет только в частном секторе. Русская классика до того эластична, что может вмещать в себя одновременно двух совершенно разных Гоголя и Достоевского и прочих – в этом мы уже убедились.

Нас спросят: ну а в чем тогда необходимость проводить эту линию, раз она символическая? Что это изменит и зачем, допустим, это власти, если все и так уже негласно разделено? Она важна вот в каком смысле: тем самым наконец будет сформулирован сам принцип новой лояльности. Без него невозможна новая идеология, а вместе с тем официально эту идеологию никто не возьмется сейчас утверждать. Стало быть, должен быть такой критерий, который нигде не сформулирован и в то же время о котором все знают. На примере культуры – вещи самой по себе символической – это проще всего осуществить.

Риск тут только один: дело в том, что современное искусство – это такая валюта в новом мире, и его главным критерием является не название – назвать-то современным можно что угодно, а степень художественного риска. Подделать современное искусство невозможно, поскольку для его осуществления нужна, как это ни смешно, творческая свобода – то есть небоязнь окрика, небоязнь начальства. В официозе этой свободы будет по определению меньше, и главное – там никто и не хочет рисковать в силу самого устройства государственного механизма. Таким образом, официоз будет очень быстро тускнеть и становиться стилистически однородным, а андеграунд будет играть для него роль зеркала. Жизнь опять будет в контркультуре, а скука – в официозе.

В официозе будет не очень интересно. Зато в андеграунде не очень безопасно и не очень богато. Но ведь не запрещено сочетать удовольствие и необходимость – важно только подчеркнуть границу между ними. Для того, кто захочет перейти на ту или другую сторону, дверь не будет закрыта.

Модель не то чтобы совсем новая; есть два ярких примера – Иран и Китай, где тоже есть художники вольные, и они появляются изредка в тех же Каннах или Венеции. На родине этих творцов линия между официозом и андеграундом давно проведена, правила прописаны. Они всегда будут иметь разночтения, но это уже другой вопрос, главное – эту линию обозначить.

Теперь она будет и у нас; уже, конечно, не красная. Вот, например, в журналистике она называется «двойная сплошная», то есть, надо полагать, она белого цвета. А в культуре можно и покрасивше, поэстетичнее – например, серебристая. Тонкая серебристая линия. По имени человека, который и стал ее символом. Линия эта не очень заметна в темноте, в сложных погодных условиях. Ее сложнее разглядеть, но это не делает ее менее важной – даже наоборот. Тем самым подчеркивается: нужно быть внимательным к нюансам, к тонкостям. И вообще: быть внимательным на дорогах.

Россия > СМИ, ИТ. Армия, полиция > carnegie.ru, 30 августа 2017 > № 2291471 Андрей Архангельский


Россия > СМИ, ИТ > carnegie.ru, 5 июля 2016 > № 1819310 Андрей Архангельский

Дырка от этики. Что не так с российской системой ценностей

Андрей Архангельский

Происходящее сегодня в России все чаще заставляет делать именно моральный выбор. Давать этическую оценку теперь не блажь, а необходимость. И хотя нынешняя ситуация в России все больше напоминает моральную катастрофу, одновременно зарождается и новая этика – по принципу от обратного

В России любят искать универсальные ответы, но подозрительно игнорируют универсальные понятия. К их числу относится и этика – слово, которое у нас почти не звучит; вместо него в ходу скороговорка «морально-этические нормы», которая скорее усыпляет голос совести. Между тем этика – центральное понятие любого общества.

В предыдущем обществе, советском, была классическая авторитарная этика: высшей ценностью и целью объявляется не человек, а внешнее по отношению к нему; человек лишь средство достижения цели. Впрочем, при известном вегетарианстве позднего СССР гуманистические ценности существовали на уровне деклараций (например, борьба за мир), могли закладываться внутри семьи, формироваться с помощью культуры (культ литературы в России именно оттого, что она отсылала к универсальным ценностям).

Но как только ты выходил за пределы «комнаты» – той самой, из которой Бродский не советовал выходить, – ты сталкивался с другой этикой, авторитарной. Она учила не столько жить, сколько умирать. Это был ее центральный, сущностный момент: лучше смерть в бою, чем в собственной постели. «Встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте» (Маяковский). Отголоски этого постулата слышатся даже в произведениях, далеких от соцреализма: у Высоцкого («так лучше, чем от водки и от простуд»); или в иронической форме у Башлачева («Хочу с гранатой прыгнуть под колеса, но знамя части проглотить успеть. Потом молчать на пытках и допросах, а перед смертью – про Катюшу спеть»). Жертва собой – экзистенциальный, индивидуальный акт, вынуждаемый крайними обстоятельствами, превращается в коллективную обязанность. Именно эта установка аукается сегодня в подсознательном, абсурдном, казалось бы, «желании катастрофы» у миллионов – этому их учила авторитарная этика: жить ради того, чтобы умереть правильно.

В 1991 году авторитарная этика рухнула – вместе со страной. Считалось, что замена этики авторитарной на гуманистическую (ориентированную на человека, его жизнь, свободу и интересы) произойдет сама собой. Это главное заблуждение 1990-х – уверенность и Гайдара, и Ельцина, что капитализм все расставит на свои места. Но капитализм – лишь инструмент. Он не может порождать этические нормы. В этой связи важно напомнить о статье Дмитрия Фурмана «Перевернутый истмат». Автор писал о том, что сложившийся капитализм западного типа был результатом протестантской этики. У нас получилось наоборот: капитализм наступил при отсутствии какой-либо этической базы. Фурман в итоге оказался прав: безудержное потребление 2000-х, массовое пользование благами капитализма никак не повлияло ни на этику, ни на массовое сознание в постсоветской России – они остаются, по сути, советскими, независимо от уровня доходов. Парадокс 1990-х: на месте прежней, авторитарной этики не возникло вообще ничего. Там оказалось буквально пустое место.

Этики переходного типа

Все, что появилось на месте прежней этики в 1990-е, можно назвать защитной реакцией общественного организма на травму – попыткой найти опору в архаичных моделях. Таким ситуативным амортизатором стала криминальная этика, а также этика региональная (абсолютизация малой родины, своего района, города, области), которая позднее трансформировалась в национализм. Все эти этики, заметим, объединяет негативность как генеральный принцип: неприятие чужих важнее любви к своим.

Были, конечно, и позитивные результаты, формировались новые профессиональные этики – научная, менеджерская, врачебная, журналистская; сложилось даже подобие сетевой этики. Но локальные этики не могут привести к качественным изменениям общественной среды. Есть и еще одна проблема: этику гуманистическую нельзя навязать в отличие от авторитарной; она может родиться только в обсуждении. Государство может дать толчок этому обсуждению, но для этого нужна политическая воля, чтобы общество могло максимально гласно и широко обсуждать: что такое хорошо и что такое плохо; ради чего мы живем; какая у нас цель? Такого желания не было, не было даже понимания, что это обсуждение необходимо.

Ближе всех к решению проблемы этики была в начале 1990-х церковь, которая оставалась на тогда единственным носителем неавторитарной этики. «Ваша любимая книга? – Библия». Был такой штамп в интервью 1990-х. Но церковь вела себя так, словно 70 лет советской власти были черной дырой и для восстановления светской и религиозной морали обществу нужно попросту вернуться в ситуацию до 1917 года. Это была утопия. Вместо того чтобы учитывать трагический опыт авторитарного человека ХХ века (а другого опыта у третьего-четвертого поколения советских людей попросту уже не могло быть), а также общемировой процесс секуляризации, церковь их игнорировала. В результате заповеди стали существовать отдельно, а жизнь – отдельно (в точности повторяя ситуацию советского двоемыслия). Мораль по воскресеньям, во время службы, а в остальные дни – реальная жизнь.

Между тем церковь могла стать главным посредником между человеком и новой этикой, для этого следовало бы поступиться догматизмом – ради человека; перевести заповеди на светский язык, увязав их с новыми вызовами современности. Философ Поль Рикёр, размышляя о новой этике, предлагал церкви и атеистам «двигаться друг к другу одновременно», идя на взаимные уступки. У нас этого взаимного движения не получилось. Хотя церковь должна была бы поставить важнейшие на тот момент этические вопросы: как совмещаются спекуляция и совесть; получение выгоды и сострадание, капитализм и человечность.

Итак, этическая проблема не была решена. И на месте этики возник эрзац.

Антиэтика, отрицательная этика

Наш ценностный кризис 1990-х еще и совпал по времени с общеевропейским кризисом гуманистических ценностей, но они имели разную природу. Этический кризис на Западе вовсе не означал отказа от этики; напротив, он предполагал ее усложнение и переосмысление. Если мы вспомним сериалы недавнего времени – «Карточный домик» или «Игру престолов», – все они ставят во главу этические вопросы. Голливуд сегодня есть сплошное размышление о морали, своим пафосом он напоминает перестроечное кино. У нас же постмодернизм был понят, напротив, как конец этики, как сознательный отказ от гуманизма – даже в культурной среде. Это привело к появлению своеобразного Голема – Антиэтики, также возведенной в абсолют (точнее, в анти-Абсолют). «Весь мир плох, я тоже плохой, и я горжусь этим». В монологах сегодняшних пропагандистов сквозит именно этот нигилизм 1990-х, радостное отрицание всего святого; их нынешняя охранительная риторика – своеобразное самонаказание за грехи молодости.

Один из подвидов антиэтики – этика-Сталин. Когда люди употребляют привычный оборот «надо их (любых оппонентов) поставить к стенке», эти люди вовсе не сталинисты. Они повторяют «при Сталине был порядок», потому что у них самих в голове беспорядок. Когда они говорят «Сталин бы разобрался», они говорят это потому, что никаких других способов разобраться не знают. Это и есть отголосок авторитарной этики, замены которой не появилось. С этикой-Сталин граничит этика-война: она не строит планов на будущее, порождая тот самый катастрофический тип сознания, который считает войну очищением. Сегодняшнее возвращение к военной этике (мы/они, враги/друзья) не столько проявление агрессии, сколько неуверенности – подсознательная попытка найти какую-то опору.

Вызревавшая поначалу как род интеллектуальной игры, антиэтика к середине 2000-х приобрела вид почти официальной государственной доктрины – отрицательной этики («мы ничем не лучше, но и не хуже других; все в мире ведут себя одинаково плохо»). Причем эта этика никогда не артикулируется, не обсуждается. Важно понимать, что это уже не советская этика (которая не могла усомниться в том, что наш мир лучший из миров). Она буквально никакая, она не содержит ничего позитивного, она строится только на отрицании чужих ценностей. Эта фундаментальная негативность базируется на следующем представлении: человек не способен самостоятельно принять решение, что хорошо, а что плохо, потому что не обладает всей полнотой информации. Такой полнотой обладает только государство; следовательно, только оно вправе давать окончательную оценку.

Впрочем, скажет вам доверительно представитель такого мировоззрения, «все в мире относительно, старичок; никакой границы между добром и злом нет, просто об этом не принято говорить». И в конечном счете всё – игра слов и тлен. В основе этого представления лежит принципиальное неверие в человека, в его природу. В сущности, они инвалиды духа, лишены элементарного этического инстинкта, не способны принять решения о себе. Но эта размытая норма как раз и внушается другим в качестве нормы. Одна из самых популярных тем массового искусства – трансформация интеллигента в предателя, в убийцу, в бандита (сериалы «Апостол», «Пепел», «Ленинград 46», фильм «Батальон»). Внушается мысль, что никаких порядочных людей не существует, все одинаково плохи (это и классическая установка спецслужб, которые работают с худшим в человеке, а не с лучшим).

Отказ от этики в качестве оценочного критерия решает проблему с оценкой прошлого. Как только мы перестаем давать этическую оценку репрессиям, социальным экспериментам и миллионам их жертв, политическим действиям – любое прошлое превращается в механическое движение к нынешнему величию. Жертвы и палачи уравнены в правах: все это было в итоге ради того же величия. «Он [Сталин], конечно, в какой-то мере устроил небольшой геноцидик, но, с другой стороны, он очень сильно поднял экономику», – это высказывание (опрос среди студентов, проведенный лабораторией политических исследований НИУ ВШЭ) стало возможным именно благодаря исключению этики из системы оценок. В этой системе преступления оказываются уравнены с индустриализацией. Лишенный этической оценки, сталинизм превращается в нормальное дело. Размытость этики используется для того, чтобы уходить от принципиальных ответов. Попутно нам внушают – исподволь, конечно, – что политика никогда не бывает чистым делом, без щепок в этом деле не обойдешься.

Наконец, в последние два года, после 2014-го, появился этический реверс – гибрид авторитарной этики и отрицательной. Когда удобно, работает советская этика (мы всегда правы), а когда нужно – включается отрицательная (все одинаково плохи). Отсюда эта двойственность, вечное мигание и переключение, от которого рябит в мозгах. Если свести к силлогизму, получится: «мы всегда правы, потому что все остальные врут». Пытаясь нащупать в этой этике хотя бы какие-то основания, упираешься в пустоту, в ничто. Единственный ответ на вопрос, как это уживается в одной голове, такой: это следствие нерешенного вопроса об этике.

В популярном фильме Никиты Михалкова «Сибирский цирюльник» звучала известная русская загадка – про дырку от бублика. Это на самом деле история про этику в постсоветской России. Важнейшая проблема, без решения которой невозможно двигаться дальше, загнана вглубь, усыплена, вытеснена в подсознание. Но нерешенная проблема все время напоминает о себе – именно своей травмирующей пустотой, – принимая чудовищные и абсурдные, все новые и новые формы неприятия: мигрантов, либералов, геев, Украины, США, Запада, мира. Немотивированная агрессия, желание наказать, проучить мир и, в конце концов, просто его побить (как на Евро-2016) – следствие нерешенного вопроса об этике. Воинственная пропаганда, отрицание гуманистических ценностей – это на самом деле непрекращающийся вопль коллективной души, жаждущей решения о добре и зле. Это свидетельство зияющей пустоты, огромной дыры на месте этики.

Новая этика. Язык и диалог

«Главный вопрос этики – хорошо ли сыру в пакетике?» – острят российские интеллектуалы. Решение этого вопроса с помощью ницшеанской формулы по ту сторону – то есть за пределами как авторитарной, так и гуманистической этики, – на самом деле попытка укрыться от решения за очередным интеллектуальным бахвальством. Подобные иллюзии рассеиваются, как правило, с первым ударом штурмовика в вашу дверь. Прежде чем высмеивать или отрицать буржуазную этику, нужно вообще-то ее создать. Прежде чем критиковать общество потребления, его нужно иметь.

Это еще один парадокс постсоветской жизни: можно ли перейти в ХХI век, не выучив основных уроков ХХ века? Не пережив опыта экзистенциализма, психоанализа, не осознав нового одиночества человека, его заброшенности в мир – можно ли садиться за руль современности?

Автор осознает всю беспомощность попытки в двух абзацах сформулировать современные теории этики, но суть – очень грубо – можно свести к следующему: гуманистическая этика теперь понимается как инструмент, а не как постулат. Этика – это прежде всего диалог, коммуникация (заметим, что основной удар в последние годы был нанесен пропагандой именно по этим важнейшим понятием этики). Поль Рикёр пишет, что в постиндустриальном обществе этика «смягчилась»; она теперь не требует, а лишь вступает в разговор. Она теперь не судья, а собеседник. Этика понимается «как реализация желания быть» (П. Рикёр. «Конфликт интерпретаций»).

Современная гуманистическая этика почти ничего не требует – это раздражает консерваторов-моралистов; но именно такая максимальная широта и открытость гарантирует ее жизнеспособность.

Этика собирается в словах, формируется под влиянием языка. Кирилл Мартынов пишет о том, что, например, отношение к геям в России меняется под влиянием языка: употребление нейтрального выражения «ЛГБТ-сообщество» взамен предыдущих репрессивных словесных конструкций смягчает даже негативную риторику.

Можно сказать, что гуманистическая этика начинается с самой постановки вопроса об этике. Это в большинстве случаев даже не решение о добре и зле (интерпретация обычно затруднена), но попытка начать диалог. Именно диалог, а не вколачивание, не закрепление этических норм законодательно. Вечная болезнь новой России – юридизм, попытка решить моральные конфликты с помощью запретов и ограничений. Но морали нельзя научить, ей можно только научиться. Любой юридический контроль за сферой этики оборачивается крахом и порождает законодательное безумие. Зато гуманистическая этика экономит массу сил государства: чтобы сказать нельзя, этике не нужен гигантский аппарат принуждения.

Новая этика должна ответить на важнейшие вопросы постсоветского общества, в первую очередь о мире как главной ценности. Утвердить мирную этику – в противовес милитаристской. Этику, которая имела бы высшей целью жизнь человека, а не его смерть. Новая этика предполагает проговаривание проблемы, в том числе и насилия. За сознательным приятием черных страниц прошлого должно последовать примирение и прощение, – но именно сознательное примирение, сознательное решение простить друг друга и забыть прошлые обиды, а не механическое примирение белой империи и красной, как сейчас.

Необходимо решить, главная угроза внутри нас или снаружи? Принять необходимость работать, в первую очередь со злом в себе, а не в других.

Переосмысление отношения к деньгам, богатству, труду. Разговор о деньгах в современном российском обществе – главное табу. Размышление о богатстве и бедности возможно только в виде насмешки над ними. Это не решение проблемы, а попытка укрыться от ее решения; опять же, вопрос отношения к богатству и бедности решается только в рамках этики. У нас торговля до сих пор полуофициально считается аморальным занятием. Есть ли в современном обществе что-то выше выгоды? Выше денег? Дар – отвечает тот же Рикёр; бесплатное, принципиально невыгодное деяние становится свидетельством в пользу морали; дар играет роль амортизатора, регулятора капитализма. И способствует восстановлению доверия, без которого не построить капитализм.

Несмотря на возрождающееся славословие по поводу человека труда, само понятие «труд» нуждается сегодня в переосмыслении – с точки зрения этики; должна ли работа приносить удовольствие? Что считать работой? Должен ли труд быть творческим? И возможно ли просто делать свою работу, не задумываясь о моральных последствиях, как в случае, например, с пропагандистскими медиа?

Российская власть давно заигрывает с советской риторикой, это опасная игра. Риторический антилиберализм перерастает уже в откровенное отрицание капитализма. Потакая массам, власть попадает в ловушку: сегодня приходится уже оправдывать само право на капитализм. Нужно не отрицать капитализм, а объяснять, как им пользоваться; бороться за его гуманизацию, а не заниматься его дискредитаций с помощью искусственных формул.

Происходящее сегодня в России все чаще заставляет делать именно моральный выбор. Обладал ли кто сотой долей сегодняшней серьезности по отношению к политике еще пять, десять лет назад? Приходило ли нам в голову «бороться за мир»? Относились ли мы всерьез к тому, как и что говорится по радио, по телевизору? Давать этическую оценку происходящему в России – сегодня не блажь, а необходимость. Происходящее сейчас можно в целом назвать моральной катастрофой. Но одновременно зарождается и новая этика – по принципу от обратного. Правда, это по-прежнему очень локально и чаще в виде отрицания («не врать, не воровать»).

Случившееся благодаря пропаганде массовое расчеловечивание – трагический урок современности, но он необходим, чтобы понять, что происходит в головах, какое там количество предрассудков и фобий, разрушения и ненависти – прежде всего к самим себе. Теперь мы знаем и масштабы, и причины: отсутствие внятного, артикулированного объяснения – для чего мы живем, чего хотим? Все это должно вызывать одну реакцию: страстное желание помочь этим людям, потому что от непонимания страдают в первую очередь они сами.

Можно согласиться с Даниилом Дондуреем, который пишет, что «…смена способа хозяйствования сама по себе – без перекодирования его культурной платформы – в массовом сознании обречена». Но культура сама по себе не способна решить эти вопросы, в чем мы уже не раз убедились: без этики она становится такой же служанкой идеологии. Без решения проблемы этики невозможно двигаться дальше. Без новых ценностей, соответствующих обществу потребления, капитализм не будет работать. Все попытки решить проблему инструментально, уповая на законы рынка, обречены. Без нового человека, а стало быть, и новой этики невозможно построить ни общество, ни экономику: они не работают без решения человека быть.

Россия > СМИ, ИТ > carnegie.ru, 5 июля 2016 > № 1819310 Андрей Архангельский


Россия > СМИ, ИТ. Внешэкономсвязи, политика > carnegie.ru, 24 апреля 2016 > № 1732264 Андрей Архангельский

Кружковое безумие. Коллективный портрет пропагандиста

Андрей Архангельский

Пропаганда − не нападение, а защита, прежде всего самих себя, − от мира. Это результат накопившихся нерешенных этических и мировоззренческих проблем посттоталитарного сознания. Своими фобиями и страхами всероссийский кружок пропагандистов теперь делится с нами – в своих бесконечных передачах и шоу. Фактически мы имеем дело с непрерывным откровением − на десятке кушеток одновременно, каждый день

Пропаганда в российских медиа, какой мы ее знаем, окончательно оформилась к марту−апрелю 2014 года. Спустя два года можно утверждать: она не изменила окружающий мир − на что, в первую очередь, ее усилия и были направлены. Для условного «Запада», существующего в условиях культуры плюрализма, даже радикальная риторика остается лишь «одной из точек зрения» − не более того. В самой России в условиях монополизации массовых СМИ, телевидения и радио пропаганда привела к побочному эффекту – невротизации населения.

Есть распространенное представление, что пропагандисты «все это делают за деньги», потому что «им так сказали». Это далеко не так. Без их искреннего участия эффекта пропаганды попросту бы не случилось. Они являются драйверами эмоций, постоянно повышая градус. Структура пропаганды напоминает усеченный конус, на вершине которого располагаются адепты, смыслоносители: это на самом деле небольшой отряд теле- и радиоведущих, а также постоянных экспертов (40−50 человек), которые мигрируют с канала на канал. Они и транслируют, и формируют своеобразную систему ценностей – точнее сказать, антиценностей (поскольку пропаганда не столько утверждает собственные ценности, сколько отвергает «чуждые»). Это представители гуманитарной сферы (историки, философы, деятели искусства), а также политологи, возглавляющие институты, центры и фонды, в названии которых присутствуют слова «геополитика», «изучение» и «анализ».

Всех этих людей роднит общее негодование по отношению к существующему мироустройству. В некоторых случаях можно говорить даже о ненависти к миру. «Мы столько лет уже находимся в состоянии ядерного противостояния… Скажите, это оружие будет когда-нибудь применено?» − буднично интересуется ведущий на радио РСН у эксперта. В самой конструкции вопроса читается скрытое желание; психолог назвал бы его жаждой самоуничтожения, которая пересиливает даже чувство самосохранения.

Язык с активными вкраплениями жаргона («нагнули», «продавили», «мы их сделали», «пусть утрутся»), архаичные представления о мире, отторжение модерна – такое ощущение, что последние 20 лет эти люди провели в летаргическом сне, их не коснулись глобальные изменения в мире. Их поведение и язык − результат длительного существования в замкнутой, гомогенной среде, итог «кружкового сознания» (термин еще ХIХ века, означающий слабую интегрированность микросообщества в мир). До 2014 года они находились в интеллектуальном вакууме − в состоянии достоевского «подполья» или, скажем, «курилки». Замкнутая среда порождает утопический консенсус, поощряет и удерживает самые безумные картины мира. Демократия 1990-х, справедливости ради скажем, не предоставила им каналов коммуникации и возможностей адаптации. Добавим тотальное обеднение советской интеллектуальной прослойки в те же 1990-е; потеря зарплат, соцпакета очень быстро превратила в их глазах демократию в виновницу всех бед (хотя в 1980-х многие из них ее приветствовали). Даже повидав мир, в том числе западный мир (а почти все они стажировались, отдыхали или даже подолгу жили на Западе), ценностно они его не приняли, отторгают. Показательна особенная ненависть этого кружка к понятию «толерантность»: вероятно, именно она, точнее ее отсутствие, в свое время и стала препятствием для полного встраивания в «мир».

Советская идеология, сформировавшая их сознание (большинству экспертов телекружка больше 45 лет), опиралась на марксистско-ленинскую философию. К 1980-м годам она представляла собой космогонию – с раем и адом, с темной и светлой сторонами, соответствующим пониманием добра и зла, правды и лжи. Но самое важное – это была непротиворечивая, продуманная, герметичная картина мира: в ней не было швов. Любой факт или событие в мире занимали предназначенный им квадратик, соотносились с целым, с единой концепцией. Вспомним: даже история Древней Греции или Рима в советских школьных учебниках трактовалась с позиций классовой борьбы. Идеология опиралась на интернационализм (который, как идея, несравнимо шире национализма). Еще одним преимуществом советской идеологии было наличие картины будущего: любое тогдашнее «сегодня» проецировалось на коммунистическое завтра. Система была продумана и в языковом плане, она не допускала отсебятины. Для обозначения врагов существовали стойкие фразеологические конструкции, всем памятные «израильская военщина» или «агрессивный блок НАТО». Это был предел, рубеж, за который политический комментатор не мог выходить. Слова «фашисты» или «хунта» в отношении врагов также употреблялись, но в строго определенных, почти терминологически выверенных случаях – например, в отношении пиночетовского переворота или Венгерского восстания 1956 года, не так эмоционально, как сейчас.

Нынешняя идеология, как бы она ни называлась и ни формулировалась, не имеет и сотой доли той же стройной продуманности: не говоря уже о философской базе и образе будущего. Генеральные установки задаются только контурно, общо и касаются сиюминутной темы. Смысловые пустоты пропагандисты вынуждены заполнять самостоятельно – в этом главное отличие нынешней пропаганды от советской (мысль, высказанная однажды Марией Липман). Каждый пропагандист сегодня пытается воссоздать космогонию вручную, собирая из обломков разрозненных и противоречащих друг другу мифов собственную конструкцию. Рамки госзадания заполняются по собственному вкусу: это смесь из советских и имперских мифов, конспирологии и теорий заговоров, крайне левых идей с крайне правыми. Это результат «бессистемного чтения», образованщины: легче всего представить это сознание, если вспомнить книжные развалы 1990-х, где соседствовали Камасутра, желтый роман и нечто под названием «Тайное оружие Америки. Кто развалил СССР».

Противоречивость собственных конструкций снимается за счет языка – вот из-за чего в том числе этот язык так агрессивен. Отсутствие продуманной картины мира заставляет делать упор на слова, эмоции, а не на смысл. Поэтому сегодняшняя пропаганда, в отличие от советской, прежде всего − лингвистический феномен. Это в первую очередь языковой карнавал, бахвальство и торжество. Hate speech служит единственным средством заполнения идейных пустот. Для журналистов прогосударственных СМИ языковая агрессия является компенсацией цензурных ограничений.

Наказать Запад, спасти Запад

Адепты пропаганды относятся к одному психологическому типу – авторитарному, «силовому». Однако их нынешний милитаризм в большей степени «эмоциональный», он не первопричина, а следствие. Это также реакция на утрату простой, герметичной картины мира. Утратив абсолют (советскую идеологию), они инстинктивно ухватились за архаику – и обнаружили в качестве такой ценности, абсолюта, «прочного» — войну. «Хорошего – только война», как писал поэт Лев Лосев. Их язык маскируется «памятью о подвиге», но на самом деле они всего лишь хватаются за «войну вообще», в качестве психологической опоры. Их милитаризм – это голое бахвальство, похваление «массой тела»: «мы можем вас раздавить», «можем повторить». Ради чего, во имя какой идеи?.. Ответа нет. Это кощеева игла пропаганды: у ее адептов никакой идеологии на самом деле нет вообще – кроме желания «упростить мир», вернуть «как было раньше» и заодно «показать всем, чтобы знали».

В случае с 20−30 летними адептами пропаганды, чье взросление пришлось на 1990-е годы, работает, как ни странно, тот же механизм компенсации: отсутствие уверенности в сегодняшнем дне заставляет искать опору в прошлом. Незнание советской реальности делает ее в их глазах еще более привлекательной: они живут в пространстве «небесного СССР», который они видели только в красивой упаковке сериалов и фильмов.

Все это вместе − травматическая реакция на превосходство «Запада» после распада восточного блока и появления Евросоюза. А также неспособность найти смысл в «мирной жизни» и капитализме. Нежелание признать этот факт порождает сложную систему самооправдания. Попытаемся реконструировать ее. [Коллективный пропагандист, обращаясь к коллективному «Западу»]: «Вы кое-чего добились, в техническом плане, мы это признаем. Но весь этот ваш мир жизнеспособен только до первой встречи с реальной опасностью (характерно, что «опасность» является в их представлении «нормой жизни»). И тогда увидите, что мы лучше приспособлены для выживания в жестоком мире. И вы еще сами попросите помощи − и тогда мы, конечно, спасем мир еще раз».

В основе этой конструкции, как мы видим, лежит вовсе не желание «наказать Запад», а, напротив, желание его «спасти», продемонстрировав и свою нужность миру, и одновременно «неудачу Запада». Тут есть своеобразный идеализм, желание показать себя с лучшей стороны, а не с худшей. Но, как и бывает с идеальными конструкциями, они не совпадают с действительностью. «Запад» и «мир» вовсе не желают жить в ситуации опасности (даже с учетом реальных угроз), они не желают «выживать», «сосредотачиваться», «мобилизовываться» и быть «спасенными». Это и вызывает раздражение: тем самым они не дают «нам» продемонстрировать наши лучшие качества. Отсюда искусственное нагнетание этой опасности, отсюда постоянный разговор о войне: чтобы эту тревожную ситуацию материализовать – и чтобы потом от нее же и «спасти».

Тем самым пропаганда загнала себя в интеллектуальную ловушку: идея величия России оказалась напрямую зависящей от «краха Запада». Для подтверждения этого краха и шире – краха демократии – приходится постоянно искать доказательства. Теракты, беженцы или просто снегопад в штате Вирджиния объявляются «началом краха западной цивилизации». Демократия объявляется детским заблуждением, временным помешательством человечества – поскольку она тоже «мешает» своей «слабостью» продемонстрировать миру нашу взрослость, мужество и стойкость.

Это итог разочарования, прежде всего в самих себе и обществе, которое не смогло воспользоваться преимуществами свободы в 1990-х. Оно вылилось в отрицание субъектности, индивидуальной политической воли, неверие в самостоятельность человеческих поступков в принципе. Собственная неудача породила неверие в чью бы то ни было субъектность.

Культ истории и новый культ Сталина

Не имея веских оснований в современности, их ищут в прошлом. Наряду с войной такой же ценностью (а по сути − судорожной попыткой прислониться к чему-то прочному) стала «история». Длительность и неизменность истории превратилась в самодостаточный аргумент: «мы старше, мы больше − поэтому мы всегда правы». Нежелание меняться также объявлено самоценным. Инерция, косность, неповоротливость общества объявляются преимуществом, а не недостатком.

В 1990-х мифы советские и имперские существовали в противофазе. Миф о России дореволюционной противопоставлялся Советской России (как в фильме Говорухина «Россия, которую мы потеряли»). Затем произошел их симбиоз. Вообще соединить «красное» и «белое» чрезвычайно сложно. Однако диалектическое решение было найдено – за счет исключения этики в качестве критерия оценки политического режима. Когда высшей ценностью объявляется не человек, а государство, все жертвы в конечном итоге оправданны.

Новый культ Сталина возник не случайно (упоминание его имени и отчества в речи пропагандистов служит сегодня своеобразным кодом для опознавания свой/чужой), вовсе не по прихоти его адептов вроде Проханова, а по вполне рациональным причинам. Именно он − наиболее подходящая фигура для диалектического соединения красной идеи и белой. Согласно этой новой конструкции, «Ленин развалил империю», а Сталин ее восстановил – в виде красной империи. Сталин является сегодня точкой соединения царского проекта и советского. «Служение государству» признается единственной этикой – а все остальные этики вторичны. Вот слова Патриарха (6 ноября 2015 года, выступление на открытии выставки-форума «Православная Русь»): «Успехи того или иного государственного руководителя, который стоял у истоков возрождения и модернизации страны, нельзя подвергать сомнению, даже если этот руководитель отличился злодействами». Злодейство и экономические успехи, таким образом, ставятся на одну чашу весов. «Иначе мы бы не победили, иначе невозможна была бы индустриализация, без жертв было нельзя, в политике не бывает морали, тогда везде расстреливали» − так сегодня в самом простом изложении оправдывают репрессии.

Монолог брошенного супруга

Главный пропагандистский тезис о «вечном противостоянии» Запада и России опирается на консерватизм ХIХ века в духе историка Данилевского и советскую модель «противостояния двух систем»: отсюда появился синтезированный тезис «Запад всегда хотел нас уничтожить, мы всегда воевали с Западом». Сейчас в это трудно поверить, но в антизападничестве говорит скорее ревность, чем ненависть. Реконструируем опять этот внутренний монолог пропагандиста. [Обращаясь к условной Европе]: «Мы думали, что ты нас любишь, – мы покупали твои машины и дома, мы тратили деньги; а ты все равно не оценила, бросила, предала». Обида и желание унизить, сарказм и злорадство – это все напоминает речь брошенного супруга, стилистику новорусских разводов 1990−2000-х, попытки отомстить супруге с помощью административных рычагов. Теперь в роли этой «супруги» весь Запад.

За 20 лет достоевского подполья эти люди кружка упустили важную составляющую нового мира: культуру диалога, сотрудничества, коммуникации как важнейшего фактора модерна. Коммуникация − это не говорить, как пишет Хабермас, а «ждать другого». Диалоги пропагандистов на ток-шоу лишь притворяются диалогами: эта речь выглядит архаично прежде всего потому, что ее авторы не собираются «разговаривать», даже друг с другом: они хотят наказывать, карать с помощью слов. Они считают диалог позорным делом, слабостью, презирают саму попытку искать общий язык. Там сегодня торжествует «культ двора», который пропагандисты в себе искусственно пестуют – чтобы соответствовать общей моде. «Мы таких бобочек, помню, во дворе гоняли» − так высказывается политолог Сатановский о нынешних руководителях экономического блока, которых принято считать «пятой колонной» во власти. Архаическое сознание не допускает мысли о приятии другого. Злорадство и сарказм по отношению к другому есть результат неудавшейся попытки вступить в диалог с другим. Впрочем, и на противоположном поле, в тех суженных рамках, которые от него остались, умение открываться не всегда видно, но это отдельная тема.

Пропаганда выглядит такой пугающе архаичной, отрицающей ценности не только послевоенного мира, но и всей эпохи Возрождения из-за того, что каждый ее участник наполняет ее собственными, еще более архаичными представлениями о мире. На самом деле это не нападение, а защита, прежде всего самих себя, − от мира. Это результат накопившихся нерешенных этических и мировоззренческих проблем посттоталитарного сознания. Своими фобиями и страхами они теперь делятся с нами – в своих бесконечных передачах и шоу. Фактически мы имеем дело с непрерывным откровением − на десятке кушеток одновременно, каждый день, по 24 часа в сутки. Пропагандисты рассказывают нам не о других – Америке и Западе, − а о себе, знакомя нас с собственными «подвалами».

Их речь − это подсознательная попытка вытеснить собственных демонов в первую очередь. Наша невротизация – последствие прежде всего их собственной невротизации. И с этой точки зрения, не мы, а они главным образом – как это ни парадоксально звучит сегодня − жертвы пропаганды.

Россия > СМИ, ИТ. Внешэкономсвязи, политика > carnegie.ru, 24 апреля 2016 > № 1732264 Андрей Архангельский


Украина. Россия > СМИ, ИТ > forbes.ru, 23 марта 2016 > № 1697212 Андрей Архангельский

Язык обмена: как Кремль превратил дело Савченко в свою проблему

Андрей Архангельский

журналист

Последние два месяца имя Надежды Савченко (которую чаще всего называют «летчицей» или «наводчицей») в российских прогосударственных СМИ произносили словно бы нехотя, через силу. Две недели назад государственная радиостанция сообщает о последнем слове Савченко ночью – спустя 12 часов после того, как об этом сообщили все мировые издания. О самом приговоре (22 марта) сообщают уже в режиме он-лайн – но также весьма кратко и сдержанно. На фоне эмоционального обсуждения терактов в Брюсселе сообщение о приговоре корреспондент произносит подчеркнуто сухим «юридическим языком». Тем же языком сообщают, что возле здания суда был «митинг сторонников украинской летчицы» — как естественно, и митинг противников. Это невиданный прежде пример «объективности». В прежней оценочной системе не могло быть «двух митингов» — точно так же как не могло в 2014 году быть формулировки «обе стороны конфликта на Донбассе».

Ведущие частных прогосударственных медиа могут себе позволить сказать в эфире гораздо больше; но единственное, что они себе позволяют в данном случае – иронизировать по поводу голодовок Савченко.

Язык «про Савченко» не может существовать отдельно от «языка про Украину».

На фоне этого процесса мы отчетливо сознаем, как сильно изменился в целом язык «про Украину».

Во-первых, Украина давно уступила место другим новостям — вначале «кризису мигрантов» (летом 2015 года), а затем Сирии (осень-зима). Во-вторых, разговор про Украину неимоверно усложнился по сравнению с 2014 годом. Это произошло неожиданно для самих СМИ. На Украине – парламентский и политический кризис, но его невозможно описать в логике свои/враги, хорошие/плохие. Кто «свои», а кто «чужие» в парламентском кризисе? Ответ: никто. Это другая система координат. Украинский политический кризис выглядит как любой другой: пять-шесть партий, минимум двадцать пять акторов, каждый из которых говорит что-то свое. Коалиция, фракция, «хватит ли голосов», «лидер фракции заявил». По версии пропаганды это означает «крах системы» (мысль о том, что политика равно бардак внушалась еще задолго до Украины). Парадокс в том, что «бардак» невозможно описать на языке «хунты». А возвращение к «языку бардака» напоминает «новости про Украину» до 2014 года. Можно говорить о неразрешимых противоречиях, о стагнации, об упадке, о падении украинской экономики – но невозможно при этом говорить о «хунте». Потому что монолит не может одновременно находиться в газообразном состоянии или быть кипящей лавой.

Процесс Савченко был последним, косвенным напоминанием о «языке хунты».

Вместе с окончанием процесса этот язык можно считать исчерпанным.

Произошел фантастический эмоциональный кульбит – стороны поменялись градусом эмоций. Произошел в своем роде обмен языками. В начале процесса над Савченко Кремль говорил главным образом на языке эмоций, апеллируя к сверхценностям – а Запад отвечал как бы сухим «языком санкций». Теперь все поменялось. Во время последней голодовки Савченко «голос Запада» приобрел эмоциональный накал, высокий градус «гражданской серьезности» – поскольку человек, объявляющий сухую голодовку, автоматически предлагает миру «досчитать до десяти», помещая себя в пространство экзистенциального, на границе жизни и смерти. Атака пранкеров отчасти достигла своей цели – она должна была снизить именно этот неожиданный «экзистенциальный накал». Одновременно язык Кремля превратился в намеренно сдержанный, лишенный эмоций и чувств.

Все это говорит о том, что процесс скорее мешает власти, чем помогает.

Сегодня Савченко превратилась в «Ходорковского» — в смысле «негативного эффекта», медийного эха. Соблюдается своего рода закономерность: то, что пригодно для внутренней аудитории — является проблемой для контактов с внешним миром. А Кремль настроен сегодня скорее искать контакт, чем конфронтировать. Комментируя брюссельские теракты, каждый второй представитель власти повторяет: «Европе нужно забыть про противоречия и объединятся с Россией».

Так гвоздь программы превратился в загвоздку. Политически это не составляет проблемы, проблемой является только одно: как объяснить это лояльной аудитории.

Собственно разговор об обмене на самом деле идет уже недели две — хотя бы потому, что в эфире звучит регулярно слово «обмен». Можно говорить даже о новой системе обмена сигналами между Россией и Украиной: они выглядят как информационные сообщения, но предназначены явно не для слушателей. 10 марта, Вести ФМ, первая новость в 13.00. Пресс-секретарь президента Песков говорит в эфире: «Мы отфиксировали предложение Петра Порошенко (об обмене), также отфиксировали сообщение адвоката Савченко о прекращении голодовки». Эта новость больше не повторяется в эфире, она звучит единственный раз.

За два года все поменялось: Россия теперь хочет усложнить язык — а Украина упростить.

22 марта в ответ на прямое предложение Порошенко обменять Савченко на «двух российских военных», ответ из Кремля звучит так: «Российская сторона будет действовать в строгом соответствии с национальным законодательством, в остальном решение может принять только президент. Какое – пока сказать не могу» (пресс–секретарь президента Песков). Это сообщение повторяют в вечернем эфире 22 марта несколько раз.

Слово обмен также звучит и в эфире государственных медиа. В последние две недели – даже из уст экспертов, не скрывающих своего негативного отношения к Савченко. Мало того: 22 марта на государственном радио цитируют слова адвоката Фейгина, который сообщил «о скором обмене» – хотя ведущие и сопровождают это комментарием «правда, непонятно, что он имел в виду». Но отметим: слова Фейгина все-таки звучат.

Этот «язык умолчаний и намеков» не очень понятен — зато стилистически он гораздо лучше подходит для реального обмена. Для советского уха «обмен» звучит привычно, аналогий в истории много. Недавно вышел фильм Спилберга об одном из исторических обменов (Абеля на Пауэрса) – «Шпионский мост». Там хорошо показано, в какой момент «символы зла» перестают быть интересны для обеих сторон, поскольку они уже «сыграли свои роли». Все это символически совпадает с возвращением к политическому языку, а значит — к более сложным, но и более привычным играм.

Украина. Россия > СМИ, ИТ > forbes.ru, 23 марта 2016 > № 1697212 Андрей Архангельский


Россия. Украина > СМИ, ИТ > inosmi.ru, 17 июля 2014 > № 1127034 Андрей Архангельский

ДЕНЬ СТРЕЛКА (" AVA.MD ", МОЛДАВИЯ )

АНДРЕЙ АРХАНГЕЛЬСКИЙ

С 1 марта я регулярно слушаю четыре радиостанции - РСН, "Говорит Москва", "Вести ФМ" и КП. Радио (даже прогосударственное, пропагандистское) в отличие от ТВ - прямой эфир. Там всегда больше пробелов, оговорок, пауз. Эти оговорки для исследователя - самое дорогое, потому что они, по Фрейду, обнажают истинные намерения говорящих. Зачем я все это слушаю? Бессознательно - я ведь должен и к себе применять фрейдистский метод: вероятно, я все время жду, "когда это кончится", надеясь, что пропаганда делается по указке и что после условного сигнала "отбой" все прекратится.

Так я думал долгое время и жадно ловил малейшие изменения в риторике. При желании их можно заметить: да, слово "каратели" заменено на нейтральное "украинские военные" (два месяца "киевские каратели" были нормой в новостях), как и слово "хунта". Эти слова, впрочем, употребляют и сегодня в эфире представители ДНР и слушатели.

Сегодня я констатирую: это ложные надежды, что "риторика меняется", - потому что риторика государственных СМИ меняется примерно так же, как пульс у впавшего в кому.

Когда мимо проносится поезд, зрители цепенеют, писал Кафка. Всякий раз, когда я слушаю этот "язык зверя", "язык ада", "розжиг ненависти", меня охватывает подобное оцепенение. Я заворожен этим. У меня уже болезненная привычка слушать это и читать. Антон Долин очень верно назвал это "ядовитым удовольствием".

Тут нельзя сразу сказать - в отличие от ТВ, - что прогосударственные радиостанции как-то совсем сошли с ума. В каких-то случаях они ведут себя как нормальные СМИ - например, когда речь идет о внутренней политике. В эфире депутату Евгению Федорову могут задать вопрос о дочерях Путина - в ответ на его инициативу запретить занимать госпосты тем, у кого родственники за границей. Или вот дело Удальцова-Развозжаева: комментарии берут и у стороны обвинения, и у адвокатов, у Карины Москаленко. Или вот откровенно высмеивают дело Евгении Васильевой.

Но как только речь заходит про Украину, все меняется. Хотя и тут есть дифференциация. На "Говорит Москва" в новостях иногда ссылаются на сообщения спикера АТО Владислава Селезнева. В пятницу (11 июля) дают слово адвокату Надежды Савченко. Ведущий новостей - говоря о бое на аэродроме Луганска - 10 июля сказал: "Какая из сторон применила "Грады", выяснить не удалось". По нынешним временам это просто "пир объективности". У "Вестей ФМ" есть собкор на Украине Владимир Синельников. Репортажи его на любую тему уже четыре месяца заканчиваются одинаково: "...Сбываются худшие прогнозы. Судя по всему, у Украины есть еще месяц, а дальше ее ждет крах; студия?.." По крайней мере, тут формально соблюдаются какие-то журналистские нормы. Это старая школа.

Даже такое на КП и РСН невозможно. Эти станции по сути занимаются информационным сопровождением ДНР/ЛНР. В эфире постоянно Пушилин и другие руководители самопровозглашенных республик. Например, в субботу, 12 июля, выступал какой-то представитель Бородая - даже не сам Бородай - по поводу реакции ДНР на санкции; и ведущий слушал его комментарии, что называется, не дыша.

Это не просто игра на одной стороне. Когда речь идет об Украине - а там часовые программы бывают посвящены разбору какого-нибудь инцидента, - там словно бы возникает другое измерение; сложились уже негласные символы и коды, особая атмосфера единения. Например, таким общим кодом является поклонение Стрелкову, которого в эфире называют по имени-отчеству. "Этого не подтверждает Игорь Иванович". "Игорь Иванович надеется". "Игорь Иванович спокоен". Его фамилию, как и имя Бога, не поминают всуе. Добавляет интриги то, что сам "Игорь Иванович" в эфире не бывает. Он бывает только в газете (КП), точнее, бывал - в видео, которые выкладывают на сайте; на прошлой неделе главред КП Сунгоркин отозвал московских журналистов с Донбасса. На радио пускать "Игоря Ивановича", видимо, запрещено, но этот запрет только усиливает эффект обожания. Влюбленные не говорят о главном, тем самым они только об этом и говорят - была, кажется, такая мысль у Барта. Единственное, что пока мешает слушателям и ведущим раствориться в объекте любви, - это общие прогосударственные установки.

10 июля, РСН. 15:20, очередное интервью с Пушилиным. Ведущие Даша и Никита. "Сколько у вас оружия?", "Будете ли вы отбивать захваченные города?" - интересуются ведущие. Другой стороны конфликта там просто нет - она деперсонифицирована. Боевую обстановку на радио КП и РСН обсуждают подробно: в новостях первым делом сообщают о потерях украинских войск. "Украинские военные потеряли еще один самолет", "потеряли до 30 военных". О потерях ДНР не сообщают, поскольку "о потерях ополченцев данных нет". Появилась информация о том, что в Луганск можно проникнуть под землей, и буквально сразу - комментарий военного эксперта и дальнейшее обсуждение на полчаса: "Могут ли украинские войска проникнуть в Луганск через шахтерские тоннели?" Сообщается о военных планах "Игоря Ивановича". Например, корреспондент "КП" рассказывает в эфире (и в газете), как "Игорь Иванович" по тактике "образует котел и рассечет на три части прорвавшиеся на южный фас обороны украинские войска".

Газета и радио "КП" по жанру - развлекательные СМИ, причем именно в духе 1990-х годов. Обычное дело: гость в студии - "парапсихолог, нумеролог Мирослав", он посылает лучи энергии звонящим; днем раньше там ведет программу ясновидящая. По субботам есть регулярная программа, посвященная группе Дятлова, и там обсуждают буквально каждую косточку погибших 50 лет назад. Эта смесь парапсихологии, некрофилии и ностальгии по советскому - плюс ядреная душевность - составляет неповторимый стиль "КП", и война органично со всем этим сочетается.

Безусловно, есть директивные новости, которые спускаются сверху. Их легко различить по интенсивности и навязчивости. Все станции один в один повторяют новости о залетевших снарядах; предыдущая директива была про беженцев, еще ранее - "гуманитарная катастрофа". Это обязаловка, это следует вбивать в голову - и каждый это делает как умеет: на КП и "Вестях" делают репортажи о спасшихся из Славянска (особенно потряс репортаж о собаке, вывезенной оттуда), а "Говорит Москва" позволяет себе даже поругивать беженцев за то, что они в России не хотят работать.

Случаются и какие-то совсем неожиданные вещи: 8 июля на "Говорит Москва" политолог Дмитрий Орлов сообщает, что Россия "не несет ответственности" за "воинствующие группировки" (!) на Украине и что ДНР неспособна контролировать территории - даже так, как в Приднестровье. Орлов объясняет, что Владимир Путин ничего никому не обещал. В общем, "сдает Донбасс" по полной. Ведущая в шоке. Слушатель звонит в эфир и буквально говорит: "Вы же два месяца подначивали". Или вот другая программа, звонит слушатель - из тех, кого за два месяца это радио воспитало: "Надо вводить... надо вводить... почему молчит государство... оружие надо..." И тут ведущий отвечает: "А кто говорил, что мы должны помогать оружием?.." Слушатель в полной растерянности: "Как?.. Вы же сами... говорили". Ведущий: "Не-е-ет, а кто говорил? Кто призывал?"

То есть может показаться, что накал спадает и официальные спикеры уже повторяют формулу "нас провоцируют на войну, нельзя поддаваться на провокации", - но вот какая вещь: сами ведущие уже не хотят снижать и гасить. Эти люди, повинуясь именно каким-то внутренним убеждениям, не дают этому напору ослабнуть - на радио, по крайней мере, и они видят в этом свою сверхзадачу. Там, внутри редакций, уже сложились за эти годы свои идеалы, их можно назвать реваншистскими. Ненависть к Америке и взбунтовавшемуся "младшему брату", глобальная мечта о "компенсации травмы". Все то, что они лет пять назад обсуждали в курилках, теперь можно говорить в эфире. Это выросло путинское поколение, неосоветское.

Большинство из тех, кто все это говорит в эфире, - люди молодые, от 20 до 30 лет.

Тут нет, в общем, ничего удивительного. Они с детства видели фильмы, прославляющие СССР: ведь у нас так получается, что любой сериал, даже про ГУЛАГ, даже по Солженицыну, являлся скрытой ностальгией по советскому времени. Все это казалось безобидным - но на самом деле имело огромное воздействие на поколение, выросшее при Путине, которое, оказывается, поняло это так, что СССР был лучшей страной и его надо вернуть. Недаром в рекламе "Сникерса" (футбольной) двое из массовки стоят в майках с надписью "СССР": компания знает, что это реальный массовый потребитель 20-30 лет. Работники радиостанций являются такими вот молодыми людьми в майках "СССР". И как было не появиться этому поколению, если "РСН" 10 лет назад назвалась "Русское радио - 2" и крутила советские песни 24 часа в сутки; и слоган там был "Наша родина - СССР". Собственно, это результат путинской пропаганды, но она породила вовсе не путинистов, а реваншистов гораздо более радикальных, чем Путин. Путин для них является не богом, а компромиссом; богом является Стрелков. И когда они по сути ругают Путина "за нерешительность", они служат высшей идее, являющейся логичным продолжением того, чему их учили в детстве. Это неудивительно опять же - потому что их единственной настоящей религией была война. И эти постоянные сравнения с Великой Отечественной - "котел как сталинградский" - это все тоже странный, непредсказуемый результат пропаганды, которая вроде бы славила подвиг народа, а фактически породила милитаризм. По сути эти дети не знают мирной этики, никто и никогда не говорил им, что в современной жизни может быть что-то, чему можно служить и верить. И вывод тут такой: даже если какие-то команды "притушить градус" сверху спускаются, они попросту игнорируются на местах, на низовом уровне - власть в идеологическом и, я бы даже сказал, духовном смысле уже не контролирует СМИ. Она сталкивается с тихим массовым сопротивлением этих людей.

Ошибка считать, что на госканалах люди исключительно "выполняют заказ": никакой журналист не мог бы исполнять заказ с таким рвением. Там есть своя вера, и сегодня эта вера - война. Мечтой этих детей 1990-х и 2000-х, я почти уверен, является борьба с Америкой не в переносном, а в прямом смысле; а идеей-минимум - "ввод войск". И именно это они считают патриотизмом. Если страна закроет границы, это действительно не будет для них трагедией; ну, может быть, лет через 20, когда они постареют.

Суббота, 12 июля. "Говорит Москва". Программа "Русский дух". Ведущая Евгения Волгина беседует с президентом Российского еврейского конгресса Юрием Каннером. Ведущая: "Киевские власти называют нацистами. Почему Европа не реагирует на это?"

Каннер уклончиво отвечает что-то. Ведущую это не устраивает: "То, как себя ведет Киев, - это проявления нацизма и фашизма?"

- Нет, - отвечает наконец собеседник. - Это не отличается от того, что было в Чечне и Дагестане. Это обеспечение безопасности границ.

- Коломойского называют лидером нацистского движения...

- У Коломойского можно больше найти хорошего, чем у Геббельса, - иронизирует Каннер.

- То есть Еврейский конгресс России не осуждает действий Киева?

- Еврейский конгресс России не имеет к этому отношения. То, что происходит на Украине, не касается нас.

- Как это не касается? Но отношение, позиция у вас есть?

- Мы не оцениваем действия чужого государства.

Этот ответ ей действительно непонятен. Она не понимает, что значит "дела соседней страны". Она выросла с представлением о том, что все эти "соседние страны" есть вещь довольно условная.

У Волгиной есть фейсбук; красивая девушка. В фейсбуке совершенно обычно все, какие-то смешные котики и фото на фоне вывески "РСН" - где она работала ранее. Подпись: "Всем солнца, товарищи :)" - из Renaissance Golden View Beach Resort. Это Шарм-эш-Шейх, курорт в Египте.

Она же в воскресенье, 13 июля, разговаривает с Францем Клинцевичем: "Ну вот, уже убило человека на нашей территории. Что мы будем делать? Как отвечать?" Клинцевич, зампред комитета Госдумы по обороне, сам в замешательстве, хотя ведущая "Женя" (он так ее называет) его, конечно, в хорошем смысле завораживает. Он действительно втайне восхищен, я думаю, этим неосоветским радикализмом - комсомольцы во времена юности Клинцевича, в 70-е, не были так пламенны (Сергей Миронов в эфире в прошлую пятницу точно так же был заворожен этим напором и тоже вынужден оправдываться перед поколением "бури и натиска"). 40 минут Волгина буквально атакует Клинцевича - главная и единственная ее мысль: "Давайте введем войска".

"Шавка убивает людей. Что слон делает? Какие варианты?"

Ответ Клинцевича: "Нас втягивают в кровь. Вы хотите, чтобы мы ввязались в войну?"

"Да с чего вы взяли, что я хочу? Я просто спрашиваю варианты, - говорит Женя. - Каким образом мы можем себя защитить? И жителей Донецка и Ростовской области? Как мы можем уничтожить эти батареи? Почему мы не идем по этому пути?"

"Россия слила Юго-Восток, - констатирует Женя в эфире. - Россия готова помочь ополченцам?"

Я никогда не думал, что напишу такое, - но Клинцевич и Миронов на этом фоне являются последними островками здравого смысла по сравнению с ведущей. Но нельзя не сказать: Женя делает это искренне. Это не работа. Не установка начальства. Начальство не могло бы заставить так себя вести. Собственно, эти люди - они радикальнее того, что им спускают сверху. И между ними тоже солидарность - как, допустим, солидарность между либеральными журналистами. И у них тоже - идея. Трудно сказать, что контролирует на сегодняшний день Стрелков в Донбассе, но государственные СМИ сегодня точно контролирует он. И правильнее было бы называть этих людей уже не поколением Путина, а поколением Стрелкова.

P.S. От редактора

В последний месяц вызывало искренне удивление, почему, учитывая, что Россия не планирует вводить войска на Украину, в официальных СМИ России продолжает идти такая мощнейшая волна нагнетания ужаса? Очевидно, что получая такие новости, жители России, неминуемо, захотят мести "злобным украинским фашистам", и если Путин не введет войска, это все может обернуться против него. Уже сейчас слышатся крики - "Путин слил Восток Украины", в воздухе носится запах бунта радикально настроенных "патриотов".

С точки зрения политтехнологий, подобное поведение российских СМИ, абсолютно не логично и выглядит как подстава президента и попытка раскачать лодку не только на Украине, но и в России.

На мой взгляд, автор данной статьи дает хорошее рациональное объяснение причин и мотивов тех, кто ведет эту информационную войну от имени российских СМИ и почему Путин не может остановить это. Рекомендую к прочтению и размышлению.

А.А.

Россия. Украина > СМИ, ИТ > inosmi.ru, 17 июля 2014 > № 1127034 Андрей Архангельский


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter