Всего новостей: 2500152, выбрано 6 за 0.017 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Крастев Иван в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаМиграция, виза, туризмвсе
Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 27 марта 2018 > № 2553054 Иван Крастев

Здравствуй, путинское поколение

Иван Крастев (Ivan Krastev), The New York Times, США

Состоявшиеся неделю тому назад в России президентские выборы завершились убедительной, хотя и неудивительной победой Владимира Путина. Его избрали на четвертый срок подавляющим большинством голосов, причем выборы, по всей видимости, были самыми чистыми за всю новейшую историю России (по крайней мере, если вести речь о самом дне голосования).

Но эти выборы дали нечто большее, чем переизбрание Путина на очередной президентский срок. Они стали сигналом о начале послепутинской эпохи в России. Да, президент получил широкую поддержку благодаря своей политике, включающей аннексию Крыма и противодействие Западу. Но о легитимности нового президентского срока будут судить по тому, сумеет ли Путин заверить простых россиян, что этот режим сохранится и после его ухода из Кремля.

Место Путина в российском общественном сознании похоже на ту роль, которую в 1960-е и 1970-е годы играли лидеры пост-колониальных национально-освободительных движений. Его считают основателем нового российского государства, спасителем достоинства россиян, человеком, который возродил Россию как великую державу. И вопреки иллюзиям Запада, молодые россияне в возрасте до 25 лет относятся к самым твердым его сторонникам.

Они не только голосуют за него. Многие хотят быть похожими на него. 76% молодежи в возрасте от 18 до 30 лет считают, что работа в спецслужбах «очень престижна». Среди людей старше 60 лет таких 59%. Как отмечают аналитики Андрей Колесников и Денис Волков, в российском обществе «нет дебатов о Путине».

«Почти никто не сомневается в его легитимности как президента, — написали они в своем недавнем докладе для Московского центра Карнеги. — Он константа, портрет на стене, который уже нельзя снять».

Но вопрос в том, что будет с теми, чьи портреты не висят на стене. В конце 2011 года журнал «Русский репортер» опубликовал результаты социологического исследования российской элиты, которые продемонстрировали, что самый важный показатель принадлежности к кругу элиты (300 высших руководящих должностей) — это знакомство с Путиным до того, как он стал президентом. Короче говоря, круг его друзей правит Россией последние 18 лет.

Нет никаких признаков того, что президент намерен отнять власть у этого круга друзей. Однако вполне понятно, что он хочет открыть эту систему для лояльных людей со стороны, особенно для молодых, дабы повысить ее шансы на выживание. Он готов предложить смену поколений в обществе в качестве замены политическим реформам.

Думая о предстоящих годах, Путин, в отличие от Бориса Ельцина, размышляет не о преемнике, а о поколении преемников. Он хочет передать власть от своего поколения «путинскому поколению», состоящему из политиков, которые формировались и взрослели под его властью. Этот процесс уже запущен. За несколько месяцев до выборов девять молодых политиков были назначены на посты региональных губернаторов.

Он надеется, что это поколение сохранит его важнейшее достижение, каким является восстановление Россией своего статуса великой державы, способной и полной решимости противостоять Соединенным Штатам. Для Путина независимая внешняя политика — это не инструмент, а конечная цель.

В эту новую когорту входят молодые технократы с разными биографиями, опытом и образованием. Но у всех у них есть одна общая черта: они преданы режиму, хотя и знают о его недостатках. Себя они считают кризисными управляющими, а не дальновидными лидерами. Они верят в технологии и не доверяют политике. Они знают, как выполнять путинские указания, но не знают, как не соглашаться с президентом.

Их наставником является заместитель главы президентской администрации Сергей Кириенко, который в 1998 году в возрасте 36 лет стал премьер-министром в правительстве Ельцина и образцом молодого и либерального реформатора. В этом смысле показателен контраст между молодыми ельцинскими реформаторами конца 90-х и сегодняшними технократами Путина.

У реформаторов Ельцина была совершенно понятная политическая позиция. Они были либералами, придерживались прозападных взглядов и действовали как одна команда, всецело поддерживая друг друга. У них были политические амбиции, и они видели в себе отдельную политическую силу, вне зависимости от своих кремлевских связей. В отличие от них, молодые технократы Путина являются экспертами в области логистики, но у них нет ярко выраженных политических убеждений, как нет и приверженности той или иной части электората. Они не команда, и выступать друг за друга они не станут.

До недавнего времени всякий раз после выборов в России возникал вопрос о том, кто возьмет верх в Кремле: современно мыслящие модернизаторы западного толка или сторонники жесткой антизападной линии? Сегодня этот вопрос уже неактуален.

Знание английского, гарвардское образование, опыт работы в крупной западной компании — все это уже ничего не говорит о политических взглядах будущих лидеров России. Путинское поколение технократов работает в западном стиле, но не является прозападным.

Предстоящая смена поколений в российской элите мало что говорит нам о будущем режима, поскольку президент Путин является его главной ценностью, но в то же время, его главным недостатком. Он доминирует на политической сцене настолько, что выдвигает на руководящие посты лишь тех людей, у кого скромные амбиции, и которые знают лишь то, как работать на президента, но не как быть президентом.

Парадокс заключается в том, что Путин приводит этих новых технократов во власть в качестве альтернативы своей неудачной попытке сделать преемником нынешнего премьер-министра Дмитрия Медведева. Но на самом деле, путинское поколение — это не более чем коллективный Медведев. А если говорить о России после Путина, то оказывается, что президент ни на йоту не продвинулся с тех пор, как привел Медведева в Кремль, а затем решил вернуться в свой прежний кабинет.

Иван Крастев — президент Центра либеральных стратегий (Center for Liberal Strategies), постоянный научный сотрудник Института гуманитарных наук (Institute for Human Sciences) в Вене, автор книги «После Европы» (After Europe).

Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 27 марта 2018 > № 2553054 Иван Крастев


Россия. США > Внешэкономсвязи, политика. СМИ, ИТ > inosmi.ru, 2 ноября 2017 > № 2444358 Иван Крастев

Роберт Мюллер никогда не докопается до сути в деле о российском вмешательстве

Иван Крастев (Ivan Krastev), The New York Times, США

Первые обвинения в расследовании Роберта Мюллера, которое он проводит по фактам российского вмешательства в американские президентские выборы 2016 года, предельно ясно показывают, что Рашагейт в предстоящие месяцы будет важнейшим фактором в американской внутренней политике. Но как бы глубоко он ни копал, и что бы он ни нашел, ему вряд ли удастся добраться до сути более важных вопросов, повлиявших на решение Кремля вмешаться в американскую политику.

Что это было: отчаянная попытка привести в Белый дом дружественного по отношению к России президента? Или главная цель заключалась в дискредитации американской политической системы в момент, когда Кремль потерял все надежды на нормализацию отношений с Вашингтоном? Был ли это крупный стратегический ход или просто «операция ради смеха», главной целью которой было уязвить чувства американцев, а не оказать на них влияние?

А еще есть важные вопросы не просто о случившемся, но о будущем. Как недавние действия Москвы в Америке и Европе повлияли на ее желание и готовность вмешиваться в политику западных демократий? Считает ли Кремль успешным свое вмешательство в американские выборы, в результате которого возник хаос? Если да, то можно ли назвать провалом неспособность Москвы повлиять на весенние президентские выборы во Франции?

Предъявленные Мюллером обвинения не дадут ответы на эти вопросы. Официальная позиция Кремля заключается в том, что Россия никогда не вмешивалась в американскую политику. Это значит, что вряд ли кто-нибудь с российской стороны захочет обсуждать данный вопрос. А те люди, которые действительно знают, что сделала Россия и почему, весьма немногочисленны и очень неразговорчивы.

Так что если мы хотим понять, почему русские сделали то, что сделали, нам нужно выйти с территории шпионских игр и перейти в сферу внешней политики.

Здесь мы можем начать с простого наблюдения: если на Западе российское вмешательство вызвало шок, то в России оно не стала неожиданностью или скандальным событием. Во время моих недавних разговоров с российскими экспертами по внешней политике они ясно дали понять, что если Москва хочет быть мировой державой, ни в чем не уступающей Вашингтону, она должна иметь возможность и быть готовой соответствовать Соединенным Штатам. Российские лидеры считают, что Вашингтон вмешивается в их внутреннюю политику, и что Соединенные Штаты намерены организовать смену режима в Москве. А раз они воспринимают это как аксиому, то Кремль должен иметь возможность аналогичным образом вмешиваться и показывать миру, что у него есть способности и воля для таких поступков. В конце концов, ответные действия — это как раз то, благодаря чему завоевывают уважение врагов и преданность союзников.

В московских внешнеполитических кругах сегодня бытует мнение, что Россия может восстановить свой статус великой державы только в том случае, если будет противостоять Соединенным Штатам, а не сотрудничать с ними. Выступая две недели тому назад на заседании международного дискуссионного клуба «Валдай», президент Владимир Путин заявил, что самой серьезной ошибкой посткоммунистической России было чрезмерное доверие к Западу в девяностые годы. Россия при Борисе Ельцине стремилась брать пример с Запада, с его ценностей и институтов. Сегодня же Москва подражает западной политике в отношении России, делая с Западом то, что он, по мнению россиян, делает с ними.

Вопреки общепринятому мнению, российское стремление обрести статус мировой державы объясняется не только ностальгией или психологической травмой. Это геополитический императив. Россия может стать реальным и равноправным партнером таких стран как Китай, только доказав свою способность быть великой державой 21 века. И она относится к этому весьма серьезно. Хотите верьте, хотите нет, но с точки зрения Москвы, вмешательство в американские президентские выборы было представлением, организованным в основном для неамериканской публики.

Россия знает, что она намного слабее Соединенных Штатов в военном, экономическом, техническом и практически во всех прочих отношениях. Однако Кремль полагает, что сила и слабость в сегодняшних условиях — это очень сложное понятие, и что более сильная сторона не всегда побеждает. Русские видят в соперничестве великих держав своего рода игру в камень — ножницы — бумагу. Для них очень важно, какого рода силу ты хочешь и готов применить: камень побеждает ножницы, но его побеждает бумага; а у бумаги, конечно же, нет никаких шансов против ножниц.

Нынешняя ситуация становится особенно опасной не из-за того, что Россия будет повторять действия Запада. Опасность — в другом. Россия будет повторять кажущиеся ей действия Запада. Российские представления формируются под воздействием болезненной утраты власти и влияния после окончания холодной войны. А российские действия определяются уверенностью в том, что страна может пойти на риск, и что в этом случае решающим фактором для победы будет не экономический и не технический потенциал.

Иван Крастев — обозреватель, президент Центра либеральных стратегий (Center for Liberal Strategies), автор книги «После Европы» (After Europe).

Россия. США > Внешэкономсвязи, политика. СМИ, ИТ > inosmi.ru, 2 ноября 2017 > № 2444358 Иван Крастев


США. Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 17 августа 2017 > № 2341611 Иван Крастев

Почему американские либералы так боятся России?

Иван Крастев (Ivan Krastev), The New York Times, США

София, Болгария — Есть нечто странное в одержимости американцев путинской Россией. Конечно, аннексия Крыма, российская военная операция в Сирии и вмешательство в выборы за рубежом не могут не тревожить многих в Америке. Однако это не объясняет, почему либералов в Соединенных Штатах Россия волнует больше, чем, скажем, растущая экономическая мощь Китая, сочетающаяся с геополитическими амбициями, или глобальный идеологический потенциал радикального ислама или безумие обладающей ядерным оружием Северной Кореи.

Россия переживает демографический спад. У нее есть трудности с модернизацией. Ее экономика чрезмерно зависит от природных ресурсов. Ее население — одно из самых образованных на планете, но при этом у него самая низкая в индустриальном мире производительность труда. Конечно, Владимир Путин — сильный и безжалостный лидер, пользующийся народный поддержкой внутри страны и известностью за ее пределами, однако российские государственные институты неэффективны и поражены коррупцией. Российские чиновники активно борются друг с другом на власть и деньги и больше соперничают, чем сотрудничают. Какое будущее ждет Россию после ухода г-на Путина — когда бы этот уход ни произошел, — можно только предполагать.

Разве всего два года назад президент Барак Обама не называл Россию «региональной державой»? Разве даже сейчас большинство экспертов не сходятся в том, что при всей агрессивности и военной мощи Москвы и при всем ее стремлении стать противовесом для американского влияния в мире ее нельзя назвать традиционной «державой на взлете»? Как писал в прошлом году в Foreign Affairs известный американский историк Стивен Коткин (Stephen Kotkin), «в течение пяти последних столетий для российской политики были характерны запредельные амбиции, превосходящие возможности страны». Сейчас в этом смысле ничего не изменилось.

Однако, несмотря на все это, американцев Россия как будто одновременно ужасает и завораживает. Может быть, все дело просто-напросто в том, что для либеральной Америки «Москва» означает «Дональд Трамп»?

Ответ на этот вопрос, как и на многие из главных вопросов нашего времени, можно найти в классической русской литературе — в данном случае в повести Федора Достоевского «Двойник». Это история мелкого чиновника, оказавшегося в сумасшедшем доме после столкновения со своим двойником — с человеком, который выглядел и говорил точно так же, как он сам, но обладал при этом отсутствующими у него обаянием и уверенностью в себе. Двойник сводит персонажа Достоевского с ума не потому, что выглядит так же, а потому, что заставляет его увидеть, что ему в себе не нравится. Таким же образом сейчас обстоит дело с Соединенными Штатами и Россией.

Советский Союз ужасал Запад в течение большей части XX века потому, что он был абсолютно другим. В нем не было Бога, не было частной собственности, не было политического плюрализма. Советизироваться Америка могла, только проиграв в войне с коммунизмом. Напротив, Россия г-на Путина пугает американцев потому, что они знают — Соединенные Штаты и Россия должны быть абсолютно разными, однако при этом видят многие из российских патологий в Соединенных Штатах. Либеральная Америка не боится, что Россия будет править миром — вовсе нет. Хотя либералы могут это не признавать, но в действительности они боятся, что Соединенные Штаты начинают напоминать Россию.

Кремль два десятилетия подряд объяснял свои проблемы и неудачи внешним вмешательством. Теперь точно так же поступает и Америка. Все, что не нравится американским либералам- победа г-на Трампа на выборах, обратившийся вспять процесс демократизации мира, ослабление американской мощи, — они воспринимают как результаты интриг г-на Путина.

Американские либералы справедливо считают Россию пугающим примером авторитаризма, функционирующего в демократических институциональных рамках. Российская «управляемая демократия» наглядно демонстрирует, что институты и практики, изначально предназначенные для того, чтобы освободить граждан от прихотей безответственных правителей, могут быть перенастроены так, чтобы фактически лишать людей основных гражданских прав (при этом позволяя им голосовать).

Россия также может служить примером того, как выглядит политика, когда элиты полностью оторваны от народа. В таком обществе неравенство не просто царит, но и считается нормой, а узкий круг богатых и политически неподотчетных избирателям правителей может долго оставаться у власти, не прибегая к серьезному насилию. Им не нужно подавлять или контролировать своих сограждан — достаточно просто игнорировать их как мелкую неприятность.

Вполне вероятно, что через некоторое время американцы из рабочего класса начнут понимать, что, при всех кардинальных различиях между российской экономикой и американской, технологическая революция, возглавляемая Кремниевой долиной, со временем может подтолкнуть западные общества к авторитаризму — таким же образом, как изобилие природных ресурсов сделало возможным режим г-на Путина. Роботы — как и постсоветские граждане- не слишком интересуются демократией.

Американцы много лет, наблюдая социальные и политические проблемы России, считали, что она застряла в прошлом, хотя, возможно, когда-нибудь сумеет стать современной страной, подобной Соединенным Штатам. Но так было раньше. Теперь многие в Америке — осознанно или нет — опасаются, что, когда они смотрят на Россию, они смотрят в будущее. И что неприятнее всего, это может быть их собственное будущее.

Иван Крастев — президент Центра либеральных стратегий, научный сотрудник венского Института наук о человеке, колумнист, автор книги «После Европы» («After Europe»).

США. Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 17 августа 2017 > № 2341611 Иван Крастев


Россия. Весь мир > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 30 января 2017 > № 2067880 Иван Крастев, Стивен Холмс

Курс на подражание

Как 1989 год породил популизм и дестабилизировал мировой порядок

Иван Крастев – председатель Центра либеральных стратегий в Софии, постоянный научный сотрудник Института гуманитарных наук в Вене и автор статей для многих периодических изданий

Стивен Холмс – профессор права Нью-Йоркского университета.

Резюме Удивительным последствием контрпродуктивного курса на подражание стало использование Владимиром Путиным имитации лицемерия в качестве оружия в изнурительной политико-психологической войне, которую Россия ведет с зеркальным отображением мира, упрямо создаваемого Америкой после 1989 года.

Мир, открытый, взаимозависимый и полный надежд в 1989 г., сегодня охвачен невыразимым страхом и мрачными предчувствиями. Согласно опросам, большинство европейцев считают, что их дети будут жить хуже, чем они, поскольку снизится общий уровень благосостояния. Аналогичные исследования в США говорят о том, что подавляющее число (81%) американцев, голосовавших за Трампа, уверены: за полвека качество жизни резко ухудшилось. Существенная доля европейцев и американцев также полагает, что их страны, чрезмерно подверженные открытому перемещению людей и капитала, движутся в неверном направлении.

Парадоксальная особенность пошатнувшейся самоуверенности Запада состоит в том, что драматические события, такие как шокирующая победа на выборах сил, противостоящих истеблишменту, в Центральной Европе, которую 25 лет назад превозносили как торжество западной политической и экономической модели, ныне видится одним из симптомов провала и близкой кончины Запада. Вопреки оптимистичным реляциям, преобладавшим после событий 1989 г., история XXI века с гораздо большей вероятностью будет формироваться миллионами людей, устремившихся на Запад, а не исходящими оттуда либеральными идеалами.

Как понять смысл и значение этого масштабного и непредвиденного краха радужных надежд? Как и почему вчерашняя ослепительная и яркая победа обернулась сегодня унылым и угрюмым поражением?

Чуть более четверти века назад Фрэнсис Фукуяма – американский интеллектуал, занимавший важный пост в Государственном департаменте США, – доказывал в знаменитом очерке, что все крупные идеологические конфликты уже разрешены. Это было в том самом 1989-м, когда ликующие немцы танцевали на обломках Берлинской стены. Соперничество подошло к концу, и историческим победителем стала либеральная демократия западного образца, писал он. Нельзя сказать, что победу одержали Соединенные Штаты, которые, так уж сложилось, были демократией. Нет, они одержали верх именно потому, что были процветающей демократией. Фукуяма ярко сформулировал и выразил веру в то, что западная цивилизация – это и есть современная цивилизация. Она олицетворяет собой естественный мировой порядок, где демократия и капитализм соединены узами счастливого брака, хоть порой и чувствуют себя неловко в этом супружестве. Поскольку западной либеральной демократии нет равных и она не может быть оспорена, это по умолчанию единственная достойная подражания модель политического и экономического устройства общества. Поэтому после 1989 г. не могло быть и речи о том, чтобы отказаться подражать западным нормам и институтам.

Именно этот чудаковатый взгляд на мир доказал свою полную несостоятельность у нас на глазах.

Считая само собой разумеющимся, что период, наступивший после окончания холодной войны, будет Веком подражания, западные политические лидеры и философы попались в ловушку, которую сами соорудили. Вследствие этого Запад утратил не только способность понимать другие страны и культуры, но и объективное восприятие самого себя, а также интуитивное понимание того, как демократии следует устранять последствия собственных неизбежных промахов и ошибок. В конце концов, настойчивость западных лидеров, упорствовавших в том, что остальной мир должен подражать или пытаться подражать политической модели Запада, спровоцировала ответную негативную реакцию, вызванную раздражением и негодованием. В итоге на наших глазах рушится не только западная либеральная демократия, но отчасти и мировой порядок, основанный на правилах, которые Америка небезуспешно пыталась поддерживать после окончания Второй мировой войны.

Почему мы уверовали и что это значило?

Не случайно 25 лет тому назад многие из нас готовы были поверить в конец истории. Окончание холодной войны в сочетании с возрастающей легкостью и быстротой обмена информацией на всей планете чудесным образом объединяли расколотый ранее мир. Со временем оптимизм Запада стал граничить с эйфорией. В 1990 г. почти 80% россиян положительно относились к США. В течение следующего десятилетия постоянные члены Совета Безопасности ООН лишь девять раз использовали право накладывать вето на резолюции. Какой разительный контраст с восьмидесятыми годами, когда они применили это право 67 раз!

Изобретенная в 1989 г. Всемирная паутина стала самостоятельно функционировать в девяностых годах. Проект «Геном человека» формально был начат в 1990 году. Поисковая система Google появилась в 1996 г. и стала независимой компанией в 1998 году. По данным Freedom House, с 1989 по 1999 г. число демократий в мире увеличилось с 69 до 120. В большинстве из пятидесяти с лишним новых демократий приняты либеральные конституции. Казалось, что в ближайшем будущем повсеместно восторжествуют конкурентные многопартийные системы по западному образцу. Да, хрупкое демократическое движение в Китае было жестоко подавлено, но это воспринималось как трагическое отклонение от безостановочного наступления западной демократии. Другими словами, если отбросить идеологические пристрастия, повседневный опыт девяностых годов подпитывал самомнение Запада, будто наступил рассвет новой эпохи, а авторитарное правление и изолированные от мира общества окончательно и бесповоротно себя дискредитировали.

В те годы никто не говорил о том, что обязательное подражание, даже когда оно происходит добровольно и успешно, в целом раздражает подражателей и притупляет любопытство у тех, кому они подражают. А ведь именно в этом следует искать незаслуженно игнорируемую фундаментальную причину нынешнего движения против глобализации, сопровождающегося негодованием против космополитических элит, которые управляют данным процессом.

Да, обучение посредством подражания – способность, в целом присущая человеческому роду, без которой быстрое окультуривание детей было бы невозможно. Но в этом и главная проблема миссии, которую Запад начал осуществлять после 1989 г.: уговорить посткоммунистические и другие развивающиеся общества вступить на путь политических и экономических реформ с целью их преобразования по своему образу и подобию. Стратегия модернизации через подражание поощряла политическую инфантильность и потому была обречена на неизбежный «подростковый бунт» взрослеющих обществ против навязываемых «родительских» правил и норм поведения.

Покровительственно-высокомерное разграничение между теми, кому стоит подражать, и теми, кто обречен на подражание, привело к тому, что «мягкая сила» Запада, вдохновляющая другие страны встать на путь подражания, со временем превратилась в слабость и сделала Запад уязвимым. Исходная предпосылка, согласно которой остальной мир следует судить по успешным или неудачным попыткам воспринять западные социальные нормы и политику, рано или поздно должна была вдохновить шовинистические и нативистские настроения в других странах. Нет ничего удивительного в том, что Венгрия и Польша в наши дни так рьяно отстаивают свой национальный суверенитет и самобытность.

Хоть как-то осмыслить то, что в противном случае кажется аномальным и иррациональным отступлением от первоначальных принципов, позволяет нежесткая аналогия между партиями евроскептиков, сторонников авторитаризма и популистскими партиями, пришедшими к власти в Центральной Европе, с одной стороны, и иммигрантами второй волны – с другой. Хотя первое поколение радуется успехам, достигнутым благодаря подражанию и интеграции, представители второго поколения, естественно, восстают против того, что им видится как раболепный и унизительный успех их предшественников.

События 1989 г., казалось бы, свидетельствовали о том, что Запад находится на пороге преобразования всего мира. Спустя 25 лет шок вызван тем, как сильно сам Запад дестабилизировал мир, который намеревался переделать по своему образу.

Апофеозом либеральной демократии в качестве единственно возможного идеала стали четыре пагубных последствия, от которых будет не так-то просто избавиться.

Во-первых, эйфория тех, кто мнил себя победителем холодной войны, заставила их отказаться от изучения истинного положения дел в странах, не пожелавших вводить у себя либерально-демократические институты. Западные политики считали само собой разумеющимся, что нелиберальные правительства обречены на провал и на очень жесткую посадку. Западные наблюдатели предпочитали классифицировать страны всего мира – не только те, которые недавно освободились от коммунизма, – по одной шкале: от «непохожих на нас» до «почти как мы». Это называлось «наукой транзитологии» (переходного периода).

Представители Запада посещали страны с переходной экономикой, как туристы посещают зоопарк, чтобы понять, на какую следующую ступень эволюции предстоит подняться этим в целом неразвитым жителям планеты. «Смотрите-ка, власть закона там не действует» – это звучало примерно так же, как если бы было сказано: «Смотрите-ка, у них нет большого пальца на руке!». Некритично усвоив местечковый и морализаторский взгляд на прогресс, связанный с надеждами 1989 г., западная политология не смогла предсказать ни нынешнюю популистскую волну у себя дома, ни впечатляющие успехи Китая, который добился скачка в экономике без политической либерализации.

Во-вторых, нелепая и смешная мысль о том, что вся история – процесс, достигающий кульминации в виде западного политического и экономического порядка, равносильна неконтролируемой вспышке самообожания со стороны Запада. До 1989 г. размышления о демократии были по большей части омрачены пониманием редкости и хрупкости этого явления в мире. Граждане западных демократий опасались, что их необычная в исторической перспективе и далеко непростая система управления может вскоре быть разрушена обманчивым соблазном авторитаризма. Книга Жана-Франсуа Ревеля «Как гибнет демократия» была бестселлером еще в 1983 г. не только в Европе, но и в США. Напротив, в мире, сложившемся после 1989 г., сам факт того, что страна является демократией, уже как будто подразумевал, что все ее серьезные проблемы легко решаются.

Оказалось, что это далеко не так. Согласно еще одному исследованию, за последние 25 лет граждане ряда крепких демократий в Северной Америке и Западной Европе не просто склонились к тому, чтобы критически оценивать своих политических лидеров. Они также стали более циничными, высказывая сомнения в ценности демократии как политического устройства; у них меньше надежд на то, что есть возможность хоть как-то повлиять на государственную политику своими действиями, и они больше готовы поддерживать авторитарные альтернативы. То же исследование показало, что «более молодые поколения не считают демократию чем-то важным; не желают участвовать в политическом процессе, поддерживая ту или иную партию».

Разочарование в демократии приводит нас к третьей причине, по которой Век подражания серьезно дестабилизировал Европу и Америку и способствовал наступлению нынешнего кризиса. Оказалось, что «прилизанный» образ Запада, пропагандируемый в странах, поощряемых к демократизации, слишком легко высмеять и дискредитировать как неоколониальную пропаганду. Прошло совсем немного времени, и жители других государств, которым упорно навязывали американскую модель, стали указывать на несуразные двойные стандарты и нестерпимое лицемерие. Люди во всем мире по-прежнему признают военную мощь Америки, на них производят впечатление ее технологические новации и индустрия развлечений. Но восхищение американской демократией осталось в далеком прошлом в силу явно безуспешных попыток США навязать некое подобие своего политического устройства другим странам.

Четвертое и не менее фатальное наследие Века подражания – несбалансированная карта мира, на основании которой западные правительства определяют свои внешнеполитические приоритеты. В частности, в своей внешней политике 1990-х гг. Америка уделяла слишком много внимания Центральной и Восточной Европе по одной простой причине: посткоммунистические страны являлись наиболее явными подражателями предлагаемой политической и экономической модели. Убежденные в том, что они вводят мир в новую эру подражания, западные политики начали смотреть на остальных через призму опыта Центральной Европы.

Государства с потенциалом демократизации условно подразделялись на две группы: Польши и Сербии. Первая группа принимала западные модели мирно, тогда как второй нужно было немного «помочь» с воздуха. Мировая демократическая революция представлялась разновидностью сказки о Спящей красавице: Принцу свободы достаточно было убить дракона (или свергнуть диктатора) и пробудить поцелуем спящее либеральное большинство. Казалось, сюжет этой сказки полностью соответствовал опыту, пережитому Центральной Европой после 1989 г., и лег в основу всей внешней политики, проводимой Америкой и Западной Европой.

Для начала лидеры Запада переоценили либерально-демократические мотивы, побудившие Польшу и Венгрию принять западный путь, и недооценили националистические импульсы, которые сегодня возобладали в польской и венгерской политике. Это также породило наивные ожидания относительно «арабской весны», которые в немалой степени способствовали воцарению хаоса в Ливии и авторитарного правления в Египте. Из-за того же мифа Запад не разглядел вовремя революционного роста китайской экономики, поскольку западным лидерам было трудно понять привлекательность китайской модели развития для многих регионов мира. И это еще не все.

Опыт прошлого десятилетия показывает: вопреки оптимистичным сценариям, разработанным под влиянием эйфории 1989 г., по характеру политического режима не всегда можно точно спрогнозировать, в какие геополитические альянсы он предпочтет вступать. Старомодная идея национальных интересов, а также постколониальная солидарность зачастую более надежный компас для тех, кто хочет понять, какой внешнеполитический выбор сделают новые демократии, такие как Индия и Бразилия, нежели факт более или менее демократического устройства этих стран.

Почему популисты стали новой контр-элитой

Глобальное сращивание «элит без границ» и растущее недоверие народа к демократически избранным элитам – две главные особенности эпохи, наступившей после 1989 года. Мировые элиты больше всего похожи друг на друга в вопросах политики и моды. Их символом стал «человек из Давоса». Но глобалистский шик не помог завоевать доверие менее привилегированных граждан своих стран – скорее наоборот. После финансового кризиса 2008 г. народное недоверие к политическим и деловым элитам резко возросло.

Чтобы понять причины, нелишне вспомнить, что свободное владение английским языком сегодня стало чуть ли не главным условием экономического успеха и процветания в мире, где английский язык не является родным или разговорным. Однако сам образ жизни и мышления, облегчающий национальным элитам, не говорящим на родных языках, интеграцию в глобальные, тесно связанные друг с другом элиты, вызывает их отторжение в обществе. Вот почему новым, доморощенным контр-элитам, приходящим к власти на волне популизма, так легко дискредитировать глобалистские элиты как непатриотичную «пятую колонну».

Сращивание коммунистической номенклатуры с обществом своих стран было обусловлено невозможностью исхода для этих элит и постоянно присутствовавшим страхом войны. После падения Стены идея о том, что все граждане, независимо от социального статуса или политической роли, находятся в «одной лодке», была вытеснена из народного сознания. Открытие границ привело к тому, что ранее замкнутые и обособленные правящие круги отдельных стран влились в экстерриториальные мировые элиты, которые концентрируются в урбанистических центрах по всему земному шару. Произошло эмоциональное и культурное сближение национальных элит Востока с зарубежными коллегами, которые стали им во многом ближе, чем собственные сограждане. На смену «вертикальным» национальным связям пришли «горизонтальные». Этот разрыв между западническими кругами и их согражданами стал самым ярким следствием глобализации в посткоммунистических обществах.

С точки зрения непривилегированного большинства, глобализация – не больше чем движение за освобождение богатых. По мере того как пропасть между роскошью и нищетой расширяется, выигравшие от посткоммунистической глобализации все больше изолируются от народных масс, окружая себя сотрудниками частных служб безопасности, частными школами, пансионами и больницами и т.д. Изоляция повышает уровень их физической безопасности и неприкосновенность за счет снижения способности понимать проблемы, с которыми сталкиваются их менее удачливые сограждане. Экономист Бранко Миланович доказал, что, хотя неравенство между странами уменьшилось после 1989 г., неравенство доходов внутри каждой увеличилось. Западные трудящиеся и рабочий класс сегодня всюду считаются главной стороной, проигравшей от глобализации. Элита же неразумно игнорирует это сословие, на котором как раз и держится ее благополучие.

Опыт стран, переживших крах коммунизма, опять-таки весьма нагляден. С одной стороны, мобильным меритократам и включенным в мировые сети англоговорящим элитам все труднее разделять чувства своих сограждан, говорящих только на родном языке. Они также не видели никакой особой нравственной доблести в том, что эти сограждане проявляли лояльность, ведь у них реально не было иного выхода. С другой стороны, менее привилегированное и более провинциальное национальное большинство начало презирать свои демонстративно глобалистские элиты за приватизацию социальных «аварийных выходов». Они смотрели на этих лидеров не как на патриотов, а как на меркантильных туристов, ориентированных на конъюнктуру и готовых в любой момент покинуть собственную страну на спасательных вертолетах.

После 1989 г. политические партии и, в частности, лидеры посткоммунистических государств выигрывали выборы, подчеркивая, что их страны нужно сделать нормальными, то есть такими же, как западные. Но они пали жертвой двусмысленности в истолковании понятия нормальности. Как объясняет Жорж Кангилем в книге «Норма и патология», понятие «нормальности» имеет эмпирически-описательное и нормативно-оценочное значение. «Нормальность» может указывать на фактически распространенное или нравственно идеальное поведение. Общественные нормы лучше всего понимать не как идеальные правила или аксиомы, а как правила повседневной координации. Чтобы управлять в своих странах, новым элитам приходится адаптировать поведение к обычному поведению сограждан. Бизнесмен в России (или Африке), желающий остаться порядочным, упорно отказываясь давать взятки, зачастую теряет свое дело. В то же время глобальная легитимность национальных элит зависит от их «нормального» поведения или по крайней мере от того, что на Западе воспринимается как нормальное поведение – например, отказ от дачи взяток. Вследствие этого противоречия местные элиты, чтобы добиваться успеха в своих странах и на мировом уровне, вынуждены давать взятки и одновременно героически бороться с коррупцией. Пытаясь совместить две противоречивые нормальности, они, естественно, становятся хронически ненормальными и утрачивают доверие как у себя на родине, так и за рубежом.

Подражание как подрывная деятельность

Изначально порядок, возникший после 1989 г., рекламировался как устройство, в котором подражание западным политическим и экономическим моделям позволит сделать мировое сообщество однородным и консолидировать его под руководством Америки. Последний парадокс состоит в том, что такой порядок систематически подвергается смертельной опасности в виде своеобразного подражания.

Как утверждает Вольфганг Шивельбуш, «проигравшие почти рефлекторно подражают победителям». Но полусознательная и молчаливая цель такого подражания – не просто имитация победителя, но и развитие способности однажды победить его, «продемонстрировать, что его технологические, организационные и экономические нововведения достигают своей истинной цели… лишь когда усваиваются проигравшим и обогащаются его духом и культурой». Этот захватывающий анализ приводит нас к самому сердцу нынешнего кризиса либерального порядка. Он также позволяет прояснить, какие позиции следует теперь сдать в продолжающейся псевдовойне между Соединенными Штатами и Россией – вялотекущем конфликте, который вряд ли удастся погасить даже после избрания новым президентом США такого русофила, как Дональд Трамп. Имитация не либеральной демократии в западном стиле, а «реального Запада» стала новой дерзкой стратегией Москвы с целью высмеивания, разоблачения и дискредитации оппонентов.

Эта мимикрия может быть как агрессивной, так и оборонительной. И охотники, и их жертвы маскируют свое присутствие, чтобы неожиданно напасть. Наиболее актуальная агрессивная мимикрия предполагает стратегическое развертывание имитации для дискредитации модели. Это можно наблюдать на примере южноамериканских наркоторговцев, которые одеваются в форму полицейских не только для того, чтобы их не схватили, но и чтобы подорвать доверие общества к полицейской форме и подать сигнал гражданским лицам, что носителю формы не всегда можно доверять.

Чтобы нанести поражение Западу, самые непримиримые его враги решили публично и открыто воспроизводить наиболее отвратительные в нравственном отношении аспекты западной культуры и поведения ее представителей. Они делают это не только для того, чтобы противостоять международному и внутреннему давлению и призывам изменить свое общество, но и для того, чтобы лишить легитимности весь либеральный мировой порядок, разоблачив его фундаментальное лицемерие.

То, что победители в холодной войне изначально определяли как Век подражания, стало восприниматься проигравшими как Век лицемерия. В Век лицемерия слабые способны успешно применять сам прием подражания для нападок на сильного, чтобы лишить его боевого настроя и повергнуть в уныние. Наверно, самым драматичным из недавних примеров такого агрессивного подражания является решение смекалистых пропагандистов ИГИЛ (запрещено в России. – Ред.) одевать своих пленников в оранжевые комбинезоны перед казнью. Они зеркально отображают то, как Америка унижает человеческое достоинство мусульманских узников в Гуантанамо, тем самым разоблачая пустоту претензий Запада на моральное превосходство.

Аналогичным образом можно проанализировать нынешнее все более воинственное поведение России за рубежом. Главная задача внешней политики Кремля сегодня – разоблачение мнимого универсализма Запада, за которым скрывается беззастенчивое стремление продвигать геополитические интересы. Самое действенное оружие в этой кампании разоблачения – имитация.

И вправду, последние вылазки Кремля в рамках политической и информационной войны – еще один классический пример агрессивной имитации. Русские утверждают, будто пытаются поступать с Западом лишь так, как тот неоднократно и оскорбительно вел себя по отношению к ним. Подобно тому как НАТО перечеркнула территориальную целостность Сербии в 1999 г., так и Россия нарушила целостность Грузии в 2008 году. Точно так же как американские бомбардировщики дальнего радиуса действия летали в непосредственной близости от границ России, российские бомбардировщики стали летать в непосредственной близости от границ Америки. Вашингтон включил в «черный список» видных российских деятелей, лишив их возможности въезжать на территорию США? Кремль составил соответствующий список видных американских деятелей, отказав им в праве въезжать в Россию. Американцы и европейцы ликовали по поводу краха Советского Союза, русские теперь празднуют «Брекзит» и возможный распад ЕС. «Слив» Панамского досье поставил в неловкое положение Путина и его окружение, зато хакерская атака и утечка электронной почты с сайта Демократической партии стала конфузом для Хиллари Клинтон и ее окружения. Запад поддерживал неправительственные организации либерального толка внутри России, русские же стали финансировать крайне правые и крайне левые партии на Западе, чтобы расшатать НАТО, блокировать программы противоракетной обороны и развертывание американских ракет на территории Европы, ослабить поддержку санкций и подорвать европейское единство. И подобно тому как, с точки зрения Москвы, Запад без зазрения совести лгал России относительно планов расширения НАТО и об атаке на Ливию после получения резолюции ООН, так и Россия беззастенчиво обманывает Запад по поводу своих военных вылазок на Украине.

Перемещение акцента на лицемерную неспособность Запада жить в соответствии со своими стандартами освобождает Кремль от необходимости определить четкую позитивную повестку дня или предложить что-либо вместо того либерального порядка, который пытается уничтожить. Ирония в том, что агрессивная внешняя политика Москвы сегодня берет на вооружение курс на подражание, который был навязан России после краха коммунизма. Это поразительный пример избирательного подражания, используемого для дискредитации навязанного образца. Зеркальное отображение используется для ослабления духа западных лидеров, разоблачения изъянов демократии, ослабления воли Запада к сопротивлению и особенно для высмеивания самооценки Америки как идеальной политико-экономической системы, которую весь мир должен стремиться воспроизвести.

Проблема в том, что российская политика иронической мимикрии и зеркального отображения американского лицемерия медленно подталкивает мир к краю пропасти. Проводить политику агрессивной имитации – значит накликать беду и навсегда сжигать все мосты доверия с Западом. Альтернативные объяснения неудачных попыток Запада жить по собственным идеалам – такие как дурное планирование, неспособность довести дело до конца и отсутствие должной координации между западными странами – сознательно затушевываются, чтобы приписать неконструктивные действия Америки умышленной недобросовестности ее политиков. Разоблачение лицемерия означает неявное обвинение противника в злонамеренных планах и действиях и исключает в качестве возможных объяснений наивность, самообман, межведомственные бюрократические разборки или некомпетентность. Как следствие, имитация лицемерия неизменно предполагает безнравственное использование грубой лжи и эскалацию злобной риторики со стороны России. Поскольку русские выискивают скрытый цинизм в любом призыве американцев к соблюдению гуманитарных идеалов и хотят доказать, что теперь они не настолько наивны, как тогда, когда поверили двуличным обещаниям не расширять НАТО на восток, они теперь готовы проявлять показное неуважение к элементарным гуманитарным ценностям. Можно подумать, что отказ от нравственных табу при осаде Алеппо, например, делает их достойными партнерами аморальной Америки, мнимое злодейство которой они так любят поносить!

Упование на разоблачение лицемерия неприятеля ради оправдания собственных агрессивных действий позволяет критиковать нынешний мировой порядок, не предлагая ничего взамен – никакой позитивной альтернативы. Это не формула трезвой внешней политики, при которой ограниченные средства расходуются на выполнение реалистичных задач. Агрессивная имитация означает взгляд назад, а не вперед. Интервенция в Сирии и Восточной Украине, преследующая цель продемонстрировать, что обновленная Россия может делать то же, что и США, привела к втягиванию Российской армии в кровавые разборки без очевидной развязки или стратегии выхода из конфликта.

К сожалению, попытка России оправдать свои агрессивные действия за рубежом тем, что она лишь копирует западную агрессию, породила ситуацию, в которой Запад с целью самосохранения начинает копировать действия России. Например, в ноябре 2016 г. Европейский парламент принял резолюцию о противодействии российской пропаганде. В ней говорится: «Российское правительство использует широкий диапазон средств и инструментов, таких как исследовательские центры… многоязычные телевизионные каналы (например, Russia Today [Россия сегодня]), псевдоновостные агентства и мультимедийные сервисы (например, «Спутник»)… социальные СМИ и интернет-троллей, чтобы бросать вызов демократическим ценностям, раскалывать Европу, мобилизовать внутреннюю поддержку населения и создать видимость появления государств в состоянии развала на восточной периферии ЕС». Принимая во внимание эти необоснованные утверждения, парламент просит страны Евросоюза реагировать на данные инсинуации. Высока вероятность того, что правительства европейских стран ответят тем же, то есть начнут проводить политику зеркального отображения российского законодательства об «иностранных агентах», включающего ограничения на владение средствами массовой информации иностранными подданными, принятыми несколько лет тому назад в ответ на якобы подрывную деятельность Запада на территории Российской Федерации».

В годы холодной войны внешнеполитические аналитики справедливо утверждали, что гарантированное взаимное уничтожение (Mutual Assured Destruction, MAD) было ограничивающим фактором, снижавшим риск открытого конфликта. Однако гарантированная взаимная дестабилизация (английская аббревиатура получается та же) нынешней эпохи, подстегиваемая нарастающей агрессивной имитацией с обеих сторон, окажет совершенно иное влияние: почти наверняка значительно увеличит риск катастрофической конфронтации.

Заключение

Народный бунт против глобализации, подпитываемый раздражением электората против наиболее заметных глобализированных представителей местной элиты, а также попытки России подорвать и ослабить либеральный мировой порядок уходят корнями в понимание Западом 1989 г. как начала Века подражания. Именно такое понимание превратило неудобопонятную идею о Конце истории в пораженческую идеологию. Высокомерное мнение, будто либеральная демократия в западном стиле – единственная жизнеспособная модель экономического и политического развития, привело к трем нежелательным последствиям. Оно оправдало отсутствие на Западе интереса к сложным процессам, происходившим в обществах, которые пытались или делали вид, что пытаются ему подражать. Оно ослабило самокритику среди неоправданно самодовольных западных политиков. И усилило раздражение против Запада среди тех, кого недальновидные иностранцы заставили подражать себе и кто считал это оскорблением для национальной культуры и самобытности.

Но самым удивительным последствием контрпродуктивного курса на подражание стало использование Владимиром Путиным имитации лицемерия в качестве нового оружия в той масштабной и изнурительной политико-психологической войне, которую Россия ведет сегодня с зеркальным отображением мира, упрямо создаваемого Америкой после 1989 года. Подобное недружественное применение имитации не позволяет избежать конфронтации или разрешить незатухающие вооруженные конфликты. Более того, неспособность Запада понять, что он своими некомпетентными действиями способствовал возникновению этой опасной ситуации в мире – еще один повод для размышления о том, как обязательное подражание, вопреки ожиданиям, лишило всякого смысла в целом общий подход демократических стран к оценке происходящих сегодня событий.

Исчезновение единого мира остается наиболее фатальным следствием самовлюбленной реакции Запада на события 1989 г. и гневной отповеди России, которую возмутила подобная реакция. Вряд ли это непонимание, возникшее между Москвой и Вашингтоном, будет преодолено просто благодаря тому, что вновь избранный президент США твитнул о своем желании снова видеть Россию и Америку лучшими друзьями. Неспособность внешнеполитических элит обеих стран смотреть на мир глазами друг друга слишком глубоко укоренилась в последнюю четверть века. Эта утрата общности и единства в мире как косвенное и потенциально губительное следствие того, что произошло в 1989 г., делает нынешнюю ситуацию крайне опасной и чреватой непредсказуемыми последствиями для человечества.

Россия. Весь мир > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 30 января 2017 > № 2067880 Иван Крастев, Стивен Холмс


Болгария. Евросоюз > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 29 июня 2013 > № 885383 Иван Крастев

Подъем и падение демократии? Меритократия?

Как глобализация меняет общества

Резюме: Парадокс современного мира в том, что демократизация общества, по иронии судьбы, приводит к утрате избирателями влияния и возникновению социального неравенства. В то же время глобализация освободила элиты, но лишила их легитимности и способности управлять.

Сегодня во главе большинства стран мира стоят выборные правительства. Генеральные директора крупнейших банков и международных корпораций, как правило, – лучшие, умнейшие и талантливейшие люди, окончившие с отличием один из ведущих университетов мира. У граждан выше уровень образования, они лучше информированы, их права надежнее защищены, и они способы сопротивляться авторитаризму государства больше, чем когда-либо прежде. Политические и деловые элиты разношерстнее, нежели прежде, с точки зрения этнического, гендерного, расового и классового состава, но теснее связаны между собой и гораздо однороднее в том, что касается культурных вкусов и представлений о способах управления государством. Но ни развитие демократии, ни успех меритократов не снижают растущего беспокойства широкой общественности по поводу того, что функционирование рыночной экономики не соответствует ожиданиям, она не отличается эффективностью и стабильностью, политическая система не корректирует огрехи рынков, а экономические и политические модели несправедливы в своей основе.

Что привело к нынешнему кризису: недееспособность демократических режимов или провал меритократических элит?

РАЗВЕ ЭТО ДЕМОКРАТИЯ, ГЛУПЫШ?

То, что более века тому назад было справедливо в отношении монархии, – «это очевидная форма правления, [потому что] в отличие от чего-либо другого она понятна большинству человечества», – ныне в полной же мере можно отнести к демократии. Демократический идеал царствует безраздельно, и воля народа, выраженная в свободных и справедливых выборах, считается единственным реальным источником легитимной, законной власти. В XXI веке демократия практически избавилась от своих критиков, но, к сожалению, не от внутренних противоречий.

В июне 2006 г., когда Роберт Фицо триумфально победил на честных выборах и сформировал правительство Словакии в коалиции с экстремальными националистами Яна Слоты, Конституционный суд объявил, что некий гражданин подал иск об отмене итогов всеобщего голосования. Он заявил, что республика не смогла создать «нормальной» избирательной системы, а потому нарушила конституционное право граждан на мудрое государственное управление. В глазах истца избирательную систему, которая привела к власти столь разношерстную коалицию, нельзя признать «нормальной».

В аргументе есть доля истины. Право на разумное управление может вступать в противоречие с правом голоса и свободным волеизъявлением. Эта нестыковка в демократической системе всегда нервировала либералов. Суеверные люди, знакомые с трудами влиятельного либерального мыслителя XIX века Франсуа Гизо (1787–1874), могли бы заподозрить, что словацкий гражданин, обратившийся в Конституционный суд, – его реинкарнация.

Именно Гизо со своими коллегами был «доктринером», который не жалел красноречия, чтобы доказать, что демократия и хорошее государственное управление могут сосуществовать только в режиме ограниченного избирательного права. С его точки зрения настоящий сюзерен – это не народ, а человеческий разум. Поэтому голосование следует обсуждать с точки зрения правоспособности, а не прав. В XIX веке правоспособность определялась наличием недвижимости, имущества или образования. Только людям, имевшим необходимое образование или достаточно недвижимости, можно было доверить право выбора. Современным преемникам Франсуа Гизо труднее определить критерии правоспособности – почти у всех имеется какое-то образование, в то же время многие неохотно раскрывают информацию о своем имуществе и недвижимости. Получается, единственная гарантия того, что разум будет править бал – это введение всеобщего избирательного права. Но универсальное голосование не обязательно влияет на все сферы правления. Подобное мы все чаще наблюдаем в Евросоюзе.

Хотя мы все согласны с тем, что демократия означает способность граждан влиять на решения, затрагивающие их интересы, на деле этого не происходит. Им часто навязывают волю правительств, которые они не выбирали. В глобализированном мире мы все больше зависим от решений, принимаемых другими – теми, кто никогда не был и никогда не будет частью нашего общества. Поэтому появляется вполне естественное желание позаботиться о том, чтобы те самые «другие» не сделали неверный выбор от нашего имени.

По правде говоря, демократия никогда не была надежной гарантией против человеческих ошибок. По своей сути демократическое общество – общество, способное на самокоррекцию. Оно позволяет гражданам действовать на основе коллективного опыта, извлекая из него какой-то смысл и пользу. Поэтому неслучайно демократические конституции фактически представляют путеводители или инструкции по недопущению катастрофического сценария. Например, при чтении Основного закона Германии становится понятно, что это руководство по предотвращению прихода к власти демократическим путем второго Адольфа Гитлера. Таким образом, легитимность и преуспевание демократий не зависят от их способности обеспечивать всеобщее процветание и благоденствие (автократические режимы иногда вполне справляются с этой задачей). Успех не зависит и от того, насколько система делает людей счастливыми (нам хорошо известны многие демократические общества, в которых люди несчастны). Однако он определяется умением демократии корректировать политику и формулировать общие цели. Но именно это важное преимущество демократии подвергается сегодня сомнению.

Главный вопрос в том, смогут ли национальные демократии оставаться самокорректирующимися обществами, будучи зажаты в тисках между властью рыночной стихии и разочарованием избирателей. В книге «Парадокс глобализации» гарвардский экономист Дэни Родрик доказывает, что есть три способа преодоления коллизии между национальной демократией и мировым рынком. Можно ограничить демократию, чтобы обеспечить конкурентоспособность на мировых рынках, или сократить участие в глобализации в надежде на построение демократической законности на родине. Или глобализировать демократию за счет национального суверенитета. Однако нельзя одновременно жить в условиях гиперглобализации, демократии и самоопределения, хотя именно к этому стремится большинство правительств. Они хотят, чтобы у людей было право голоса, но не готовы позволить им выбирать «популистскую политику». Стремятся снижать расходы на рабочую силу и игнорировать социальный протест, но не могут публично согласиться с необходимостью «сильной руки». Одобряют свободную торговлю и независимость, но хотят быть уверены, что при необходимости (в момент кризиса, подобного нынешнему) вернутся к госуправлению экономикой. Так что вместо того чтобы выбирать между суверенной демократией, глобализированной демократией и авторитаризмом, дружественным по отношению к глобализации, политические элиты пытаются переосмыслить суть демократии и суверенитета, чтобы сделать невозможное возможным. В итоге мы получаем демократию без права выбора, суверенитет, лишенный всякого смысла, и глобализацию, не опирающуюся на легитимность.

То, что до недавнего времени было конкуренцией между государственной демократией и авторитаризмом, сегодня превратилось в спор между двумя видами утверждения об «отсутствии альтернативной политики». Главный лозунг демократической Европы гласит, что «не существует политической альтернативы» жесткой экономии, и избиратели, меняя правительства, бессильны изменить экономическую политику. Брюссель конституировал многие макроэкономические решения, такие как уровень бюджетного дефицита и государственного долга, фактически выведя их за рамки электоральной политики.

В России и Китае, в свою очередь, твердят, что «нет политической альтернативы» нынешним лидерам. Правящая элита проявляет больше гибкости, когда дело доходит до экспериментов с разными экономическими курсами, но выводит за рамки уравнения саму возможность бросить вызов тем, кто у власти. Людям не позволяют избирать «не тех», поэтому выборы либо контролируются, либо их итоги фальсифицируются, либо они вовсе отменяются под предлогом «хорошего управления страной». В последние годы мы видим в этих странах усиливающуюся нетерпимость к политической оппозиции и диссидентству.

Поэтому нелегко понять, становятся ли наши демократии неуправляемыми из-за усиления влияния общества на процесс принятия решений или же голос граждан утратил силу из-за растущего воздействия мировых финансовых рынков и расширения демократического принципа самоуправления, который выходит за рамки политики.

ДИАЛЕКТИКА РЫНОК–ГОСУДАРСТВО / ХОЗЯИН–РАБ

Хотя история – лучший аргумент в пользу неразрывного единства демократии и рынка (в конце концов, большинство процветающих обществ являются рыночными демократиями), противоречия между этими двумя понятиями также хорошо известны любому исследователю. Хотя в демократиях все люди считаются равными (голос каждого взрослого гражданина имеет одинаковую силу), принцип свободного предпринимательства приводит к тому, что полномочия отдельных людей во многом зависят от того, какую экономическую стоимость они создают и каким недвижимым и движимым имуществом владеют.

Таким образом, справедливо ожидать, что среднестатистический избиратель в демократии будет защищать имущество богатых только в надежде, что это повысит и его шансы разбогатеть. Если капиталистическая система не имеет народной поддержки, то демократия не потерпит неравенства, воспроизводимого рынком. Опасения, что демократия уничтожит рыночные механизмы, широко распространены на правом фланге политического спектра. В то же время левые боятся, что материальное неравенство, постоянно воспроизводимое рынком, превратит демократический процесс в дешевую подделку. Джон Дюнн убедительно доказывает, что расхождение между идеалами эгалитарного общества и демократии объясняет всемирную привлекательность демократии в наше время. Именно радостное открытие, что современные выборы таят в себе опасности для богачей и сулят по крайней мере какие-то выгоды практически всем, способствует триумфу демократии в современном мире. Исторически противоречия между демократией и рынком разыгрывались на национальной почве. В последние три десятилетия рамки и фокус дискуссии резко сдвинулись.

Последним действием Сильвио Берлускони в ранге премьер-министра Италии осенью 2011 г. был проезд через толпы протестующих, которые выкрикивали: «Шут!» и «Позор!». Улицы за президентским дворцом заполнили демонстранты, скандировавшие лозунги, размахивавшие итальянскими флагами и стрелявшие в воздух пробками от шампанского, пока 75-летний медиамагнат подавал прошение об отставке президенту Италии. В одном углу хор пел «Аллилуйя» под аккомпанемент импровизированного оркестра. В другом ликующая толпа била в барабаны. Автомобили сигналили, пешеходы пели. Все походило на начало революции, но в действительности ничего подобного не произошло. Падение Берлускони едва ли можно назвать победой «власти народа». На самом деле триумф переживала власть финансов. Не воля избирателей сокрушила коррумпированную и неэффективную клику. Сигнал о том, что кавалер должен уйти, поступил от могущественного альянса финансовых рынков, брюссельской бюрократии и руководства Европейского центробанка во Франкфурте. Тот же альянс назначил преемника Берлускони на посту премьер-министра Италии – бывшего европейского комиссара и технократа Марио Монти. У людей на улицах Рима были веские основания, чтобы одновременно торжествовать и ощущать бессилие. Одиозный премьер ушел, но избиратель перестал быть самой влиятельной фигурой в раздираемой кризисом Италии. Празднование конца режима Берлускони напоминало воодушевление итальянцев, которые приветствовали победоносную армию Наполеона в 1796 году. Народ на улицах был не действующим лицом истории, а всего лишь зрителем.

В капиталистических демократиях правительства по-прежнему зависят от доверия избирателей, но характер зависимости изменился. В посткризисной Европе мы наблюдаем странное разделение труда между избирателями и рынками, когда дело доходит до работы правительств. Избиратели вправе решать, кто сформирует кабинет, – от их голосов все еще зависит «выбор» правящей партии, но рынки решают, какую экономическую политику будет это правительство проводить, независимо от того кто победил на выборах. Из жарких дебатов о будущем институциональной архитектуры еврозоны становится понятно, что новые правила еще больше ограничат способность избирателей влиять на принятие решений в сфере экономики. Но по логике гегелевской диалектики взаимоотношений между господином и рабом слабые национальные демократии все время «подкладывают свинью» всемогущим финансовым рынкам, как это случилось в Италии. Через год после того как по требованию рынков к власти пришел Монти, избиратели проголосовали за протестующего комедианта Беппе Грилло и за... Сильвио Берлускони, потому что чем больше политики пытаются лишить избирателей самой возможности ошибаться, тем больше у избирателей стимулов голосовать за скандальных личностей. «Феномен Грилло» в том, что комедиант-революционер ухитрился прельстить каждого четвертого итальянского избирателя, не пообещав, что будет лучше управлять, а заверив, что вообще не собирается входить в правительство со своей партией.

КОГДА ЛЮДИ ГОЛОСУЮТ ЗА ВСЕ

В 1972 г. социальный психолог Вальтер Мишель решил провести необычный эксперимент, чтобы понять, чем объяснить жизненный успех. Эксперимент был обезоруживающе прост. Каждому ребенку в детском саду «Бинг», расположенному на территории Стэнфордского университета, дали кусочек пастилы. Если ребенок не съедал его сразу, ему обещали два кусочка вместо одного. Цель заключалась в том, чтобы установить, как долго каждый ребенок сможет сопротивляться искушению и как это связано с его будущим. Вопреки господствующей точке зрения, утверждающей, что успех в жизни зависит исключительно от умственных способностей, эксперимент Мишеля указывал на то, что разум во многом находится во власти самоконтроля (результаты подтвердили его правоту). Способность сопротивляться искушению проглотить пастилу оказалась важнее для будущего успеха, чем высокие показатели IQ. В конечном итоге самоконтроль и сила воли оказались существеннее интеллекта.

Открытия Мишеля едва ли удивили протестантских теологов, которые давно уже учат, что жизнь на земле – не более чем сопротивление искушению съесть сладенькое. Ирония в том, что как раз в то время, когда Мишель опытным путем доказывал, что успех в основном зависит от того, что «вы не позволяете себе что-то сделать», западный мир двигался в противоположном направлении.

Социолог Даниэл Белл задался вопросом, не будет ли тотальная победа рынка в конечном итоге опаснее, чем распространение социалистической идеологии. Он беспокоился, что когда логика рынка будет принята в других сферах человеческой деятельности, таких как политика или культура, капитализм может стать собственным могильщиком. Разве эта логика не дает о себе знать в наш век, когда мы переживаем кризис управляемости? «Рынки – это машины для голосования, – сказал однажды Вальтер Ристон из “Ситибанка”. – Они функционируют посредством референдумов». Разве неверно то, что расширение демократического принципа самоуправления путем внедрения всенародного голосования по любому вопросу, не связанному напрямую с политикой, на практике способствует делегитимации институтов представительной демократии и снижению качества государственного управления?

Сегодня мы голосуем за все – за лучшую песню, за самый безвкусный фильм, за мастера-стоматолога. Младшее поколение не обязательно обретает опыт поведения в демократическом обществе на политическом поле. Можно сказать, что демократия стала вездесущей. Например, футбол все больше демократизируется. В 2008 г. команда третьего английского дивизиона «Эббсфлит» сделала большой шаг в направлении футбольной демократии – за скромный взнос в 35 фунтов стерлингов болельщики получили право управлять командой. С помощью интернета они в режиме реального времени голосовали по всем важным вопросам – от трансфера игроков и распоряжения бюджетом до дизайна сувениров и клубной символики, продаваемой в специализированных магазинах. 32 тыс. болельщиков из 122 стран присоединились к тому, что можно назвать «предельной футбольной фантазией». Люди получили возможность напрямую руководить футбольными командами в момент, когда стали утрачивать возможность влиять на государственную политику. Однако безудержное распространение демократии стерло границы между разными сферами человеческой деятельности – теми, где решения должны приниматься путем всенародного голосования или референдума и теми, которые должны зависеть от профессионализма и компетентности, – и одновременно делегитимировали выборные органы демократии.

Десять лет назад британское агентство YouGov провело сравнительное исследование группы политически активных молодых людей и заядлых участников реалити-шоу «Большой брат». Результаты разочаровали: британские граждане полагали, что их интересы лучше представлены в «Большом брате». Им было легче отождествлять себя с обсуждаемыми там героями и идеями. Шоу сочли более открытым, прозрачным и лучше представляющим их интересы. Формат реалити-шоу давал возможность почувствовать себя значимыми людьми в обществе. На самом деле именно демократические выборы должны были пробуждать подобные чувства, но не смогли этого обеспечить. Логические последствия подобного настроя налицо – снижение избирательной явки в большинстве западных демократий. С другой стороны, менее всего склонны приходить на избирательные участки бедные, безработные и молодежь – все те, кто теоретически должны были бы проявлять больший интерес к использованию политической системы для изменения своей участи.

Поэтому парадоксальный итог расширения демократического принципа самоуправления и выведения его за рамки политического процесса состоит в том, что теперь, когда мы голосуем за все, собственно политические полномочия избирателя резко сократились.

В эпоху устойчивых национальных демократий простой избиратель и гражданин обладал полномочиями, потому что был одновременно солдатом, работником и потребителем. Имущество богатых зависело от готовности работников защищать капиталистический порядок. Избиратель-гражданин имел большое значение, потому что защита страны зависела от его мужества в противостоянии с врагами. Он был важен, потому что его труд делал страну богатой, а потребление было двигателем экономики.

Чтобы понять, почему сегодня граждане на Западе не могут легко контролировать политиков демократическими способами, стоит взглянуть на размывание невыборных форм зависимости политиков от граждан. Когда гражданин-солдат заменяется профессиональной армией и беспилотниками, один из главных мотивов, по которым элита может быть заинтересована в общественном благополучии, существенно ослабевает. Заполнение рынка труда низкооплачиваемыми иммигрантами и перемещение производства товаров в страны с дешевой рабочей силой также уменьшают готовность элит к сотрудничеству. В течение нынешнего экономического кризиса стало очевидно, что показатели американского фондового рынка больше не зависят от потребительского спроса жителей США – и это еще одна причина, по которой граждане теряют рычаги воздействия на правящие группы. Именно уменьшение влияния гражданина – солдата, потребителя и работника – объясняет утрату избирателями полномочий и реальных прав, а также растущую неуправляемость современных демократий.

ЭТО ЭЛИТЫ, ГЛУПЫШ?

Еще один ключевой вопрос, на который надо найти ответ – почему меритократические элиты вызывают у людей такое негодование и неприятие. «Меритократия, – писал Ральф Дарендорф, – довольно неблагозвучное слово. Оно означает власть тех, кто имеет заслуги, то есть власть наиболее одаренных и образованных. Кто не желал бы жить при меритократии? Она, конечно, предпочтительнее плутократии, где богатство и состояние определяют статус человека в обществе, или геронтократии, в которой возраст выводит человека на вершину социальной лестницы, или даже аристократии, в которой главное значение имеют унаследованные титулы и состояния». Философы Платона, наверно, были одними из первых известных нам меритократов, которые претендовали на власть по причине собственных познаний и компетентности. Сложность окружающего мира объясняет, почему естественно ожидать от людей, что они хотят видеть на руководящих должностях наиболее образованных и компетентных людей. Складывается впечатление, будто сложность мира естественным образом должна сделать меритократию востребованной. Но на практике все гораздо сложнее.

Легитимность экспертов и профессионалов стала одной из первых жертв усложнения окружающего мира. Хотя наука и технология играют в нашей жизни все более заметную роль, исчезли «консенсус экспертов» и ссылки на науку как авторитетный источник. Нынешние дебаты об изменении климата – хрестоматийный пример дискуссий, в которых у обеих сторон имеются свои ученые, приводящие научные доказательства для обоснования двух противоположных точек зрения. Оказалось, что социальные издержки меритократии не так уж малы. Как ни странно, сам термин «меритократия» впервые появился не в древнем трактате о хорошем правлении, а в названии антиутопического сочинения британского социолога Майкла Янга, опубликованного в середине прошлого века. По мнению Янга, меритократическое общество – не мечта, а кошмарный сон. Это общество, для которого характерно вопиющее неравенство доходов; его граждане утрачивают чувство политической общности, демократия становится надувательством, перспективная социальная мобильность заменяется элитами, стоящими на страже своих интересов и не пускающими других в свой узкий круг. Вознаграждение людей в соответствии с их способностями и уровнем образования означает, что немногие получают много, а многие не получают почти ничего. Многие апокалиптические предсказания Янга сегодня стали действительностью.

Укоренение меритократического принципа означает, что мы стали богаче, но неравенство проявляется острее, чем 30–40 лет назад. В 2007-м предкризисном году доходы 0,1% американских домохозяйств в 220 раз превышали средние доходы 90% семей, находящихся на дне общественной иерархии. В 2011 г. 20% населения США владели 84% совокупного национального богатства, и подобное положение характерно не только для Соединенных Штатов. Глобализация привела к уменьшению неравенства между государствами, но почти повсеместно усугубила неравенство внутри стран. В эгалитарной Германии неравенство в последнее десятилетие нарастало быстрее, чем в большинстве развитых капиталистических государств. И этот рост сопровождается снижением социальной мобильности. Данные показывают, что бедные дети, лучше богатых учившиеся в школе, реже заканчивают колледж, но даже если заканчивают, их доходы все равно ниже, чем у плохо учившихся детей богачей. Короче, расходы на образование действительно окупаются, но образование – скорее привилегия, чем социальный лифт.

В течение многих лет Франция и Япония были олицетворением меритократии, то есть демократиями, которые управляются меритократическими элитами. Но неспособность именно этих двух наций справиться с вызовом глобальной конкуренции – еще один повод усомниться в преимуществах общества, управляемого лучшими и наиболее высокообразованными его членами. Очень часто компетентность меритократов в отрыве от реального жизненного опыта приводит к выбору неверного политического курса. Хотя меритократическое правление выигрывает от общих ценностей, опыта и кодекса чести людей, находящихся у власти, оно также сопряжено с рисками группового мышления и политического высокомерия. Многие спешат приписать успехи коммунистического Китая его меритократической философии государственного управления, но истина в том, что меритократия в Китае зачастую используется лишь для обоснования принимаемых решений, но отнюдь не всегда служит критерием для их принятия. Человек «ниоткуда» скорее может случайно стать президентом США, чем лидером Китая, поскольку КПК разработала сложную стратегию рекрутинга и продвижения своих кадров. Но также очевидно, что ни в России, ни в Китае карьерный рост губернаторов никак не связан с экономическими показателями их регионов. Это не значит, что образование и опыт в КНР не имеют значения, но покровительство важнее. Интересно отметить, что из 250 членов провинциальных комитетов Компартии Китая – элитарной группы, включающей партийных руководителей и губернаторов, – 60 имеют докторские степени (впечатляюще высокий процент), но 50 из 60 получили их, уже находясь на высоких государственных постах. Это означает, что, хотя докторская степень повышает карьерные возможности в Китае, гораздо важнее нахождение в высших эшелонах власти.

В случае с Россией опрос, проведенный журналом «Русский репортер» в конце 2011 г., выявил, что в отличие от китайского режима и своего советского предшественника система управления, построенная Владимиром Путиным, не заботится в социальном, профессиональном или географическом представительстве, когда речь заходит о формировании национальной элиты. Оказалось, что люди, занимающие 300 ведущих постов в правительстве и крупных государственных компаниях, – выходцы из очень узкого сферы. Наиважнейший фактор, влияющий на членство в элитарном кружке, – личное знакомство с Путиным до того, как он стал президентом. Короче, Россия управляется группой старых товарищей, и тот факт, что среди друзей президента оказалось несколько талантливых и образованных управленцев, можно считать большой удачей.

Джон Роулз высказал точку зрения многих либералов, попытавшись доказать, что быть неудачником в меритократическом обществе не столь болезненно, как в обществе неприкрыто несправедливом. В его понимании справедливость правил игры примиряет людей с отсутствием успеха. Но либералы не всегда лучшие психологи и специалисты по внутреннему миру «лузеров». На самом деле гораздо болезненнее скатиться на дно в обществе, которое все время вынуждает человека брать на себя вину за провалы, чем там, где все понимают, что неудачу можно списать на неадекватную общественно-политическую систему.

Короче, в нашем взаимозависимом мире элиты гораздо меньше зависят от сограждан. Традиционно аристократы имели круг обязанностей, которые их с детства приучали выполнять. Тот факт, что целые поколения предшественников, смотревших на них с портретов, развешанных по стенам замков, несли бремя происхождения, заставлял каждую новую генерацию относиться к своим привилегиям со всей серьезностью. Например, в Великобритании процент парней из высшего класса, погибших в Первой мировой войне, был выше соответствующего процента из низших классов. Но новая элита не знает, что такое жертва. Ее сыновья не гибли на полях сражений. Сама природа новой элиты делает этих людей практически неуязвимыми для власти государства. Дети не зависят от всеобщей системы образования (они обучаются в частных учебных заведениях) или от институтов государственного здравоохранения (могут позволить себе лучшие частные клиники). Они утратили способность разделять проблемы и страдания простых людей, для которых обособленность элит оборачивается утратой гражданских полномочий и рычагов воздействия на высшие эшелоны.

Что делает нынешние элиты недоступными, так это их «конвертируемость» и сознание того, что они «правильно» делают деньги, никому ничем не обязаны и не принадлежат ни к какому сообществу. Свобода от всяких обязательств – одновременно благословение и проклятие. Она избавляет элиту от давления со стороны электората, но обрекает ее на нелегитимность. Наиболее наглядный пример – особое отвращение, которое народ питает к финансовой братии. Землевладелец не может увезти с собой земельные угодья, промышленник не заберет завод, а финансист легко перемещает свои активы. Эти элиты самонадеянны в силу своей мобильности и потому что не считают себя частью общества.

Взаимодействие между народом и меритократическими элитами стало напоминать отношения современных футбольных клубов с их болельщиками. Ведущие клубы тратят невероятные суммы, чтобы заполучить лучших игроков и доставить радость фанатам. Зато теперь только неизменные победы могут гарантировать лояльность фанатов, потому что футболистов и их болельщиков ничто больше не связывает. Они не живут в одном дворе или районе, у них нет общих друзей. Большинство тех, кто защищает цвета именитых клубов, съезжаются со всего мира. Фанаты боготворят свои команды, когда те побеждают, но не желают о них ничего знать, когда они начинают проигрывать.

Меритократическая элита меркантильна по своей природе. Ее представители не принадлежат к обществу, но хотят, чтобы ими восхищались, их уважали и даже любили. Новая мировая элита видит себя примерно так же, как Маркс описывал пролетариат в «Коммунистическом манифесте», – как производительную силу общества: их отчизна – весь мир, и им принадлежит будущее. Так что президент Владимир Путин отнюдь не одинок в желании национализировать элиты, на его стороне протестные движения, возникшие в Европе в последние годы. Именно отсутствие общности и родства с народом делает элиты столь глубоко презираемыми и ненавидимыми. Парадокс современной демократии лучше всего сформулировал Стивен Холмс, профессор права в Нью-Йоркском университете. Важнейший вопрос сегодня – где взять элиты, которые одновременно были бы легитимны на местном и международном уровне?

Парадокс нелегитимности меритократических элит свидетельствует о том, что истинная сила и влияние проистекают не из независимости элит от общества, а скорее наоборот, из их зависимости. Люди доверяют лидерам не только по причине их компетентности, но также благодаря убежденности, что они останутся с ними в одной лодке во время кризиса, а не бросятся со всех ног к аварийному выходу. «Конвертируемая» компетентность нынешних элит – тот факт, что они одинаково хорошо могут управлять банком в Болгарии и в Бангладеш, – вызывает подозрительное отношение простых людей, поскольку те совершенно справедливо опасаются, что в случае бедствия меритократы попросту соберут вещи и отчалят, вместо того чтобы разделять с ними бремя кризиса. Тот факт, что элиты приватизировали «аварийный выход», не только делает эти социальные слои менее легитимными, но значительно уменьшает их влияние и могущество.

В фильме «Елена» российского режиссера Андрея Звягинцева прекрасно отражена динамика отношений между элитами и массами в раздробленном и разобщенном обществе. Это история супружеской пары. Елена – женщина на седьмом десятке, замужем за богатым бизнесменом, который сделал себя сам и уже вышел на пенсию. Постепенно становится понятно, что муж принадлежит к группе преуспевших мужчин, которых сегодня называют «однопроцентниками». Он знакомится со своей женой, представительницей «99 процентов», медсестрой, в больнице, где лечится после сердечного приступа. Они спят в разных комнатах, завтракают отдельно и смотрят любимые телепрограммы по разным телевизорам. Она ухаживает за ним, а в свободное время присматривает за семьей своего сына – разгильдяя и гуляки, живущего в старом многоквартирном доме на окраине. Когда муж-однопроцентник отказывается оплачивать обучение внука Елены (потому что тот не заслужил) и тем самым помочь ему избежать службы в армии, Елена добавляет таблетку виагры к лекарствам, которые принимает муж, зная, что его сердце не выдержит этой смеси. Семья сына переезжает к ней в роскошную квартиру теперь уже покойного мужа. Это своего рода аллегория классовой войны в меритократическом XXI веке: ни забастовок, ни революций. Только разгневанная медсестра и смерть от виагры.

ВЫХОД

«Если мы действительно желаем понять, куда движется мир, – писал философ и мистик Гилберт Кит Честертон, – неплохо было бы взять какой-нибудь заезженный речевой штамп из прессы и изменить его значение на противоположное: может быть, тогда он покажется более осмысленным?». В нашем случае стоит задаться вопросом: будет ли общество в случае дальнейшего развития демократии и меритократии более управлямым или менее? Размышляя над странными взаимоотношениями между демократией и меритократией в эпоху глобального политического пробуждения и усугубляющейся взаимозависимости между странами, можно прийти к некоторым предварительным заключениям.

Во-первых, мы наблюдаем не переход власти от элит к народу или от государственных институтов и учреждений к негосударственным организациям, а процесс ее распыления. Какой бы ни была ваша роль в политическом процессе, у вас есть ощущение, что власть находится где-то еще. В наши дни граждане, несмотря на расширяющиеся права и возможности влиять на события, чувствуют, что утрачивают влияние. С их точки зрения, не только деньги, но и власть сосредоточилась в руках немногих людей на самом верху. Но бизнес и политические элиты также понимают, что все меньше способны воздействовать на события. Как точно подметил Мозес Наим, «власть утратила былую покупательную способность... ее легче получить, труднее использовать и легче потерять». У распыления власти есть побочное следствие – рост популярности теорий заговора.

Во-вторых, из нынешнего кризиса управляемости нельзя было бы выйти только за счет стимулирования более деятельного участия масс в политическом процессе. Свободные и справедливые выборы все еще важны для обеспечения более эффективной управляемости нашего общества, но в силу слабости политических партий и истончения идеологической составляющей, быстро снижается значение легитимности «на входе». Граждане все меньше готовы доверять руководителям просто потому, что проголосовали за них на честных выборах. Недоверие политическим лидерам стало самой сутью сегодняшней демократии. Как верно пишет французский политолог Пьер Розанваллон, «народный суверенитет все чаще проявляется в демонстративном отказе и отмежевании граждан и в процессе выборов, и в качестве реакции на действия правительства. Таким образом, новая «демократия отвержения» накладывается на изначальную «демократию конструктивных предложений». Народное участие сегодня все чаще означает тысячи демонстрантов на улицах, которые договариваются о встрече с помощью социальных медиа с единственной целью – заявить не о поддержке определенного политического курса, а о неприятии государственных решений. Еще одним проявлением новой «демократии отвержения» стала готовность людей голосовать за любого новичка на политическом поприще. Например, в Болгарии за 12 лет на выборах дважды побеждала непарламентская партия.

В-третьих, «меритократический стимул» также не исправит систему, потому что компетентность элит во многом оспаривается, как уже было показано, и для любой политической системы рискованно полагаться на легитимность «на выходе». В эпоху, когда власть гражданского общества носит преимущественно негативный характер, воспринимается как право «отвергать и протестовать», одно из важных преимуществ меритократии и сплоченности элиты превращается в фактор ее уязвимости.

Качество управления в посткризисном мире, где можно ожидать низкие темпы экономического роста и высокую политическую турбулентность, скорее всего, будет определяться двумя важными факторами.

Для повышения управляемости демократиями в Европейском союзе чрезвычайно важна способность конвертировать «гражданский шум» в «политический голос». Другими словами, превращать «негативный суверенитет» гражданского общества в более или менее связные позитивные требования и обращать протестные движения в структурированную политическую силу. В случае с Россией и Китаем, где кризис приводит к обострению нетерпимости к любой политической оппозиции, повышение управляемости общества будет зависить от готовности режима терпеть разногласия в правящей элите.

Настала пора «реформатору» уступить место «реформисту» в качестве главной фигуры мировой политики. Несмотря на внешние сходства, реформист во многом отличен от реформатора, канонизированного в последние три десятилетия. Реформатор знает одну важную истину и представляет себе развитие в виде достижения одной цели путем устранения препятствий и проведения правильного политического курса. Реформатор – твердокаменный идеолог, подчас невосприимчивый к местной специфике. Но именно твердостью и непреклонностью объясняется его успех в преобразовании общества. В эпоху растущей неопределенности у него всегда есть ясные и неизменные рецепты.

Реформист, напротив, – хитрый лис, который видит возможности там, где другие видят только проблемы. Он знает, куда хочет прийти, но позволяет дороге вести его к этой цели. Реформист – это прогрессивный оппортунист, никогда не теряющий оптимизма и готовый формировать немыслимые коалиции для достижения нужного политического результата. Он гений не последовательности, а приспособления. И мир сегодня нуждается как раз в реформистской элите.

«Когда я начинаю размышлять над главной причиной краха правящих классов, – писал Алексис де Токвилль в “Воспоминаниях”, – перед глазами мелькают разные события и люди, случайные или поверхностные причины. Но поверьте, что главная причина, по которой люди теряют власть, в том, что они недостойны ее иметь и ею пользоваться».

Иван Крастев – председатель Центра либеральных стратегий в Софии и постоянный научный сотрудник Института гуманитарных наук в Вене.

Болгария. Евросоюз > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 29 июня 2013 > № 885383 Иван Крастев


Евросоюз > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 28 октября 2012 > № 735497 Иван Крастев

Политическая логика дезинтеграции

Семь уроков распада Советского Союза

Резюме: Неверно направленные реформы могут привести к развалу гораздо быстрее, чем само их отсутствие. Во время кризисов политики часто лихорадочно ищут «серебряную пулю», и именно эта последняя нередко становится причиной распада.

Опубликовано Центром исследования европейской политики (CEPS), г. Брюссель, в сентябре 2012 года.

В 1992 г. мир внезапно обнаружил, что Советского Союза больше нет на карте. Одна из двух сверхдержав прекратила существование не вследствие войны, вражеского нашествия или какой-либо иной катастрофы, если не считать неудачной попытки государственного переворота, больше походившего на фарс. Советская империя рухнула вопреки ожиданиям. Бытовало мнение, что она слишком велика и стабильна, чтобы развалиться, и пережила изрядно потрясений, чтобы вот так просто взять и «схлопнуться». А между тем еще с 1970-х гг. хватало указаний на то, что система вступила на путь необратимого распада, хотя многие предполагали, что процесс затянется на десятилетия, и ничто не предвещало, что крах СССР станет кульминацией «короткого ХХ века».

В 1985-м, 1986-м и даже в 1989 гг. никто из тогдашних аналитиков не верил в скорый конец Советского Союза – точно так же, как нынешние эксперты не допускают разрушения Европейского союза. Еще в 1990 г. группа выдающихся американских экспертов, тесно связанных с Пентагоном, была убеждена в том, что СССР способен переродиться ближе к концу начавшегося десятилетия и, превратившись в отлаженную парламентскую демократию, еще станет государством всеобщего благоденствия по скандинавской модели. В ближайшей перспективе полный крах казался менее всего вероятным. Сенсационные сценарии способны на время увлечь читателя, но в реальном мире нет недостатка в различных стабилизаторах и сдерживающих факторах. Многие страны проходят через кризисы, включая серьезные и весьма опасные, однако они крайне редко совершают самоубийство.

Но как много может измениться за одно десятилетие! То, что считалось немыслимым в 1985-м, в 1995-м провозглашалось уже неизбежным. Простую игру воображения чуть позже представили как историческую необходимость. И именно этот неожиданный поворот судьбы, прыжок от «немыслимого» к «неизбежному» делает распад Советского Союза отправной точкой отсчета в нынешних дискуссиях о возможных сценариях развития кризиса в Европе и выборе, который стоит перед европейскими лидерами.

В конце концов, проблемы Евросоюза убедительно продемонстрировали, что риск его дезинтеграции – нечто большее, чем риторический прием или страшилка, с помощью которой политики пытаются навязать недовольным избирателям жесткие меры экономии. Неразбериха царит не только в экономике, но и в политической жизни. Европа оказалась между Сциллой невразумительной политики национальных правительств и дефицита демократии и Харибдой усугубляющегося взаимного недоверия между рынками.

Финансовый кризис резко сократил ожидаемую продолжительность жизни отдельных правительств и кабинетов независимо от их политических цветов и расширил пространство для возникновения популистских и протестных движений. Суть общественных настроений лучше всего выражается в сочетании пессимизма и гнева, яркий образ которого мы находим у поэта Уильяма Батлера Йейтса в стихотворении «Второе пришествие»: «Все рушится; не держит середина, / Анархия – в миру; и, как лавина, / Безудержен прилив…».

Это настроение отражают недавние опросы. Например, согласно обзору под общим названием «Будущее Европы», профинансированному Европейской комиссией и опубликованному в апреле 2012 г., для большинства европейцев Евросоюз – привлекательное место для жизни, однако их уверенность в европейской экономике и способности ЕС играть заметную роль в мировой политике снизилась. Еще больше обескураживает тот факт, что почти 90% респондентов усматривают серьезное несоответствие между надеждами общества и действиями правительств; лишь треть уверена в том, что их голоса что-то значат на уровне ЕС, и только 18% итальянцев и 15% греков полагают, что с их голосами считаются в их собственных странах. Согласно последнему обзору под названием «Трансатлантические тенденции», 76% европейцев считают экономическую систему в Европе несправедливой и отвечающей интересам лишь немногочисленной элиты.

Короче говоря, Европейского союза, каким мы его знаем, больше нет. Фундамент, на котором он создавался, подвержен эрозии. Общая память о Второй мировой войне размывается: половина подростков в возрасте 15–16 лет в немецких школах не знают, что Гитлер был диктатором, а треть считают, что он защищал права человека. Обвал СССР выхолостил смысл геополитического существования европейского единства. Демократическое государство всеобщего благоденствия – стержень послевоенного политического согласия – находится под угрозой демонтажа хотя бы в силу демографических факторов, не говоря уже о других причинах. Куда-то уходит и процветание, положенное в основу политической легитимности европейского проекта. Шесть из десяти европейцев полагают, что сегодняшних детей ожидает гораздо более трудная взрослая жизнь по сравнению с представителями нынешнего поколения.

Насколько маловероятен сегодня распад Евросоюза на фоне этой негативной динамики? Не ошибаются ли европейцы, считая союз чем-то само собой разумеющимся? Правомерен ли вывод о том, что он не развалится только потому, что нерушим? Здесь решающую роль может сыграть способность Европы извлекать уроки из опыта бывшего Советского Союза. Ибо выживание ЕС зависит и от способности европейских лидеров учитывать аналогичный набор политических, экономических и психологических факторов, которые имели место в процессе деградации СССР. Распад – это прежде всего результат политических игр, верного или неверного восприятия и оценки ситуации действующими политическими лидерами, а не просто сочетание институциональных и экономических структурных факторов.

В то же самое время, если мы решим сравнивать нынешние процессы в Европейском союзе с крахом Советов, необходимо учитывать характер обоих проектов. В противном случае нам вряд ли удастся извлечь какие-то значимые уроки. Если советский проект был основан на страхе, то европейский – на согласии. В то время как большинство советских граждан привлекал Запад, европейцы гордятся своим образом жизни и своей политической моделью и не грезят, к примеру, «китайской мечтой». Если фиаско Советского Союза было обусловлено банкротством коммунистической идеологии, то Евросоюз не сталкивается с кризисом мировоззрения. Если советские реформаторы видели будущее Советского Союза в более свободной федерации или конфедерации, то выживание ЕС обусловлено тесным политическим союзом. Словом, СССР пал жертвой собственных неудач, тогда как Европа может пострадать от собственных успехов. Однако принципиально иная природа европейского проекта, являясь сильным аргументом в пользу того, что Европу не постигнет участь СССР, вовсе не служит достаточной гарантией против возможного провала. Чтобы Европейский союз выжил, европейским лидерам следует избегать ошибок, допущенных советскими руководителями.

Советский Союз стал достоянием истории не в силу заговора Запада и не только по причине структурных изъянов, но также в силу принятия или непринятия тех или иных решений. Сегодня, читая мемуары главных действующих лиц той драмы, убеждаешься, что для некоторых советских лидеров, включая Михаила Горбачёва, крах стал таким сюрпризом, что даже спустя многие годы они все еще не могут поверить в исчезновение империи. Вместе с тем следует отметить, что нежелание Горбачёва ввести прямые президентские выборы внесло не меньшую лепту в уничтожение СССР, чем рекордно низкие цены на нефть на мировых рынках того времени.

Специалистам, анализирующим нынешний европейский кризис, особенно трудно перенести этот опыт на европейскую почву, поскольку не совсем понятно, что будет означать дезинтеграция Евросоюза. Распад Советского Союза означал, что эта страна исчезла с карты мира как политическое образование и вместо нее появилось более дюжины новых государств на огромном пространстве от Средней Азии до юго-восточной Европы. Но ЕС – не государство, и даже если он рассыплется, на карте мира ничего не изменится. Более того, даже в случае роспуска объединения большинство (если не все) страны-участницы останутся рыночными демократиями, скорее всего, продолжат сотрудничество в той или иной форме и сохранят некоторые общеевропейские институты.

Как же может выглядеть распад Евросоюза? И чем он будет отличаться от простой реформы или изменения конфигурации? Будет ли выход из еврозоны хотя бы одной страны означать исчезновение союза? Или на это будут указывать другие тенденции – например, снижение влияния на мировой арене или демонтаж важных достижений европейской интеграции (прекращение свободного перемещения людей или отмена таких институтов, как Европейский суд)? Будет ли появление двухуровневой организации равносильно концу или это следует расценивать как шаг к более тесному и совершенному союзу? При ответе на эти вопросы будут полезны уроки из недавней советской истории. И речь идет не столько о политике, сколько о проблемах, связанных с управлением кризисом.

Урок первый…

…одновременно заключает в себе парадокс, а именно: поддерживаемая экономистами и разделяемая политическими классами Европы вера в то, что ЕС не может разрушиться сам по себе, представляет один из серьезных рисков. Последние годы существования Советского Союза являли собой классический пример подобной динамики. Мнение, будто распад «немыслим», подталкивает политиков к тому, чтобы использовать критику европейской интеграции или соответствующую риторику в целях достижения сиюминутных преимуществ – ведь они уверены, что в долгосрочной перспективе «ничего негативного произойти не может». Вера в то, что развал Евросоюза – крайне маловероятный сценарий, может привести политиков к недооценке фактора времени. Речь между тем идет о самом выживании Союза. «Слишком мало, слишком поздно» – эти слова как нельзя лучше характеризуют историю исчезновения СССР. Они могут стать лейтмотивом и возможного обвала Евросоюза. Один из факторов риска в нынешнем европейском кризисе состоит в том, что демократическая природа стран – членов Европейского союза заставляет принимать важные политические решения по мере смены электоральных циклов в отдельных странах. Рынки же отказываются следовать политической логике стран-участниц и считают чувствительность Европы к политическому расписанию конкретных государств фактором повышенной неопределенности. В настоящий момент воздействие рынков объединяет и сплачивает Европу, тогда как давление избирателей разъединяет ее. Подобное негативное влияние последних политическая элита европейских стран должна как-то преодолеть.

Более того, оценка вероятности самого неблагоприятного сценария не должна быть отдана исключительно на откуп экономистам, которые приходят в оцепенение, когда дело идет к дезинтеграции. С точки зрения ведущего американского экономиста Фреда Бергстена, «с учетом того, как много поставлено на карту, Европа почти наверняка разовьет и доведет до логического завершения идею всеобъемлющего экономического и монетарного союза». Будем надеяться, что он прав, хотя пример Советского Союза показывает, что чрезмерно высокая цена разъединения не служит гарантией того, что его никогда не случится. Поэтому считать, что Евросоюз никогда не развалится просто потому, что это слишком дорого обойдется странам-участницам, – слишком слабое утешение и никак не свидетельствует в пользу стабильности и нерушимости Союза. Во время кризиса логика политиков, как правило, берет верх над логикой экономистов.

Настоящий вызов состоит в том, что в определенный момент европейским лидерам, возможно, придется делать выбор между спасением евро и спасением Европейского союза. Вполне очевидно, что крах зоны евро сам по себе ведет к сворачиванию европейского проекта, но не менее вероятен сценарий, при котором «спасение евро» будет зависеть от частичного сворачивания демократии в странах периферии еврозоны. Подобная динамика может в корне изменить саму природу и характер интеграции. И действительно, жесткий диктат добродетельных стран-кредиторов в отношении грешных стран-должников многим экономистам представляется единственно возможным решением, однако, с точки зрения политических аналитиков, подобный подход чреват будущим кризисом в отношениях между европейскими странами.

Урок второй

Распад Евросоюза вовсе не обязательно станет поводом для торжества противников европейской интеграции над ее сторонниками. Опыт Советского Союза – это грозное предостережение Европе, ведь конец объединения может стать непреднамеренным следствием долговременной недееспособности (или кажущейся недееспособности) элит, которая осложняется их непониманием внутриполитической динамики. В настоящее время политические лидеры поглощены частыми сменами настроений сторонников и противников интеграции, а обозреватели ликуют по поводу выборов в любой стране, где популистские партии не проходят в правительство. Однако ценой нейтрализации популистского давления является то, что многие партии европейского мейнстрима начали говорить и действовать как популисты. Не снижает риска динамики распада даже тот факт, что при нынешнем европейском кризисе (в отличие от советского) никакой популярной альтернативы ЕС не существует. Действительно, подавляющее большинство граждан Европы (за исключением британцев), несмотря на разочарование, не помышляют о возврате к автономным национальным государствам. Но отсутствие привлекательной замены не служит гарантией единства. Еще один фактор риска, характерный для нынешнего европейского кризиса, состоит в том, что, несмотря на безальтернативность Евросоюза, популистские волны, накатывающие с юга и севера, преследуют разные цели и крайне затрудняют проведение общей политики.

Разгневанные избиратели на юге протестуют против политики жесткой экономии, на которой настаивают северяне, но готовы принять политический союз, поскольку абсолютно не доверяют национальным правительствам и утратили всякую надежду на демократию в своих странах. В то же время популистские движения севера, одобряя меры жесткой экономии, не поддерживают общеевропейские политические институты, поскольку доверяют национальным демократиям больше, чем Брюсселю. Поэтому главная угроза союзу исходит не столько от усиливающегося антиевропейского популизма, сколько от столкновения между южным популизмом, не приемлющим жестких мер экономии, и северным, направленным против Брюсселя.

Урок третий

Он свидетельствует о том, что неверно направленные реформы могут привести к развалу гораздо быстрее, чем само их отсутствие. Во время кризисов политики часто ищут «серебряную пулю», и именно эта последняя нередко становится причиной распада. Главным фактором кончины СССР стала неспособность Михаила Горбачёва понять природу системы (он упорно придерживался иллюзии, будто ее можно сохранить, не прибегая к глубоким реформам, поскольку необоснованно верил в ее превосходство). Ошибочное убеждение Горбачёва в том, что советское государство способно пережить утрату идеологической легитимности и организационный обвал компартии, в значительной степени обрекло на неудачу его усилия по спасению и реформированию Советского Союза. В этом контексте любопытно сопоставить истолкования советскими и китайскими лидерами причин провала коммунистического эксперимента. Если советские реформаторы, вышедшие из либеральной интеллигенции, склонны были считать, что социалистические идеи – это единственное, что имелось ценного при социализме, китайские реформаторы готовы отказаться от социалистической идеологии, но делают все возможное для сохранения организационной силы компартии, понимая ее ценность в деле сплочения нации.

Риск неверно направленных реформ состоит также в искушении лидеров воспользоваться кризисом в целях достижения того, к чему всегда стремились, но знали, что люди этого не примут. Готовность федералистов к радикальным решениям, с одной стороны, проистекает из логики кризиса и необходимости завершить проект, начатый с вводом единой валюты. С другой – это попытка воспользоваться моментом в продвижении идеи федеративного политического устройства Европы и компенсировать недостаток общенародной поддержки. Но отсутствие консенсуса нельзя подменять кризисом, и лучшей иллюстрацией тому служит неудача советских реформ.

Урок четвертый

Если исключить войны и другие чрезвычайные обстоятельства, то главную опасность для политического проекта представляет не дестабилизация на периферии, а мятеж в центре (хотя окраинный кризис может распространяться, как инфекция). Судьбу советского государства предопределило решение России избавиться от союза, а не упорное желание стран Балтии из него выйти.

Сегодня мнение Германии о происходящем в Европейском союзе способно гораздо больше повлиять на будущее всего проекта, чем беды греческой или испанской экономики. Когда застрельщики интеграции начинают считать себя ее главными жертвами – большой беды не миновать. Вот почему так важно правильно понимать намерения Берлина при оценке рисков для Евросоюза. В этом смысле вряд ли полезно сопоставлять роль, которую сыграла РСФСР в распаде СССР, и нынешнюю роль Германии. Россия была необычным актором в драме распада Советского Союза: несмотря на наличие лидера, законно избранного путем прямого голосования – Бориса Ельцина, – она оставалась всего лишь тенью Советского государства. В каком-то смысле Россия могла состояться как государство только в случае смерти СССР. Иное дело – Германия.

В контексте нынешнего кризиса она проявила себя не только как самое сильное государство Старого Света, но и стала синонимом дееспособной Европы. У европейцев нет повода усомниться в приверженности Германии идее европейской интеграции, что бы ни писали СМИ. Что действительно пока неясно, так это стратегия, которую Берлин выберет для перестройки и перегруппировки ЕС, и шансы на успех этой стратегии. Поэтому перспективы выживания Евросоюза зависят от того, будут ли успешными попытки Германии преобразовать «солидарную Европу» в «Европу, живущую по правилам».

Лидерство Берлина также оспаривается в связи с тем, что Германия не слишком торопится выбираться из нынешнего упадка. Парадокс в том, что хотя Европа в целом переживает кризис, самое могущественное европейское государство – Германию (в отличие от той же России перед развалом СССР) – он практически не затронул; более того, Берлин больше всех выигрывает от европейских проблем. Государственные облигации Германии рефинансируются по нулевым процентным ставкам, а безработица в стране находится на рекордно низком уровне. Спад привел к притоку на немецкий рынок труда квалифицированной рабочей силы из таких стран, как Италия, Испания, Греция и Португалия. Это смягчило обеспокоенность немецкой общественности по поводу демографического кризиса. Позиции Берлина в мире укрепились. Таким образом, у Германии есть все основания не только опасаться кризиса, но и благословлять его, и Берлин не торопится принимать меры по преодолению ситуации – прежде всего, потому что он чувствует себя вполне комфортно, а кроме того, потому что быстрое решение всех проблем может сослужить Германии плохую службу в ее попытках преобразовать союз.

В каком-то смысле данный кризис – возможно, последняя надежда Берлина заставить Европу жить по правилам. Это тем более важно, если иметь в виду, что Германия, подобно другим богатым и стареющим странам, сталкивается с громадными долгосрочными вызовами. Рабочая сила сокращается, энергетическая отрасль нуждается в реконструкции, а инфраструктура слишком долго не совершенствовалась. В последнее десятилетие чистые инвестиции в немецкую экономику в процентном выражении от ВВП были меньше, чем в любое другое время за всю историю, если не считать годы Великой депрессии. Неравенство в доходах населения в этом десятилетии росло в два раза быстрее, чем в среднем по странам ОЭСР.

Смысл дебатов сводится к тому, что история имперских амбиций Германии в Европе послужила одной из причин сопротивления европейцев трансформационной стратегии Берлина. Гораздо меньше обсуждается немецкий опыт реформ, который также может быть фактором риска, препятствуя усилиям по преодолению кризиса. Подобно тому, как распад Советского Союза оказался единственно верным выбором в пользу государственного строительства в России ввиду ее институциональной слабости, опыт реформ, накопленный Германией, предопределяет выбор Берлина.

Реакция Германии на кризис объясняется опытом борьбы Веймарской республики с инфляцией (одержимость стабильными ценами), демографическим профилем немецких избирателей (стареющее население боится потерять свои сбережения), а также интеллектуальными традициями «орднунг-либерализма». Эти предпосылки побуждают население больше доверять независимым институтам – таким как Конституционный суд и Бундесбанк. Эпоха воссоединения Германии (одной щедрости недостаточно) и последнее десятилетие реформ (действенность структурных реформ) тоже следует иметь в виду, если мы хотим понять логику немецких лидеров. Менее изученный источник немецкой трансформационной стратегии – интерпретация Германией опыта Центральной и Восточной Европы в переходный период. Именно страны ЦВЕ, согласно убеждению немецких стратегов, нуждались в проведении болезненных экономических реформ, направленных на аккуратный демонтаж государства всеобщего благоденствия, так чтобы не спровоцировать ответную волну народного негодования. Немцы были уверены, что внешняя интервенция приведет не к делегитимации национальных демократических институтов, а к их усилению. Поэтому суть немецкого подхода к реформе можно передать с помощью краткой формулы: «Делать на юге то, в чем мы преуспели на востоке» – создавать ответственных в финансовом отношении членов сообщества. Опыт стран ЦВЕ не объясняет, почему Германия ставит перед собой те или иные цели, но помогает понять, почему она верит в возможность их достижения.

У Берлина есть веские аргументы, чтобы верить в успех своей трансформационной стратегии за пределами Германии или даже Северной Европы. Постреволюционная рецессия в большинстве стран Центральной и Восточной Европы была глубже и болезненнее, чем в сегодняшней Южной Европе. Предпринятая перестройка оказалась гораздо радикальнее, нежели та, что ожидается от Греции или Испании. Рыночные и демократические институты в странах ЦВЕ слабее, чем те же институты в Южной Европе, а риски политической нестабильности и бунтов выше.

В то же время ряд факторов делают трансформацию на юге по образу и подобию преобразований на востоке очень рискованной стратегией. Успех переходного периода в странах ЦВЕ (хотя пример Венгрии показывает, что его нельзя считать абсолютным и необратимым) обусловлен несколькими факторами, отсутствующими в нынешнем контексте. В государствах Восточной Европы общество единодушно отрицало коммунистическое прошлое и с оптимизмом взирало на будущее; при этом считалось, что в выигрыше окажется молодежь, уровень жизни которой существенно поднимется. Общество в странах Южной Европы, напротив, стремится к сохранению прежних благ, с пессимизмом смотрит в будущее и считает, что от предлагаемых реформ проиграет в первую очередь молодое поколение. Когда страны Центральной и Восточной Европы переживали переходный период, они знали наверняка, что им нужно делать, рассматривая Запад как образец для подражания, тогда как нынешний кризис Евросоюза – неотъемлемая часть более масштабного кризиса капитализма и либеральной демократии, какими мы их знаем. Переходный период в странах ЦВЕ сопровождался появлением новых элит, и люди ощущали себя победителями. Сегодня этого нет и в помине.

Короче говоря, надежда на то, что Южную Европу можно преобразовать по образу и подобию Центральной и Восточной, может оказаться слабым звеном в стратегии перестройки Европейского союза, которой придерживается Берлин.

Урок пятый

Если в ЕС возобладает динамика распада, это будет больше походить на «паническое изъятие банковских вкладов», чем на популистскую революцию. Таким образом, важнейшим фактором, способствующим выживанию союза, является вера элит в его способность справляться со своими проблемами. По меткому выражению Стивена Коткина, который поделился своим видением советской драмы, «демонтаж Союза инициировала именно центральная элита, а не периферийные движения за независимость». Люди могут и не бунтовать против единой Европы, просто национальные элиты начнут сомневаться в ее перспективах, боясь упустить контроль над ситуацией. И своими действиями и поступками (сея панику и страх оказаться последними в очереди за собственными вкладами) они ее окончательно развалят. Парадокс в том, что ЕС – элитарный проект, зиждящийся на уважении европейского истеблишмента к демократии, но сегодня ему грозит опасность из-за страха тех же элит перед демократией. Неспособные реализовать демократические идеи на уровне единой Европы за отсутствием европейского демоса как такового и напуганные призраком антиевропейского популизма на национальном уровне, многие политики готовы заблаговременно повернуться к союзу спиной.

Впервые с тех пор, как европейский проект был запущен в действие после 1945 г., цели достижения «все более тесного союза» и «углубления демократии» вошли в противоречие. Cпособность политического союза поддерживать евро посредством общей финансовой политики находится под вопросом, поскольку граждане против этого, а страны-члены остаются привержены демократии. В то же время крах общей валюты способен привести к распаду Евросоюза, и при этом существует риск резкой деградации демократии на национальном уровне в некоторых странах востока и юга Европы – прежде всего в Венгрии, Румынии и Греции.

Таким образом, вопреки ожиданиям некоторых теоретиков, ЕС не рухнет из-за «дефицита демократии» в европейских институтах. А демократическая мобилизация гражданского общества тоже его не спасет. Скорее, речь идет о всеобщем разочаровании в демократии – убеждении, что национальные правительства беспомощны перед лицом мировых рынков. В этом главная надежда на устранение обостряющихся противоречий между задачей европейской интеграции в будущем и задачей углубления демократии в Европе.

Природа разочарования в демократии существенно разнится в каждой отдельно взятой стране. Особенно бросается в глаза контраст между здоровым в финансовом отношении севером (Германия, Нидерланды, Австрия и Финляндия) и обремененным долгом югом (Италия, Испания, Греция и Португалия). Разочарование жителей южной периферии Европы политикой своих национальных лидеров может способствовать тому, что они преодолеют нежелание передать больше полномочий европейскому центру, но не предотвратит протестов против политики жесткой экономии, которую им навязывают страны севера. Более того, твердая вера избирателей Северной Европы в национальные демократические институты отнюдь не делает их восторженными сторонниками политического союза. Вот почему панические центробежные тенденции могут породить цепную реакцию, которая приведет к краху союза.

Урок шестой

Надежда на небольшой, но более функциональный и оптимальный союз и цивилизованный раздел еврозоны может сама по себе открыть путь к дезинтеграции. В этом контексте показательна логика развала рублевой зоны, проливающая свет на нашу проблему. Природа советской командно-административной системы хозяйствования, низкий уровень сложности экономики, институциональная слабость постсоветских республик и тот факт, что Советский Союз руководствовался идеей не общего рынка, а трансграничного объединения производственных цепочек, затрудняют сравнение нынешних дилемм еврозоны с опытом краха рублевого пространства. По справедливости нужно признать, что в случае раскола еврозоны этот процесс мало чем будет напоминать распространение национальных валют на постсоветском пространстве. Однако некоторые выводы все же вполне уместны.

Анализируя советский распад, Патрик Конвей отмечает, что «страны решают покинуть валютную зону по трем причинам: 1) национализм, 2) стремление оградить себя от денежных коллапсов, которые случаются в экономиках других членов Союза и 3) стремление ужесточить национальный контроль над доходами от эмиссии». Та же логика применима и к еврозоне. Что касается Советского Союза, то балтийские республики были единственными, за выходом которых из валютной зоны стоял национализм, и не случайно их выход происходил достаточно гладко. Другим пришлось покинуть рублевую зону либо из-за страха перед внешними потрясениями, либо из-за желания получать эмиссионный доход, и их отделение было гораздо более болезненным. Что же касается выхода из еврозоны, то национализм не будет главным мотивом для любой из европейских стран, поэтому полезнее проанализировать, как размежевание отразилось на экономиках не прибалтийских, а других республик.

Опыт рублевой зоны подсказывает, что ни о каком плавном или упорядоченном отказе от общей валюты не может быть и речи. Как утверждает историк Гарольд Джеймс, «подобный выход всегда сопровождается хаосом и приводит к потере доходов и инфляции». Сохранение монетарного союза в случае политического разъединения также маловероятно. Когда в 1991 г. президенты России, Белоруссии и Украины решили положить конец СССР, они еще надеялись, что смогут сохранить общую валюту в условиях существования независимых государств, но уже через два года стало очевидно, что общая валюта не выживет при высокой инфляции и нарушенных политических связях. Усилия России по обузданию гиперинфляции и плавному переходу к рыночной экономике постоянно находились под угрозой из-за политики других республик, подстегивавшей инфляцию. Таким образом, логика рыночных реформ сталкивалась с желанием сохранить рублевую зону, и от общей валюты пришлось отказаться.

Поэтому, когда сегодняшние политические обозреватели спекулируют на тему желательности и осуществимости таких проектов, как «северный евро» или «южный евро», им следует помнить о соглашении, принятом лидерами России, Белоруссии и Украины и положившем конец Советскому Союзу. Тогда оно представлялось не похоронами общей экономики, а рождением оптимального и более функционального союза менее разобщенных и все более сплоченных стран-членов с общей культурой. Но то, что считалось тогда началом, осталось в памяти как начало конца, потому что процесс разъединения никогда не останавливается на полпути. Так что не будет преувеличением сказать, что в погоне за более цельным и спаянным Евросоюзом, состоящим из менее разнородных стран-членов, существует риск обратного результата. Процесс будет запущен в момент нарастания недовольства политических элит и широкой общественности нынешним статус-кво и одновременно страхом перед распадом союза и перспективой будущей неконкурентоспособности на мировой арене.

Урок седьмой

Самый важный урок, извлекаемый из дезинтеграции СССР, заключается в том, что при угрозе распада политические игроки должны сделать ставку на гибкость, обуздывая естественную склонность настаивать на жестких и долгосрочных решениях (которые в случае неудачи лишь стимулируют негативную динамику). К сожалению, в настоящее время европейские стратеги пытаются спасти союз с помощью политических решений, которые радикально ограничивают выбор национальных правительств и широкой общественности. Как следствие, избиратели в таких странах, как Италия и Греция, в силах сменить правительства, но не политический вектор, поскольку экономические решения де-факто отстранены от электоральной политики. Хотя подобная стратегия способна стабилизировать институциональную основу, она с достаточно высокой вероятностью грозит спровоцировать непредвиденные реакции.

Примат политики – это сердцевина европейского проекта. В 1920-е и 1930-е гг. европейцы усвоили, что демократия должна «исправлять» рынки во имя достижения социально-политической стабильности. Нынешний курс, одобряемый европейскими лидерами, нацелен на то, чтобы переделать Евросоюз и лишить политику ее центральной роли в надежде на то, что новая линия на строгую финансовую дисциплину снизит политическое давление на объединение. Эксперты могут спорить о плюсах и минусах жесткой экономии, однако важнее то, что крах этих мер автоматически ускорит кризис и тем самым затруднит выживание союза. Сегодня понятно, что ЕС не сохранится без общей валюты, не поддерживаемой общим казначейством. Но уцелеет ли союз как содружество государств, объединенных принципом жесткой экономии, в которых процесс принятия экономических решений никак не зависит от воли избирателей, а политика национальной идентичности – единственное, что осталось от политики? Популярным ответом на тезис об отсутствии альтернативы вполне может стать лозунг «Любая альтернатива лучше».

Поэтому главный урок, который европейские лидеры могут извлечь из краха СССР, состоит в том, что для выживания нужно адекватно реагировать на свои страхи. Как сказал Макбет, увидев ведьм, «подлинные страхи слабей, чем ужасы воображенья».

Иван Крастев – председатель Центра либеральных стратегий в Софии и постоянный научный сотрудник Института гуманитарных наук в Вене.

Евросоюз > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 28 октября 2012 > № 735497 Иван Крастев


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter