Всего новостей: 2499670, выбрано 6 за 0.027 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Миллер Алексей в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаНефть, газ, угольвсе
Миллер Алексей в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаНефть, газ, угольвсе
Украина. Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 20 апреля 2018 > № 2579580 Алексей Миллер

Неуловимый малоросс: историческая справка

Алексей Миллер – доктор исторических наук, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, член Общественного совета при Федеральном агентстве по делам национальностей, приглашенный профессор Центрально-Европейского университета (Будапешт).

Резюме Концепт малоросса позволял сохранять множественную лояльность, множественную идентичность. Понятие «малоросс» как вариант самоидентификации сегодня уже умерло, но умирало оно долго и мучительно – не само по себе. Его вытравливали. Обзор проблемы с послесловием Алексея Миллера.

Данный материал представляет собой извлечение из статьи «Малоросс» в книге Миллер А., Сдвижков Д., Ширле И. (ред.) «Понятия о России». К исторической семантике имперского периода. М., НЛО, 2012. Т.2, p. 392-443. Краткий вариант статьи - «“Малоросс”: эволюция понятия до Первой мировой войны», также опубликован в журнале «Новое литературное обо зрение» № 108 (2/2011)). Авторы – А.Л. Котенко, О.В. Мартынюк, А.И. Миллер.

Понятие малоросс (малорус) – этно- и соционим с долгой историей и весьма драматичной судьбой. Этот идентификатор, бывший и самоназванием, и «внешним» определителем, в некий момент истории оказался оружием ожесточенной борьбы в сложных структурах взаимодействия с большим числом акторов. Поэтому малоросс и производные от него понятия функционировали в нескольких взаимосвязанных, но существенно различавшихся контекстах. С определенного времени для части самой группы, идентифицировавшей себя как малороссов, понятие малоросс стало заменяться понятием украинец. Это, в свою очередь, вызывало сопротивление, порой весьма ожесточенное, как среди тех, для кого малоросс оставался легитимным понятием самоидентификации, так и со стороны официальных властей империи и русского общественного мнения. Особенность русского дискурса о малороссе состояла в том, что сами понятия великоросс, русский, общерусский приобретали тот или иной смысл в зависимости от интерпретации понятия малоросс. В XVIII–XX вв. понятие малоросс пережило несколько кардинальных трансформаций, становилось не только оспариваемым, но и прямо «боевым», чрезвычайно нагруженным политически.

Рождение и взросление малоросса

Неологизм из греческого, Малая Росия, появился на свет в XIV веке и сначала обозначал польскую часть Киевской митрополии, а после 1648 г. – территорию казацкой Гетманщины. Он особенно вошел в оборот во второй половине XVI века, но поначалу использовался местным духовенством исключительно во время контактов с Московией.

В 1674 г. был опубликован подготовленный в среде киевского духовенства «Синопсис», который пытался связать Киев и Москву с помощью религии и династии, вместе с тем представив население Мало- и Великороссии как единое целое, назвав его общим славеноросским христианским народом (касательно киевских времен), или православнороссийским народом (во времена Алексея Михайловича). Однако эта идея во второй половине XVII века оставалась лишь одним из целого ряда вариантов оценки связи Малороссии с Великороссией и их «народов». В изданном в начале XVII в. «Лексиконе треязычном» Федора Поликарпова не было отдельных статей о малороссах или украинцах, но в некоторых местах автор словаря указывал на отличность последних от московитов.

Своеобразный Sattelzeit в понимании малоросса/Малороссии наступил, вероятно, в начале XVIII века. После Полтавской битвы выходец из Киева Феофан Прокопович предложил заменить Украину/Малороссию в качестве «малороссийского отечества» и объекта первостепенной лояльности «малороссийского народа» на Россию. В его текстах под Полтавой сражаются уже не мало- или великороссияне, но российское воинство, россияне. Имперская Россия оказалась поднята на уровень нового отечества, опустив Малороссию на уровень локальной родины, или просто места рождения. Концепция Прокоповича прижилась, разумеется, не сразу, да и не до конца.

Но в целом можно сказать, что понятие малоросс появляется в русском языке под влиянием из Киева на рубеже XVII–XVIII веков. В русский язык постепенно входят малороссияне/малороссийцы/малороссиянцы/малороссы в географическом (не этническом!) значении жителей, уроженцев Украины/Малороссии. Уничижительным вариантом понятия было малороссийчик. В XIX веке малоросс входит как понятие, обозначающее население Малороссии левого берега Днепра, соединенное с великороссами общим сувереном и религией, но ни в коем случае не этнически или же исторически.

В имперской культуре 1790–1850-х гг. местный (малорусский) патриотизм и культурная лояльность империи не воспринимались антагонистически. В первой трети XIX века умы образованной публики занимали преимущественно вопросы армии и государства, а не этносов, его населяющих. Она проявляла интерес к Малороссии/малороссам только как к частному примеру более общих проблем. Кроме того, благодаря романтическому «открытию» Малороссии во многих «сентиментальных травелогах» путешественников из Великороссии, до 1830 г. в русских взглядах на южные территории складывается устойчивый шаблон: для представителей образованного общества это был преимущественно «туземный» любопытный руссоистский мир (Юг, «наша Италия», Швейцария или Шотландия), населенный патриотическими, добродетельными и просвещенными дворянами, а также изобретательным и добродетельным крестьянством. О «войнах исторической памяти» и речи не было.

Тогда же появляются и публикации, которые, следуя идеям предыдущего поколения о том, что малороссы – «наши», подчеркивали в то же время, что они – «не мы»; что хотя «доныне Малороссияне только исповедуют Греческую веру, говорят особенным диалектом Русского языка, и принадлежат к политическому составу России, но по народности вовсе не русские». Наиболее радикальной попыткой изменить значение понятия малоросс в первой трети XIX века была «Русская правда» Павла Ивановича Пестеля, предполагавшая в рамках задачи по превращения империи в «единую и неделимую» нацию полную ассимиляцию малорусов и белорусов. Власти империи, разумеется, были более осторожны в своей политике, но отчасти идеи Пестеля в отношении малорусов и белорусов разделяли.

После 1830 г., частично под влиянием польского восстания, но главным образом из-за идей народности появляется большое количество статей о русской истории и этнографии, а особенно (и здесь польский импульс был весьма важен) – об украинцах/малороссах, тексты (о) которых становятся своего рода аргументами против поляков.

Проблематизация малоросса

В 1840-е гг. началось переосмысление понятия малоросс со стороны зарождающегося украинского националистического движения. Провозглашая идею создания независимого украинского государства в составе славянской федерации, члены Кирилло-Мефодиевского общества, раскрытого в Киеве в 1847 году, выдвигали две трактовки понятия украинец. Николай Костомаров в духе элитарного старшинского патриотизма делал акцент на свободу и социальное равенство, которые считал главными ценностями украинца. Другой участник общества, Пантелеймон Кулиш, больше значения придавал «крови», то есть этничности.

Раскрытие Кирилло-Мефодиевского общества вывело проблематизацию понятий малоросс и Малороссия в русской мысли на новый уровень. Виссарион Белинский уже в середине 1840-х гг. говорил о слиянии Малороссии с Россией и исчезновении «малороссийского языка». Другие авторы уже отмечали определенную политизацию самого «малороссийского» дискурса. Славянофилы же отчетливо следовали традиции видеть в малороссах/украинцах отдельный народ. Похоже, что в это же время именно в связи с делом Кирилло-Мефодиевского общества впервые появляется и термин украинофильство, скроенный по образцу уже ставшего к тому времени привычным славянофильства.

Чуть позже между историками началась дискуссия вокруг наследия Киевской Руси, а в недрах имперской бюрократии – обсуждение отношения к малорусскости. На всех уровнях имперской власти от министра до рядового цензора «малороссийское особничество» рассматривалось прежде всего как проявление традиционалистского регионального патриотизма, как своеобразный пережиток старины, вызывавший недоверие и осторожное отторжение.

К середине XIX в. в дискуссии Малороссия впервые прозвучала не как локальная «родина», а уже как «отечество» малороссов как отдельного народа, обсуждалась правильность написания – Укрáйна или Украúна, а в текстах малороссийское вытеснялось украинским. Так началось складывание националистического понятия украинец.

Новые тенденции сразу же встретили протест в малорусской среде, а в 1861–1862 гг. произошла резкая эскалация враждебности к украинофильству и в русском общественном мнении. Аналогии с западноевропейским опытом ассимиляторской политики национального строительства, призванные подтвердить вредность и бесперспективность украинофильства, становятся общим местом. В целом в начале 1860-х гг. малоросс становится в дискурсе русской прессы обозначением человека, более или менее лояльного общерусской идее, а украинофил обозначает нечто по меньшей мере подозрительное или однозначно враждебное и нередко сопровождается понятием сепаратист.

В среде бюрократии в начале 1860-х гг. безусловно доминируют понятия малоросс и Малороссия, причем и здесь за ними уже очевидно скрывается проблема. В 1860 г. петербургский цензор В.Н. Бекетов, не найдя в очередной книге Кулиша «ничего предосудительного, кроме некоторых слов, намекающих на стеснительное положение Малороссии при завладении ею русскими», тем не менее усомнился, «может ли вообще быть допущена история Малороссии, в чем как бы высказывается самостоятельность этого края». Традиционный мотив постепенно стирающихся различий между малороссами и великороссами сочетается с новыми темами – угрозой реанимации этих различий и параллелью с державами, десятилетиями проводившими политику строительства модерных наций. Вскоре, после 1866 и 1870 гг., к ряду этих параллелей добавится и Германия.

В отношении к терминам язык и наречие применительно к украинскому/малорусскому языку еще некоторое время сохранялся разнобой, хотя идея о том, что следует настаивать на малорусском наречии русского языка, уже широко распространена.

С 1860-х гг. начинается массовое использование разными авторами псевдонима «Украинец», и к концу 1860-х – началу 1870-х гг. для наиболее националистически настроенных из них этот вопрос приобретает первоочередное значение. В то время как украинцы стремились «со шкурой сдереть с себя» малоросса, малороссы ополчались против Украины и украинца. При этом, настаивая на русском, киевские противники украинцев не собирались отказываться от малоруса и хохла. Главный орган малороссов, газета «Киевлянин», в очерке из Воронежской губернии, где рядом жили велико- и малорусские крестьяне, с умилением рассказывала о «соединении малорусской опрятности и некоторого чувства изящества с великорусской энергией и предприимчивостью» как о символическом воплощении общерусского единства. «Киевлянин» боролся за право «собственности» на Шевченко, Костомарова, Максимовича с украинофилами.

Либеральные публицисты в Петербурге старались найти какой-то средний путь между этими взаимоисключающими точками зрения, боровшимися на Киеве. В дискуссии возникает термин «раса», понятие украинца начинает антропологизироваться, и на первое место кроме языка выходит именно расовый признак.

Украинец против малоросса

Баталии по поводу статуса малорусского языка/наречия не утихали в течение всей второй половины XIX и начала ХХ в. Часто в контексте этих споров использовалось понятие общерусский язык. Новый импульс дискуссии получили после признания украинского самостоятельным языком в 1904 году. Это несколько убавило категоричности в высказываниях противников украинского движения, но отнюдь не прекратило полемику.

«Понятийная война» захватила и Галицию. Обилие версий национальных самоназваний стало результатом борьбы сторонников разных концепций национального самоопределения, обострившейся в среде галицийских русинов во второй половине XIX – начале XX века. Для представителей всех направлений главным самоназванием вплоть до Первой мировой войны оставался традиционный этноним Русь, но интерпретировали его по-разному. За малозаметными различиями в написании прилагательного руский – русский – руський стояли существенные расхождения галицийских «старорусинов», «русофилов» и «украинофилов».

Контакты как с украинофильскими, так и с панславистскими деятелями из Российской империи, заметно усилившиеся в 60-е гг. XIX в., привели к тому, что термины Малая Русь, малоруский, малороссийский стали самоидентификаторами в публичном дискурсе. Уже во второй половине 1860-х гг. ряд видных деятелей галицко-русского движения, не меняя малоруской самоидентификации, стали подчеркивать культурное единство «со всем русским миром». Украинофилы сначала повсеместно использовали термин малоруський народ, уравнивая понятия Русь и Малая Русь, а затем и Украина (Русь-Украина). Но уже в начале ХХ века Малороссия и малороссийский (наряду с русский) утвердились как национальные самоназвания русофилов («москвофилов») и стали неприемлемыми для их оппонентов – украинофилов-народовцев. Русофилы подвергли эту тенденцию критике с теми же аргументами, что использовались противниками украинцев в России. Можно проследить и примеры влияния галицийских сочинений на русский дискурс.

Уже в конце XIX века украинские деятели отказываются от терминов малоросс и украинофил. Кодифицированную форму украинский национализм приобрел в «Словаре украинского языка» Б.Д. Гринченко (1907–1909): в нем ожидаемо отсутствовали малоросс и хохол, а среди «украинских» статей было также «украинство: свойство и деятельность украинца в национальном смысле». Консолидация результатов этого нового этапа «борьбы за понятия» происходит после революции 1905 г., в принципиально новых условиях.

Возникла легальная политическая конкуренция, связанная с выборами городских дум и Государственной думы. Резкое ослабление цензурного пресса позволило легально выходить украинским изданиям, которые включились в полемику с русскими. Среди первых особая роль принадлежала ежедневной газете «Рада». Главным оппонентом «Рады» был «Киевлянин», продолжавший антиукраинскую линию 1870-х гг. и ставший главным органом созданного усилиями Анатолия Савенко и Дмитрия Пихно под патронатом Петра Столыпина Киевского Клуба русских националистов (далее: ККРН). Примерно в это же время в Киеве создается и Общество украинских прогрессистов (Товариство українських поступовців, далее: ТУП). Эти организации олицетворяли два лагеря, непримиримых в своем отношении к украинству.

Особенность киевской ситуации состояла в том, что украинские активисты и малороссы-антиукраинцы из ККРН обращались к одному и тому же местному читателю, то есть к тому политически еще не определившемуся малороссу, хохлу, которого одни хотели сделать украинским националистом, а другие – националистом русским. Прежняя борьба за интерпретацию понятия малоросс дополнилась борьбой за умы и сердца реальных людей.

2018-2-2-6

Следуя логике этой борьбы, оба лагеря, состоявшие из выходцев из одной среды и часто хорошо знакомых друг с другом, старались представить друг друга в самом черном цвете. ККРН в дискурсе «Рады» – черносотенцы, реакционеры и предатели собственной нации. В дискурсе КРНН круг «Рады» и ТУП – мазепинцы, отщепенцы, раскольники, сепаратисты, русофобы, агенты внешних сил, причем теперь не только и даже не столько поляков, сколько Австрии и Германии. Если для «Рады» малороссы-антиукраинцы все сплошь были реакционеры, то «Киевлянин» всех украинцев-националистов представлял космополитами, социалистами и беспринципными революционерами.

Но ситуация кардинально менялась, когда обе стороны начинали говорить о малороссе неполитизированном. Для украинцев такие люди были прежде всего жертвами русификации и «несознательными украинцами», теми, кого надо было спасти для украинской нации. Великоросская же культура для украинских националистов была бедной и грубой. Они часто намекали на пристрастие великороссов к спиртным напиткам, бешеным пляскам и грубому обращению с близкими. В этом смысле украинский дискурс разделял западное видение русских как полудикого азиатского народа, неспособного к европейскому образу жизни. Центральные российские губернии подобно метрополии выкачивали из Малороссии средства, не возвращая их в форме развития школьного образования и развития инфраструктуры. Таким образом, великоросс – колонизатор, пренебрегающий потребностями порабощенного народа. В политическом плане восточный тип великороссов представлялся патриархально-реакционным, причем это касалось не только монархистов, но и кадетов – союзников украинских националистов. Стремление некоторых малороссов к подражанию великорусской культуре как непременно высшей в ущерб развитию собственной понималось как заблуждение или результат подавления и травмы от насильственной русификации.

Для киевских русских националистов малоросс «звучит гордо». Они, продолжая линию «Киевлянина» 1860–1870-х гг., соревновались с украинскими националистами за культурное наследие Малороссии, стараясь утвердить малороссийскую принадлежность многих ключевых фигур, включая Шевченко, на которых претендовал и украинский пантеон. «Сепаратистические» нотки у Шевченко, по их мнению, появились только под воздействием вредных влияний полонофильского кружка Кирилло-Мефодиевского братства.

При этом деятели клуба русских националистов уже не принимали безоговорочно привычных стереотипов образа малоросса как веселого, добродушного обитателя Юга, любящего вкусно поесть и спеть красивую песню. Они не раз жаловались на великороссов за упрощенное понимание ситуации в Юго-Западном крае, пытаясь показать, что малоросс может быть современным городским обывателем, истинным буржуа, которых так не хватало в империи. Мультимиллионеры Михаил Терещенко и Павел Харитоненко в этом смысле были блестящими образцами типа малоросса-предпринимателя и малоросса-купца. Со временем ККРН стал претендовать и на лидерство среди русских националистов в масштабе всей империи, ссылаясь, среди прочего, на свои успехи в ходе избирательных кампаний.

Если в первой половине XIX в. в малороссе «заново открывали» русскость, искаженную и подавленную польскими влияниями, то в начале ХХ в. о польских влияниях почти забыли, русскость малоросса воспринималась (или представлялась) как естественная. Ее теперь нужно было «защищать» от «отравляющего влияния» украинской пропаганды, но по своему качеству малороссийская русскость даже претендовала быть более основательной и прочной, чем великорусская, податливая на искушения революционных идей и обманчивые голоса из среды окраинных меньшинств.

Столичный взгляд на малоросса

По мере того как правые русские националисты, прежде всего ККРН, усиливали позиции в ходе выборов, кадеты вынуждены были искать в Юго-Западном крае союзников против правых именно в среде украинского движения. Сотрудничество носило главным образом тактический характер, у сторон были весьма разные взгляды на «украинский вопрос», но, ведомые логикой партийной борьбы, кадеты включали в свои выступления некоторые постулаты украинского лагеря и заступались за украинцев в Думе, когда те подвергались репрессиям со стороны властей. ККРН же неизменно призывал дать правительству «навести порядок», когда это действовало против украинского движения. В этих условиях и ККРН, и ТУП пытались по-своему сформировать общественное мнение о малороссе и украинском вопросе в столицах империи.

Правые представители Юго-Западного края охотно выпускали на трибуну Думы крестьянских депутатов, выступавших от имени всех крестьян-малороссов. А самой действенной пропагандистской акцией киевских малороссов-антиукраинцев стала публикация в Киеве в 1912 г. книги чиновника по особым поручениям, киевского цензора Сергея Щеголева «Украинское движение как современный этап южнорусского сепаратизма». До революции книга выдержала четыре издания, причем, наряду с первой пространной версией, Щеголев издал еще и краткую, более приспособленную для сугубо пропагандистских целей. Он собрал огромный объем информации (его книга до сих пор остается самым подробным описанием украинского движения того периода) и с помощью многочисленных цитат решительно доказывал сепаратистскую природу украинского движения. Он, между прочим, внес свою лепту в дискуссию о понятиях, разводя термины украинец и мазепинец и демонстрируя готовность первый из них «легализовать», превратив его в синоним лояльного малоросса.

В том же 1912 г. Петр Струве, сильно разругавшийся со своими коллегами-кадетами именно из-за украинского вопроса, поскольку занимал в нем позиции, не предполагавшие даже тактического союза с украинским движением, демонстрировал, независимо от Щеголева, ту же тенденцию легализовать и перезагрузить понятие украинец, сделав его синонимом малоросса. Здесь можно увидеть один из источников того дуализма уже в понятии украинец в самой украинской среде, который столь характерен для XX и XXI века – в одной трактовке это человек заведомо враждебный России и русским, в другой – близкий.

2018-2-2-7

Украинский лагерь быстро пришел к мнению о необходимости ответить Щеголеву, чтобы нейтрализовать пропагандистский эффект его книги в столицах империи. Петр Стебницкий и Александр Лотоцкий, две наиболее влиятельные фигуры в украинских кругах Петербурга, подготовили большую брошюру «Украинский вопрос», анонимно изданную в Петербурге в 1914 году. Этот текст, обращенный к великорусскому читателю, представлял собой сознательную попытку подогнать под читателя не только идейное содержание, но и понятийную систему. В нем малоросс, хохол, кацап лишены негативной коннотации, уже вполне характерной для «внутреннего» украинского дискурса. Малоросс/малорусский неоднократно употребляется там, где во «внутреннем» дискурсе определенно стояло бы украинец/украинский. Вместе с тем Стебницкий и Лотоцкий стараются осторожно, без нажима, отстоять термин украинский и перед великорусским читателем, пытаются переосмыслить понятие общерусский язык, рассуждая в том смысле, что вернее было бы говорить об «общероссийском, в государственном смысле, чем общерусском как соединении велико- и малорусских черт».

«Украинский вопрос» – наиболее полное выражение устойчивой тактики украинских авторов в их обращении «вовне», когда и тезисы, и понятия вынужденно или из тактических соображений приспосабливались к аудитории. Таким образом, понятия малоросс, украинец и другие, связанные с ними, были не только предметом рефлексии и споров внутри разных политических лагерей. Анализу и попыткам манипуляции подвергались понятийные системы оппонентов.

Вместо послесловия: долгая смерть малоросса

После революции 1917 г. и Гражданской войны идея общерусской нации, объединяющей великороссов, малороссов и белорусов, была вынуждена эмигрировать из Советской России вместе с ее носителями. Одними из главных ее хранителей были те, кто отстаивал свою малорусскую идентичность. Студенты, создавшие в Праге в 1925 г. «Общество единства русской культуры», писали: «Мы – малороссы и белорусы, не отказываемся от наших народных особенностей, знакомых и любимых нами с детства, от языка родного края, от песен своего народа. Нам дороги его нравы и обычаи, весь его бытовой уклад. Но мы не забываем, что все мы – украинцы, кубанцы, галичане, белорусы (здесь украинцы – одно из региональных названий. – Авт.), все, без различия политических убеждений, в то же время и русские, наравне с великороссами. Как баварцы и саксонцы – немцы наравне с пруссаками, провансальцы и гасконцы – французы наравне с бретонцами, тосканцы и сицилийцы – итальянцы наравне с ломбардцами. Для нас ясно, что великая Россия не равнозначна Великороссии. Над созданием общего отечества русских малороссы и белорусы трудились не менее великороссов…».

2018-2-2-8

Помимо таких безыскусных суждений были и попытки заново осмыслить эту ситуацию с осознанием ее сложности, изменений, произошедших в годы войн и революций. Вот, например, Василий Шульгин в 1922 г. в книге «Нечто фантастическое» призывает сосредоточиться на «прочном устройстве русского племени». И племя это у него включает «южнорусский народ, который сначала поляки, а потом немцы называли украинцами». Он рассуждает так: «Все окраины вместо федерации пожаловать широкой автономией. В то время, как в России будут областные автономии – Петроградская, Московская, Киевская, Харьковская, Одесская, здесь будут области: Литовская, Латышская, Грузинская. Там будет, например, Киевская областная Дума, а здесь – Литовский Сейм… В Харьковской областной Думе председатель обязательно должен говорить по-русски, а остальные – кто во что горазд, хоть по-украински. А здесь, например, в Латвии председатель – обязательно по-латышски, а остальные, если хотят – хоть по-русски». Это, конечно, сознательное фраппирование, но и попытка подсказать тем в России, кто как раз в 1922 г. занят проектированием СССР. Но были и такие серьезные люди, как, например, Николай Трубецкой, который уже позже, в 1927 г., рассуждает о том, что «краевая и племенная дифференциация русской культуры не должна доходить до самого верха культурного здания, до ценностей высшего порядка, в то время как на нижнем этаже племенные и краевые перегородки должны быть сильно развиты и отчетливо выражены». С такой программой он пытается обратиться к украинской части постреволюционной эмиграции и говорит о том, что «сама правомерность создания особой украинской культуры, не совпадающей с великорусской, уже не подлежит отрицанию, а правильное развитие национального самосознания укажет будущим творцам этой культуры как ее естественные пределы, так и ее истинную сущность и истинную задачу: быть особой украинской индивидуацией общерусской культуры». Трубецкому отвечал Дмитрий Дорошенко, но готовности принять аргументы знаменитого лингвиста он не продемонстрировал.

В 1929 г. русские эмигранты в Праге создают издательство с символическим названием «Единство». Они издают целую серию брошюр, задача которых – объяснить историческую противоестественность украинства как отдельной национальной идеи. Профессора Лаппо, Волконский, Мякотин публикуют свои исторические и филологические рассуждения на эту тему. Особняком среди этих брошюр стоит брошюра Петра Бицилли – очень глубокого мыслителя, который преподавал не в Праге, а в Софийском университете. Он говорил следующее: «Аргумент исторический я оставляю не имеющим никакой силы. А аргумент филологический считаю основанным на недоразумении (это к вопросу о том, возможна ли отдельная украинская нация. – Авт.). Украинская нация существует «виртуально», существует «в потенции», в возможности. Я далек от того, чтобы считать это утверждение несерьезным. Напротив, в нем много правды. Расовое, культурное, языковое, историческое сродство – суть условия близости, а не доказательства ее. Близость одного народа другому – факт психологический. Она либо переживается, либо ее нет». И дальше Бицилли говорит, что «…украинскую нацию создать можно. В этом украинизаторы вполне правы».

Заметим, что все эти рассуждения сделаны в 1930 году. До конструктивистских теорий нации, до Геллнера, Андерсена остается больше 50 лет. То есть Бицилли здесь пионер не только в плане политического понимания ситуации, но и в плане методологическом, научном. И можно даже сказать, что, вполне вероятно, Андерсен и Геллнер были знакомы с этими рассуждениями Бицилли, потому что он опубликовал их по-английски в статье в начале 1930-х гг., в чикагском журнале The Modern History.

В Советской же России понятие малоросс тотально делегитимируется. Оно вообще исключается из политического языка. В переписи населения 1926 г. категории «малоросс» нет. Есть инструкция переписчикам, что если человек себя определяет как малоросс, ему нужно объяснить, почему этим словом далее пользоваться не нужно и почему правильно говорить «украинец». И в принципе маркер «малоросс» нагружается – это очень характерно для последующего развития украинского сознания – негативным содержанием, что «малоросс» – обидное прозвище, наследие русификации и колониализма. Это слово становится очень «токсичным». В конце 1920-х – начале 1930-х гг. разворачивается конфликт между Лазарем Кагановичем и комиссаром-украинизатором Александром Шумским, который, критикуя партийное руководство в том, что оно недостаточно быстро, решительно и агрессивно проводит украинизацию, как-то обозвал своих оппонентов из числа украинцев малороссами. И это стоило ему, скорее всего, жизни (он был сослан, а впоследствии убит), потому что до того, как это произошло, готовился план перевести его на какую-то хозяйственную работу неидеологического характера в центр. Убрать с Украины, чего он и сам хотел как единственного способа выйти из уже проигранного противостояния. Его надежда сохраниться в партийной номенклатуре была убита использованием понятия «малоросс» в отношении своих партийных коллег, потому что он этим «выдал свою агрессивную националистическую сущность».

В этом смысле очень любопытно письмо двух школьных учителей из Черновицкой области, жаловавшихся Сталину на украинизацию школы сразу после войны. Эти люди, попавшие в СССР только в 1940 г., когда была аннексирована у Румынии Буковина, вскоре снова выпали из советской жизни, когда Румыния заново взяла Буковину в 1941-м. У них не было времени вполне усвоить советский подход к украинскому вопросу, и они излагают в письме ту дореволюционную концепцию триединой русской нации, которая включала в её рамки не только великорусов, но также белорусов и малорусов, и протестуют против украинизации, которую в 1940 г. не успели начать, зато в 1947 г. проводили весьма энергично. Эти лояльные советские граждане пишут Сталину: «Родственные племена, народы объединялись в одну нацию, в один народ, а эта тенденция отделения украинцев от русских и вообще разъединение русской нации на великорусов, белорусов и украинцев (малоросов) как на отдельные народы, это пагубный путь регресса, и если мы пойдем по этому пути назад, то и украинцев можно делить на еще более древние племена: на полян, древлян, дреговичей, радимичей и т.д., а ведь ни одно государство не раздробляет свой народ, свою нацию на племена глубокой седины, и наша задача – тоже объединить, сцементовать в единое, целое, монолитное государство все близкие, родственные русские племена».

Никто, кто жил в Союзе в 20-е–30-е гг., такого письма написать бы не мог – ну только если бы он находился в коме все это время. Письмо показывает, что у людей, которые не подвергались советской идеологической обработке, идея общерусской нации оказывалась очень живучей. Это письмо последних «общеруссов», если можно так выразиться.

И таким образом, отношение к понятию «малоросс» долгое время оставалось в СССР предметом очень жесткого идеологического регулирования. И когда во время Майдана понятие «малоросс» использовалось как презрительное обозначение таких украинцев, которые, с точки зрения майданной стороны, неизлечимо зомбированы советской и российской пропагандой, в этом нетрудно увидеть сарказм истории.

Александр Воронович исследовал политику памяти в непризнанных республиках (Донбассе, Приднестровье) и показал, что они не формируют отдельный национальный нарратив и в то же время не реанимируют общерусскость, не возрождают «малоросса» как вариант идентичности. Они скорее акцентируют интернациональность. Это позволяет уверенно утверждать, что понятие «малоросс» как выражение определенной идентификации отошло в прошлое.

Концепт малоросса позволял сохранять множественную лояльность, множественную идентичность. Понятие «малоросс» как вариант самоидентификации сегодня уже умерло, но умирало оно долго и мучительно – не само по себе. Его вытравливали.

Украина. Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 20 апреля 2018 > № 2579580 Алексей Миллер


Россия > Внешэкономсвязи, политика. Образование, наука > globalaffairs.ru, 28 февраля 2018 > № 2513574 Алексей Миллер

После юбилея

Революция 1917 года: история, память, политика

Алексей Миллер – доктор исторических наук, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, член Общественного совета при Федеральном агентстве по делам национальностей, приглашенный профессор Центрально-Европейского университета (Будапешт).

Резюме: В год столетия революции имела место свободная и интенсивная дискуссия о тех событиях, но дебаты не вызвали в обществе дополнительной напряженности. Профессиональные историки существенно продвинулись в исследованиях, и есть надежда, что всплеск не стал исключительно «юбилейным».

Революция 1917 г. в России была одним из ключевых событий XX века. Теперь, когда разнообразные мероприятия, связанные с ее столетним юбилеем, подходят к концу, мы можем проанализировать опыт 2017 г. и как часть профессиональной дискуссии историков о революции, и как часть политики памяти в отношении того исторического периода.

Революция и российская политика памяти

Дистанцирование властных элит от революционного наследия началось уже в 1990-е гг., когда 7 ноября перестали проводить торжественные парады на Красной площади. Вскоре, в 1996 г., день 7 ноября из Дня Октябрьской революции был переименован в День согласия и примирения, что направляло фокус внимания на преодоление последствий раскола и Гражданской войны. Отметим, что не было предпринято попыток сделать Февральскую революцию новым «мифом основания», то есть представить ее в однозначно положительном ключе и возвести к ней генеалогию постсоветской демократической России. В 2004 г. праздник 7 ноября был отменен вовсе. Высшие лица государства практически не обращались к революции в своих публичных выступлениях.

Коротко подход властей к столетнему юбилею революции можно определить так: отмечать, но не праздновать. Распоряжение о подготовке и проведении мероприятий, посвященных 100-летию революции 1917 г. в России, президент Владимир Путин подписал в декабре 2016 г., менее чем за два месяца до юбилея революции Февральской. Распоряжение было предельно кратким и «техническим». Государство лишь определяло размер финансирования юбилейных мероприятий, главным образом научных конференций и музейных выставок. Власти не взяли на себя роль организатора коммеморативных акций, перепоручив эту миссию Российскому историческому обществу (РИО), что заметно понижало статус юбилея. Если мы вспомним, что указ о подготовке к празднованию 70-летия победы в Великой Отечественной войне был принят в 2013 г., а заседаниями оргкомитета руководил лично президент Путин, разница в отношении властей к двум ключевым датам советской эпохи станет очевидной.

В постановлении говорилось о «революции 1917 г. в России», то есть не употреблялось никаких эпитетов. Появившееся впоследствии в ходе обсуждений РИО и академического истеблишмента определение «Великая Российская революция» так и не было ни разу использовано главой государства.

В поисках приемлемой формулы коммеморации столетия революции руководство первоначально вернулось к ельцинской формуле «примирения и согласия», от которой отказались в 2004 году. Именно она использовалась в послании президента Федеральному собранию, где говорилось о необходимости «еще раз обратиться к причинам и самой природе революций в России» и подчеркивалось, что «уроки истории нужны нам прежде всего для примирения, для укрепления общественного, политического, гражданского согласия, которого нам удалось сегодня достичь». Наряду с выставками, конференциями, круглыми столами, издательскими и образовательными проектами план мероприятий предусматривал установку и открытие памятника Примирения в Керчи, запланированное на 4 ноября 2017 года. Практически устранившись от формулирования официальной позиции в отношении революции, власти оставили публичное пространство открытым для дискуссий о причинах, последствиях и смысле революционных событий.

Помимо власти важным игроком в сфере политики памяти или, как принято говорить на профессиональном жаргоне исследователей этой проблематики, важным «мнемоническим актором» в вопросе о революционном наследии являются коммунистические силы. В логике советского исторического нарратива Октябрь 1917 г. был мифом основания для государства рабочих и крестьян. Советская власть создала и поддерживала мощную инфраструктуру коллективной памяти этого мифа. Трактовка событий 1917 г. современными коммунистами в целом продолжает советскую традицию: либеральный Февраль, который начал распад страны, и Октябрьская революция, которая страну спасла, открыв народу путь к светлому коммунистическому будущему. КПРФ оказалась единственной политической силой, намеренной праздновать эту дату в нарративе «Октябрьская революция – момент национальной славы». Теперь, правда, акцент делается не на классовом значении Октября, но на его, как утверждается, ключевой роли в спасении и укреплении державы.

Наследие советского нарратива Октября намного шире и устойчивее, чем кажется. Частью концепции является представление о дореволюционной России как о погрязшей в социальных противоречиях, отсталой, безграмотной стране. В этом нарративе именно Октябрь открывал путь к модернизации. Даже осудив методы и многие результаты советской модернизации, наши современники часто остаются в рамках советского подхода, когда речь идет о дореволюционной России. Социологические опросы показывают, что более 40% до сих пор оценивают Октябрьскую революцию как положительное явление. При анализе этих цифр стоит помнить, что в современной России почти нет людей, появление которых на свет не было бы в той или иной мере обусловлено революцией. «Отрицание» революции становится своеобразным «отрицанием» себя, что, конечно, психологически очень непросто.

На наследие Октября помимо коммунистов претендуют «несистемные» политические силы, например, «Другая Россия», созданная членами Национал-большевистской партии. Следует отметить, что на левом фланге есть силы, не идентифицирующие себя с Октябрем, а скорее акцентирующие тему «упущенных возможностей», которые, по их мнению, открывали бы приход к власти небольшевистских левых – прежде всего эсеров, ставших накануне выборов в Учредительное собрание самой популярной партией в России.

Другим важным мнемоническим актором в данном контексте является Русская православная церковь (РПЦ), для которой 1917?г. – это, с одной стороны, начало национальной трагедии, где бедствия народа соединились с распадом государства и гонениями на духовенство, а с другой – первый с XVII в. Поместный собор и восстановление патриаршества. РПЦ является одним из наиболее влиятельных игроков в сфере политики памяти в целом. Наглядным свидетельством этому служит масштаб исторических парков «Россия – моя история», созданных под ее кураторством. У РПЦ особая позиция в вопросе о критической проработке прошлого, необходимость которой не отрицается. Но повестка такой проработки, предлагаемая РПЦ, существенно отличается от повестки либеральной оппозиции и, например, «Мемориала». Можно предположить, что голос РПЦ в этих вопросах в обозримом будущем будет все более влиятельным. Если либеральная версия сфокусирована на преступлениях коммунистического режима и проблеме «деспотической природы» российской власти в дореволюционный период, то в версии РПЦ проработка прошлого включает преступления большевиков и революционную и либеральную традицию в Российской империи, которые в этой интерпретации подрывали государство и готовили разрушительный революционный кризис.

Менее влиятельны, но вполне заметны в публичном пространстве позиции либеральных публицистов, видящих в Февральской революции нереализованный шанс на демократическое развитие страны. Также заявлена точка зрения, делающая акцент не столько на интерпретации революции 1917 г., сколько на использовании юбилея для артикуляции предсказаний о неизбежности новой революции в России.

В целом имеет место фрагментированный конфликтный режим памяти по поводу революции 1917 года. В этих условиях самоустранение властей от официальной оценки революции выглядит как наиболее конструктивная и прагматичная политика, особенно в ситуации, когда необходимо сохранить широкую поддержку накануне президентских выборов.

В то же время Путин в менее официальных обстоятельствах не раз излагал свою позицию по вопросу о легитимности революции как инструмента решения социальных и политических проблем, который находится в центре идеологического конфликта вокруг событий 1917 года. Так, выступая на ежегодном заседании Международного дискуссионного клуба «Валдай», он сказал: «Революция – это всегда следствие дефицита ответственности. Как тех, кто хотел бы законсервировать, “заморозить” отживший, явно требующий переустройства порядок вещей, так и тех, кто стремится подстегнуть перемены, не останавливаясь перед гражданскими конфликтами и разрушительным противостоянием. Сегодня, обращаясь к урокам столетней давности, к русской революции 1917 г., мы видим, какими неоднозначными были ее результаты, как тесно переплетены негативные и, надо признать, позитивные последствия тех событий. И зададимся вопросом: разве нельзя было развиваться не через революцию, а по эволюционному пути? Не ценой разрушения государственности, беспощадного слома миллионов человеческих судеб, а путем постепенного, последовательного движения вперед.

Вместе с тем общественная модель, идеология, во многом утопичные, которые на начальном этапе после революции 1917 года пыталось реализовать образовавшееся новое государство, дали мощный стимул для преобразований по всему миру (это совершенно очевидный факт, это нужно тоже признать), вызвали серьезную переоценку моделей развития, породили соперничество и конкуренцию, выгоды из которых, я бы сказал, в большей степени извлек именно так называемый Запад.

Что имею в виду? Это не только геополитические победы по итогам так называемой холодной войны. Ответом на совсем другое, ответом на вызов со стороны СССР стали многие западные достижения ХХ века. Я имею в виду повышение уровня жизни, формирование мощного среднего класса, реформы рынка труда и социальной сферы, развитие образования, гарантии прав человека, включая права меньшинств и женщин, преодоление расовой сегрегации, которая, напомню, еще несколько десятилетий назад была постыдной практикой во многих странах, включая Соединенные Штаты».

Таким образом, революция для Путина – это «разрушительное противостояние», «беспощадный слом миллионов человеческих судеб», альтернативой которому он считает «эволюционный путь». Положительные последствия революции Путин видит не там, где она произошла, но на Западе, который извлек из нее уроки, избежав негативных последствий.

Весьма знаменательно, что запланированное в год столетия революции открытие памятника Примирения в Керчи, позднее переименованного в памятник Единства, так и не состоялось. Он не был сооружен из-за протестов местных жителей, с которыми не согласовали его строительство. Зато в этот год президент принял участие в открытии монумента жертвам политических репрессий на проспекте Сахарова в Москве и памятника Александру III в Крыму.

Революция и историки

Противоречивость оценок революции свойственна и среде профессиональных историков. В их дебатах можно выделить несколько ключевых взаимосвязанных тем. Во-первых, причины революции. Во-вторых, связанный с ними вопрос о состоянии России и тенденциях ее развития в начале XX века. В-третьих, пропорции разрыва и преемственности между дореволюционной и послереволюционной Россией. В-четвертых, значение Февральской революции и жизнеспособности «демократического сценария». В-пятых, хронологические рамки революции. И, наконец, историки, как и политики, спорят о том, является ли революция продуктивным инструментом модернизации.

В вопросе о причинах революции можно условно выделить «монокаузальные» интерпретации, позволяющие назвать тот или иной фактор главным и решающим. Среди них окажутся и теории заговора, популярные у радикальных националистов, и теории социально-экономического детерминизма, унаследованные от советской традиции. Сегодня такие подходы занимают маргинальное положение.

Существенно возросло внимание историков к субъективным факторам – общественным настроениям и представлениям, которые «застилают» реальность, становятся в определенном смысле более реальными, чем она, а также механизмам манипуляции этими настроениями и представлениями. Все чаще историки пытаются построить концепции, учитывающие множественность обстоятельств, которые способствовали революции. В этом случае субъективные факторы и поведение мобилизованных элитных групп иногда оцениваются как решающие моменты, а иногда как своеобразное дополнение к старой концепции социально-экономического детерминизма.

Таким образом, профессиональное историческое знание идет по пути усложнения представлений о причинах революции, о решающих факторах на разных этапах. При этом число специалистов, считающих субъективные обстоятельства главными, особенно на первом этапе революции, растет.

Показательно, что российские историки довольно мало внимания уделяют национальным проблемам империи как революционному фактору, в то время как в исторических нарративах в бывших республиках этот момент приобретает большое, если не решающее значение.

Важный научный вклад в осмысление революции в юбилейном году – книга Бориса Колоницкого «Товарищ Керенский». В ней показано, как сразу после Февраля начинает формироваться культ Александра Керенского как вождя революции. Это на самом деле очень важный тезис, поскольку он свидетельствует, что уже в тот момент, когда рушится монархия и начинается «либерально-демократический» февральский этап, запускается процесс формирования культа личности вождя, причем осознанный и спланированный. Отсюда следует, что вовсе не Сталин придумал культ личности, и даже не Ленин. Важно, что таким образом Керенский сотоварищи пытались заполнить вакуум, возникший в политическом воображении масс после краха монархии. Уже тогда надежды на гладкое демократическое развитие России были наивны.

Для понимания роли Февраля важны исследования социально-экономической ситуации, в особенности работы Леонида Бородкина, показывающие, что обвал начался на рубеже 1916 и 1917 гг., приняв катастрофический характер после Февральской революции. Если до 1917 г. рост зарплат следовал за ростом цен, компенсируя большую его часть, то после революции рост зарплат резко увеличился по политическим причинам, и, как следствие, начался галопирующий рост цен. Если принять за 100 значение индекса цен в 1913 г., то в январе 1917 г. оно было равно 294, а в декабре того же года – уже 1545. Масштаб катастрофы наглядно показывают такие цифры: с учетом инфляции средняя реальная зарплата в 1916 г. была 278 руб., в 1917 г. – 220 руб. и 27 руб. – в 1918 году. Между тем вплоть до конца 1916 г. в стране не было продовольственных карточек, не считая карточек на сахар, введенных в 1916 г., притом что все остальные воюющие державы Европы такие карточки имели уже в 1915 году. Развал государственных структур отчасти компенсировался силой и устойчивостью муниципалитетов крупных городов, постепенно набиравших силу после реформы 1870 года. Разгром муниципалитетов Советами и дезертирами осенью 1917 г. окончательно погрузил страну в социально-экономическую катастрофу.

Революция, открывая двери в определенный коридор с принципиально новыми возможностями и обстоятельствами, одновременно закрывает двери в другие коридоры, куда страна могла войти, если бы революция не случилась или случилась бы в менее разрушительной версии. В начале XX века у России был шанс стать лидирующей мировой державой. Именно тогда во всех областях жизни был накоплен потенциал, позволявший в течение ближайших десятилетий рассчитывать на ускоренное развитие, которое в XX веке принято было называть «экономическим чудом». Речь идет и о промышленном росте, и о трансформации сельского хозяйства, и о развитии инфраструктуры, и об инновационном потенциале науки и инженерной мысли. В высшем образовании впечатляют даже абсолютные цифры высших учебных заведений и их студентов, а в начальном – основанием для оптимизма служит динамика, говорящая о том, что накануне войны страна вплотную подошла к введению всеобщего начального обучения.

Эта ситуация возникла не в результате бесконечного цикла реформаторских попыток и срывов, как нередко описывают российскую историю имперского периода. Она была следствием накопления качественных изменений в результате длительного ряда преобразований, кульминацией которых стали реформы Петра Столыпина. Важно подчеркнуть, что и после его гибели эти тенденции отнюдь не исчерпались. Эти процессы наиболее полно освещены в книге Михаила Давыдова «Двадцать лет до Великой войны: Российская модернизация Витте-Столыпина». Были кризисные явления, но это был кризис роста.

Вплоть до осени 1916 г. страна справлялась с вызовами военного времени. Первые годы войны, при всех сложностях и неудачах, особенно отступлении 1915 г., подтвердили высокий потенциал российской экономики. К 1916 г. удалось радикально нарастить производство боеприпасов и практически сравняться по этому показателю с Германией. С точки зрения производства вооружений и продовольственного снабжения военная экономика России демонстрировала большой запас прочности и потенциал роста. Именно революция обрекла Россию на поражение в войне и отняла у нее уникальный шанс прорыва в число ведущих – не только по объему, но и по инновационному потенциалу – экономик мира.

В вопросе о преемственности и разрыве между Российской империей и СССР нетрудно найти элементы континуитета. Это неудивительно, поскольку новое государство возникло на том же географическом пространстве и использовало экономические, интеллектуальные и демографические ресурсы, унаследованные от Российской империи. Однако трудно представить себе более масштабный разрыв преемственности, чем тот, который принесла Октябрьская революция. Она изменила всю систему правовых и экономических отношений, уничтожив частную собственность, разрушив прежние механизмы развития промышленности и со временем подвергнув повторному закрепощению крестьянство. Октябрь и Гражданская война привели к массовому уничтожению и изгнанию из страны образованных слоев, интеллектуальной элиты. Советский Союз стал воплощением принципиально иной по сравнению с Российской империей национальной политики. Большевики долгое время видели, и не без оснований, своего главного противника в лице носителей дореволюционного русского национализма. Новая советская национальная политика была основана на отрицании прежнего проекта триединой русской нации, институционализации и территориализации этничности, что создало колоссальную пирамиду из более чем 10 тыс. образований, от национальных колхозов до номинально суверенных союзных республик.

Для понимания динамики этих поистине революционных процессов логично рассматривать революцию не в рамках 1917–1922 гг., как предложено РИО, но включая и коренизацию, и коллективизацию, и индустриализацию, и политический террор 1930-х годов.

Если мы примем предложенную оценку социально-экономического потенциала развития России накануне Первой мировой войны как дававшего шанс на устойчивый инновационный рост, темпы которого превышали общемировые, то сможем оценить революционную модернизацию как весьма затратный, мобилизационный вариант, давший заведомо более ограниченные и неустойчивые результаты.

Будем также помнить, что Гражданская война подорвала, а коллективизация и индустриализация окончательно сломали ту демографическую модель, которая позволяла в начале века прогнозировать численность населения России, превышающую 300 млн человек. Конечно, эта модель в любом случае должна была измениться по мере урбанизации, но это произошло бы существенно позже и более плавно.

* * *

Подводя итог, можно сказать, что год юбилея революции прошел плодотворно. Имела место вполне свободная и интенсивная общественная дискуссия о событиях столетней давности. Мы не достигли единства в трактовке тех событий, но на это и не приходилось рассчитывать. Зато дебаты не вызвали в обществе какой-то дополнительной напряженности и отчуждения, и это важно. Профессиональные историки существенно продвинулись в изучении революции, и остается только пожелать, чтобы всплеск их активности не стал исключительно юбилейным. Есть основания полагать, что этого и не случится, потому что мы видели начало нескольких весьма оживленных дискуссий вокруг по-новому сформулированных исследовательских вопросов. Так, наверняка вызовет интерес выходящая вскоре на русском языке книга Юрия Слёзкина «Дом правительства», о которой он рассказал во время дискуссии на заседании Международного дискуссионного клуба «Валдай». В книге большевики рассматриваются как своеобразная милленаристская секта, стремившаяся к радикальной трансформации мира. Уже активно обсуждается недавно опубликованная книга о революции другого эксперта клуба «Валдай» – Доминика Ливена «Империя, война и конец царской России».

В 2016 г. премию «Большая книга» получил документальный роман Леонида Юзефовича «Зимняя дорога». Это рассказ об одном из последних эпизодов Гражданской войны в Якутии в 1922–1923 гг., о белом генерале Пепеляеве и красном командире-анархисте Строде. Они заслуживают этого рассказа потому, что оба ведут себя в условиях ожесточения общества и армии достойно –

не добивают пленных и раненых, не прибегают к пыткам и т.д. Мы знаем о людях, которые отказывались встать на чью-либо сторону в Гражданской войне, устранились от борьбы, заступались за красных перед белыми и наоборот. Таким был, например, поэт Максимилиан Волошин. Но в книге Юзефовича речь об активных участниках борьбы, сумевших сохранить моральные нормы и конвенциональные ограничения, которые у большинства в условиях гражданской войны снимаются. Кажется, это первая такая книга в нашей литературе. Она указывает на путь к примирению, по которому нам предстоит еще долго идти. Вопрос не в том, чтобы выяснить, какая сторона была права в революционном конфликте, но принять, что приверженность человечности важнее того, красный ты или белый.

Данная статья написана в рамках гранта Российского научного фонда (проект №17-18-01589) в Институте научной информации по общественным наукам РАН. Она опубликована в серии «Валдайских записок», выходящих в рамках научной деятельности Международного дискуссионного клуба «Валдай». С другими записками можно ознакомиться по адресу http://valdaiclub.com/publications/valdai-papers/

Россия > Внешэкономсвязи, политика. Образование, наука > globalaffairs.ru, 28 февраля 2018 > № 2513574 Алексей Миллер


Россия. Весь мир > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 5 ноября 2017 > № 2392166 Алексей Миллер

Ирредентизм и кризис национальной идентичности

Алексей Миллер – профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, профессор Центрально-Европейского университета (Будапешт).

Резюме Идентичность великой державы и историческая память об имперском наследии в комбинации с желанием собрать воедино «разделенную нацию» могут стать опасным коктейлем, особенно если предполагают силовое решение вопроса.

Пока что "русская ирредента" – особенно после 2014 г. – воспринимается окружающим миром как угроза. Нужно попытаться вернуть – насколько это возможно – "русский мир" в сферу культурную, неагрессивную, конструктивную.

– Одной из самых серьезных угроз международной безопасности сегодня многие – и вы в том числе – называют ирредентизм. В чем его опасность?

– Опасен не столько ирредентизм сам по себе, сколько его определенный извод, подразумевающий насильственный передел границ. Это опасность для всех – тот же русский ирредентизм может быть опасен и для России, и для окружающего мира. Не любой, правда, ирредентизм несет такую опасность.

– Разве не любое ирредентистское движение допускает возможность объединения соотечественников за счет присоединения чужих территорий?

– Давайте сразу определим, что такое ирредентизм и какие с ним могут быть связаны опасности. Для начала – краткий исторический экскурс. Сам термин возник в XIX в. для обозначения итальянского национального движения, которое стремилось «освободить» земли, заселенные, как оно считало, итальянцами, от власти Австрийской империи. В это же время – середина XIX в. – появился немецкий ирредентизм, который хотел «освободить» немецкие земли. Можно сказать, что и на Балканах тогда же были распространены такие идеологии и движения. Суть ирредентизма – идея о том, что люди, принадлежащие к одному народу, должны жить в одном государстве. А если мы уже объединились в пределах своего государства, а кто-то остался за его пределами, то они от этого страдают и их надо спасать.

Ирредентизм становится политической практикой, то есть общественным движением, подкрепленным определенной силой. Опорой этой силе служит государство – в Италии это Пьемонт, в Германии – Пруссия. И в нарративе, доминирующем после победы ирредентизма, это движение встречает поддержку всех других людей, которые должны стать частью этой будущей нации.

– Но эта поддержка не всеобъемлющая?

– Конечно. При ближайшем рассмотрении оказывается, что не все итальянцы хотели, чтобы их спасали. Но тогда они еще даже и не знали, что они итальянцы. Далеко не все немцы хотели, чтобы их спасала Пруссия. Это – один из источников потенциальных проблем, связанных с ирредентизмом.

– Какие еще политические проявления ирредентизма заслуживают внимания?

– Как у практически любой политической практики, у ирредентизма есть своя идеология, в основе которой – национализм. И ХХ век, и XXI-й предлагают достаточно примеров реализации такой идеологии. Некоторые – трагические, некоторые – достаточно цивилизованные. Скажем, идеология Третьего рейха была безусловно ирредентистской. Одно из ключевых ее положений – объединение всех немцев. Послевоенная Федеративная Республика Германия также была ирредентистской, потому что она не признавала разделение Германии на два государства и хотела, чтобы эти два государства стали одним. Это тоже ирредентизм.

Разница в том, что некоторые ирредентистские идеологии и движения, во-первых, полагаются преимущественно на военную силу, а во-вторых, претендуют на поглощение – или освобождение – не целых государств, а их частей.

Вот сегодняшний Китай – безусловно, ирредентистский. По сути, концепция «Большого Китая» предполагает, что все государства, бывшие некогда частью большого Китая, должны слиться с родиной-матерью. Подразумевается, что Гонконг, Макао, Тайвань – это части Китая и должны стать официально частью Китая. Это – претензия на включение в состав Китая целых государств. При этом на Малайзию (где китайцы составляют до 24% населения, или почти 7 млн, и подвергаются очевидной дискриминации) целиком или на спасение этнических китайцев на каких-то ее отдельных территориях Китай не претендует.

Поэтому, если вопрос об объединении Западной и Восточной Германии, Китая и Тайваня, России и Белоруссии – это предмет для долгих переговоров, возможного соглашения, но необязательно casus belli. А если ирредентизм хочет отторгнуть Судеты у Чехословакии, Эльзас у Франции и так далее, то тут никакое соглашение невозможно.

– А если у такого движения нет «опорного» государства? Вот, например, курдское движение похоже на итальянскую ирреденту?

– Хороший вопрос. На итальянцев не похоже. У итальянцев своего национального государства не было, но у них был Пьемонт. В этом смысле у курдов никакой опоры нет. Но, конечно, идеология движения курдов – ирредентистская. Представим, что курды в какой-то момент получат, скажем, в Сирии свою автономию. Это будет означать, что они сразу одну из ключевых задач своего новообретенного квазигосударства будут видеть в том, чтобы подготовить дальнейшее объединение курдов и получение ими полноценного национального государства.

В этом и состоит весь ужас ситуации для турок, которые понимают, что существование Турции в нынешних границах несовместимо с существованием сильного курдского ирредентизма. Это ситуация, в которой – увы – смешно ставить вопрос о том, как должно быть по справедливости, потому что в такой ситуации справедливого для обеих сторон решения быть не может.

– В этом, наверное, и заключается парадокс ирредентизма: один из его движителей – желание справедливости, но в рамках ирредентизма справедливости для всех не бывает?

– Приоритетом ирредентистского движения является благо людей, принадлежащих твоей нации, справедливость для них. В рамках такого понимания справедливости в жертву благополучия своей нации вполне справедливо принести какое-то количество людей, принадлежащих другой – ведь их придется так или иначе удалить с той территории, которая станет нашей. Это особая логика, иная оптика. В такой ситуации «справедливости для всех», справедливости в привычном понимании не бывает.

Если освободиться от оптики ирредентизма, то действует иной критерий: во сколько человеческих жизней обойдется реализация того или иного сценария – чем меньше, тем он более справедлив, вне зависимости от того, получит или не получит это национальное стремление удовлетворение.

– Есть ли какие-то особенности у русского ирредентизма?

– При переносе на российскую почву получается так: когда мы говорим, что Белоруссия и Россия – это единое государство и что на самом деле это единый народ и так далее – это ирредентизм. Но этот ирредентизм не обязательно ведет (или даже вовсе не ведет) к насилию и к обострению ситуации, потому что это претензия на объединение двух государств. Или на поглощение одним большим государством другого, небольшого. При этом мы говорим о том, что такое возможно только в том случае, если граждане Белоруссии на референдуме захотят такого решения вопроса. И только в этом случае мы можем говорить об объединении.

Но если мы говорим, что у нас есть беззащитное русское меньшинство в Казахстане и поэтому Северный Казахстан нужно отделить от остального Казахстана и присоединить к России, это – casus belli. Ведь мы вряд ли можем рассчитывать на понимание такой позиции со стороны другого государства – будь то Казахстан или Украина.

– Можно ли рассматривать идею возвращения соотечественников без присоединения территорий как ирредентистскую?

– При желании можно. Но все-таки ирредентизм, как правило, связан с присоединением территорий. Можно сказать, что возвращение соотечественников без присоединения территорий – это своего рода альтернатива ирредентизму. Исходный посыл общий с ирредентизмом: мы – разделенная нация. А вот способ решения этой проблемы отличается – воссоединение достигается за счет приглашения, приема у себя всех тех, кому неуютно за пределами нашего отечества. Тем более что в России никому не придет в голову сказать, что у нас маловато земли и мы не можем разместить всех тех русских, которые оказались за рубежом. Такой была позиция Германии после Второй мировой войны: мы принимаем к себе всех немцев, которым неуютно за пределами Германии. И в этой части у немцев нам бы стоило поучиться.

– Но в чем же тогда угроза русского ирредентизма?

– В том, в частности, что мы ставим в центр русской идентичности понятие разделенной нации в сочетании с очень мощной идентичностью великой державы. А великая держава решает проблемы справедливости – так, как она ее понимает – в том числе (или даже зачастую) не пацифистским путем, но военной силой. Опасность запустить ирредентизм по немецким образцам 30-х годов ХХ века вполне реальна.

– То есть начать территориальную экспансию? Ведь именно этого – явно или неявно – опасаются в Европе (кто-то прямо артикулирует такие опасения, кто-то спекулирует на них, но они существуют).

– Территориальная экспансия может быть мотивирована не только ирредентизмом: нам нужно побольше черных колониальных подданных, потому что там у них хорошо растет кофе, они хорошо работают на плантациях, а мы любим кофе, а что сами не выпьем – другим продадим. Это же тоже своего рода идеология. Но это не ирредентизм.

В случае с Россией на почве ирредентизма все опасности, проистекающие из мощной идентичности великой державы и из имперского наследия, которое искушает рассматривать современные границы как «случайные» и «несправедливые», сочетаются, сливаются воедино с национализмом. И это очень опасная смесь.

– Происходит своего рода отрицательная синергия, когда один фактор подпитывает и подстегивает другой?

– Да, здесь вполне можно говорить об отрицательной синергии. Когда такие устремления становятся важной частью идеологии, несущим элементом конструкции идентичности, то в некий момент можно просто потерять контроль над ними.

– Как складывается такая идеология, кто ее «запускает»? Это «народное творчество» или этим занимаются какие-то специально обученные люди?

– Возьмем конкретный, реальный пример. Если я правильно помню, в 2007 году, сразу после мюнхенской речи во время какой-то встречи Путина с народом, Дмитрий Киселев, бывший тогда еще просто журналистом, сказал что-то вроде: «Владимир Владимирович, а не пора ли нам в конце концов честно и прямо объявить себя разделенной нацией?». Путин на это ответил: «Ну, давайте не будем делать таких уж совсем резких шагов».

Скорее всего, этот вопрос был согласован. Итак, у нас есть Киселев – заметная медийная фигура с определенным весом в обществе (через этот вопрос он, возможно, впоследствии стал еще более важным игроком в этой сфере); у нас есть первая персона, которая приняла этот вопрос, но ответила на него уклончиво. Не в том смысле, что перестаньте говорить глупости, такая постановка вопроса очень опасна и контрпродуктивна, а в том смысле, что не надо тут нагнетать, мы-то, конечно, понимаем, что да, разделенная, но не надо об этом громко говорить. То есть дан некий поощрительный сигнал.

И есть колоссальное количество людей, воспринявших это очень близко к сердцу. Иногда эти люди приходят к подобным идеям через очень болезненный личный опыт разделения – те, кто жил, допустим, в Средней Азии, вынуждены были переселяться в Россию, часто потеряв все, что имели, с которыми обходились далеко не лучшим образом, и которые не получили защиты от России.

К подобным мыслям могут приходить и по-другому. Эти ощущения могут выработать в себе, скажем, какие-нибудь реконструкторы, которые, как потом оказалось, могут много чего реконструировать, как тот же Гиркин. Проблема разделенности нации очень многофакторна, многогранна. Далеко не везде с русскими обходятся хорошо. Но это не значит, что продуктивным ответом на такое отношение может быть ирредентизм «с оружием в руках». При этом очевидным образом присоединение Крыма объяснялось в том числе и ирредентистскими соображениями…

– Едва ли не исключительно ирредентистскими…

– Нет, не исключительно. Было и геополитическое объяснение – приплывут американцы и поставят свои корабли – и тут уж не важно, кто живет в Крыму. Тут важно, что там не должны стоять американские корабли, а должен стоять наш флот. Было и «процедурно-юридическое» объяснение – жители Крыма вне зависимости от национальной идентичности захотели присоединиться к России и высказали свое желание на референдуме. Это не ирредентизм: если, допустим, казахи захотят присоединиться к России и проведут референдум на эту тему?

– Какая-то из областей Казахстана?

– Да нет, просто казахи или киргизы. Это демократическое волеизъявление группы людей, которые захотели присоединиться к России. Вопрос – почему Россия откликнулась? Только ли потому, что она уважает демократическое волеизъявление определенной группы людей или потому, что она считает этих людей своими? Вот тут начинается ирредентизм. Но так или иначе очевидно, что присутствие ирредентизма и в публичной сфере, и в нашей политике очень заметно, очень серьезно. Хотя мы не можем сказать, что ирредентизм стал стержнем нашей идентификации. Это не так.

– Концепция «русского мира» – это ирредентизм или какая-то параллельная сущность, или одно является символом другого?

– У понятия «русский мир» очень много трактовок. Кстати, это не единственная подобная концепция. Есть еще Святая Русь, например. И она для РПЦ даже более значима. Но давайте посмотрим, чем занимается, например, фонд «Русский мир». Культурные вопросы, библиотеки, центры изучения языка, фестивали, научные проекты и т.д. Тем же занимаются немцы в Институте Гёте, французы в своих центрах – побуждение, развитие и поддержание интереса к национальной культуре, искусству и т.д. В этом смысле не обязательно быть этническим русским, чтобы ощущать свою принадлежность к русскому миру. И такое ощущение совершенно не обязательно должно манифестироваться в политике.

Политический аспект «русского мира» опять же трактуется по-разному. И эти трактовки меняются со временем. В ноябре 2009 г. патриарх Кирилл произнес большую, практически программную речь о «русском мире». Он говорил о том, что мы должны научиться уважать суверенитет тех государств, которые в большей или меньшей степени принадлежат к «русскому миру», что мы должны избавиться от комплекса «старшего брата», что мы ни в коем случае не должны ничего навязывать, что это должны быть партнерские, уважительные отношения и т.д. Так было.

Понятно, что после 2014 г. для таких разговоров места не осталось, но тогда патриарх выступал адвокатом «русского мира» через «мягкую силу». Он часто ездил на Украину, в Белоруссию, в Молдову с пастырскими визитами и говорил: мы принадлежим одной культуре, вере (но не одной церкви, кстати!) и так далее. Понятно, что после 2014 г. те, кто не принимает концепции «русского мира» (и не принимал до 2014 г.), утвердились во мнении, что «русский мир» – это концепция аншлюса.

– У них, похоже, достаточно поводов так говорить.

– Да, и мы подкидываем все новые поводы для беспокойства. Вернемся к фонду «Русский мир». Как следует интерпретировать эпизод, когда его председатель Вячеслав Никонов выходит на акцию «Бессмертный полк» с портретом своего деда? Он ведь не просто гражданин, он политическая фигура: председатель этого фонда и депутат.

Если ты – председатель «Русского фонда» и выходишь с портретом Молотова, который безусловно и неразрывно ассоциируется с пактом 1939 г., то возникает вопрос, как ты понимаешь свою ответственность как председатель, и как ее понимают те люди, которые тебя назначили на эту должность? Твои отношения с твоим дедом – это личное, но если ты лицо фонда, то возникает вопрос: имеешь ли ты право на подобные жесты?

– Получается, что акт личного почитания предка превращается в жест политический с очень широким контекстом…

– И с очень проблематичным подтекстом. И что самое показательное – его никто не одернул. Из чего мы делаем заключение: либо высшее политическое руководство России не придает должного значения тематике «русского мира», либо оно согласно с тем, что эта тематика презентуется публично именно так. Как говорил товарищ Сталин, «оба хуже». Концепция «русского мира», с одной стороны, находится в глубоком кризисе, а с другой стороны, набрала инерцию, укоренилась в общественном сознании. В 2014 г.

ситуация резко изменилась, а потом – еще раз. В 2014 г. многие посчитали, что Крым – это начало большого пути, «русская весна», но со временем стало ясно, что это не так. И что необходимо творческое переосмысление, переформулирование концепции «русского мира». Надо понять, что пошло не так, а что – так. Нужно попытаться вернуть – насколько это возможно – «русский мир» в сферу культурную, неагрессивную, конструктивную.

– Если ирредента как таковая – реакция на кризис идентичности, а «русский мир» превращается в чемодан без ручки, который и выбросить жалко, и нести трудно, можно ли говорить, что налицо – кризис российской, русской национальной идентичности? Сейчас активно обсуждают так называемый «закон о российской нации»…

– Кризис может быть творческим. Ирредентизм в Италии был реакцией на кризис – и реакцией довольно творческой. Но такое творчество имеет разные стороны. Где-то силой подавляется инакомыслие, где-то придумываются новые интересные символы и т.д.

Одна из проблем с нашей идентичностью состояла в том, что в центре коллективной исторической памяти находилась тема Великой Отечественной войны и победы в ней. При этом она была очень сильно окрашена в красные коммунистические цвета, что и было одной из составляющих кризисного конфликта. Страна и общество в целом очень творчески отреагировали на этот кризис. Первым очень интересным предложением была георгиевская ленточка, которая как раз убрала красный цвет. Не случайно, когда ее вводили, коммунисты очень злобствовали.

Эта ленточка, лишив символику Победы атрибутов в виде серпа и молота, позволила связать гордость за военную победу с историческими воспоминаниями более раннего периода. И это было очень удачно. Люди за пределами России, чувствовавшие себя частью «русского мира», очень хорошо на это отреагировали. В той же Молдавии, в той же Украине, в той же Прибалтике.

Другой символический ответ на этот кризис – «Бессмертный полк». На сегодня эти два ответа превосходно решили эту задачу.

– В России часто гениальные творческие находки негосударственных авторов «национализируются» государством и неизбежно бюрократизируются.

– Это так, и это очень плохо. Но если уж продолжать метафору о том, что «русский мир» – это чемодан без ручки… Вы знаете, важно, что внутри этого чемодана. Если внутри – булыжники, которые ничего не стоят, надо просто бросить чемодан. А если внутри что-то, что для тебя ценно – отремонтируй чемодан, приделай ручку. А еще лучше – ручку и колесики. Будет очень удобно.

А дальше – чемодан надо открыть и перебрать то, что внутри. Что-то выкинуть за ненадобностью, что-то оставить. По-другому его упаковать. Работать с этой концепцией («русского мира») сегодня, исходя из желания как-то от нее избавиться, – непродуктивно. Потому что в ней заложены большие ресурсы – в том числе и символические, очень важные и действенные.

– Мы плавно подошли к вопросу о том, что может быть в ирредентизме хорошего. Получается, что ирредента, побуждающая нацию к творчеству – это, видимо, хорошая ирредента?

– Ну, эти проблемы не обязательно описывать исключительно через понятие ирреденты. Зададимся вопросом: есть ли самостоятельная ценность в союзе России и Белоруссии? Как его наполнить содержанием? Нужно ли? А если нужно, то – каким? И на каком основании? Отчасти это ирредентистская проблематика, но в целом эта проблематика шире. Это проблематика национализма, идентичности, отношения к прошлому, исторической памяти и еще много чего.

– Когда ставится задача такого масштаба, можно уже говорить о диалоге культур и цивилизаций.

– О таком диалоге можно говорить, когда речь с самого начала идет о сотрудничестве и взаимопонимании. Когда, вступая в диалог, вы хотите прежде всего открыться собеседнику и сделать так, чтобы он вас правильно понял. В расчете на то, что он сделает то же самое. А если вы вступаете в переговоры в условиях политического соперничества? Тогда выясняется, что главная ценность и главная привлекательная черта диалога – открытость – становится вашим слабым местом. То, что называют диалогом, на самом деле очень часто не диалог, а дискурсивная конфронтация. Мы вступаем в переговоры в надежде лучше узнать намерения оппонента, как можно меньше сообщив ему о своих. Вступаем в разговор не в поисках точек сближения, а для того, чтобы найти слабые точки конкурента. И по ним нанести удар. Вступаем якобы в диалог, а на самом деле пытаемся навязать наши ценности и нашу интерпретацию оппоненту, если он находится дискурсивно в более слабой позиции.

Очень важно понимать, что Украина, Белоруссия в течение веков были и пространством диалога, и пространством такого соперничества. И остаются сегодня.

– В такой ситуации заманчиво увидеть перспективу посредничества.

– В 1990-е гг. была очень популярна идея о том, чтобы стать мостом. Все хотели быть мостом. Россия хотела быть мостом между Западом и Востоком. Украина хотела быть мостом между Европой и Россией. Белоруссия тоже. Но постепенно стало понятно, что если отношения между большими объектами (или субъектами) развиваются хорошо, то им мост не нужен. Они входят в прямой контакт и прекрасно обходятся без него. Более того, они испытывают неудобства от того, что между ними лежит что-то с какими-то своими амбициями какого-то моста. Оказалось, что посредник здесь совершенно ни к чему.

И потом – как может претендовать на роль посредника тот, кто сам плохо понимает и ту и другую сторону? Россия плохо понимает Китай и плохо понимает Европу – каким образом она может служить посредником? Украина в своей националистической версии плохо понимает Россию и плохо понимает Европу – какой из нее будет мост? Это пространство, так называемый мост, как раз оказывается пространством соревнования и столкновения. И внешние силы борются за контроль над этим пространством. Причем очень часто, если продолжать аллегорию моста, сила, которая чувствует, что теряет контроль, – как учит всякая книга военного искусства – взрывает мост.

Поэтому я бы аккуратно пользовался и понятием моста, и понятием диалога. Это поле идеологии и соперничества. К сожалению, сегодня сотрудничество в наших отношениях с теми людьми, которые находятся по другую от нас сторону воображаемых границ «русского мира», многообещающим не выглядит. Наши отношения с Европой, например, очень плохи. И будут плохи еще на протяжении существенного времени.

Сейчас важно, отдавая себе во всем этом отчет, не свалиться в противостояние. На сегодня уже неплохо понимать хотя бы то, что мы – не враги. Что альтернатива «либо друзья – либо враги» – ложная. Да, не друзья – но и не враги тоже.

– Очень похоже на те стратагемы, которых давно и довольно успешно придерживается Китай: и не друг, и не враг, а – так…

– Да уж. Если уж мы сближаемся с Китаем, то учиться надо прежде всего этому.

– Если речь зашла о Китае – как проявления русского ирредентизма могут сказаться на таких глобальных проектах с участием России и Китая, как тот же «Один пояс, один путь» и т.п.?

– Они очень плохо сочетаются – в том случае, если русский ирредентизм становится агрессивным и пишет какие-нибудь ноты в духе Молотова о том, чтобы вернуть Бессарабию или Северный Казахстан. Намерения развивать инфраструктуру, заниматься трансграничными коммуникационными проектами в рамках такой «облачной» инициативы, как тот же «Новый Шелковый путь», очень плохо сочетаются с идеей перекраивания границ. И если русский ирредентизм понимается как идея, в рамках которой нам нужно отнимать какие-то куски каких-то территорий у соседей, то наши претензии на роль поставщика безопасности в Центральной и Средней Азии выглядят не слишком обоснованными.

– В чем же тогда состоит творческий потенциал русского ирредентизма? В нем есть вообще что-то позитивное?

– Когда Россия заявляет, что готова взять на себя финансовые и прочие тяготы по снабжению людей, которые чувствуют русскую культуру своей, всем, что касается русской культуры – что ж в этом плохого? Попытавшись пойти дальше, правда, мы сталкиваемся с реальными проблемами. Нужно договариваться с соседями, каким образом поставлять к ним наши книги, фильмы и т.д. Как у них будут работать наши культурные центры. В этой перспективе понятно, например, что весь мирный, связанный с «мягкой силой» инструментарий «русского мира» на Украине уничтожен в рамках современного конфликта. То есть для тех на Украине, кто именно это и видел своей главной задачей, конфликт развивается успешно.

Нам следует не просто декларировать, что люди, принадлежащие русской культуре, должны иметь право переселиться к нам, но надо задуматься – на что они будут жить? Они здесь должны получить поддержку как государства, так и общества. Граждане России должны иметь возможность направлять часть своих налогов на эти цели. Можно (и нужно) воспользоваться западным опытом – небольшую часть налогов гражданин имеет право перечислить на счет, допустим, той или иной конфессиональной общности, а та уже решает, на что эти средства использовать. Индивидуально это очень небольшой процент, но в сумме получается прилично.

Так же российский гражданин должен иметь возможность сказать, что свои 2% налогов он направляет в фонд, который занимается поддержкой переселения – оплачивает переселенцам съемное социальное жилье, например, на протяжении, допустим, первых трех лет пребывания. Платит за детский сад, чтобы взрослые могли работать. И так далее.

– Программу возвращения соотечественников у нас прикрывают…

– Это печально. Прикрывают то, что должно было, наоборот, развиваться как можно интенсивнее. Потому что к переселенцу у нас до сих пор отношение такое: «а ты докажи, что ты нам нужен». А он этого не должен делать. Он просто имеет на это право, потому что он русский. Не в том смысле, что у него папа-мама русские, а в том, что он – русский. Он доказывает свою связь с нашей страной, он показывает, что он знает русский язык, что он для него родной или почти родной, и он говорит: я хочу переселиться.

Евреи, которые хотят переселиться в Израиль, не доказывают, что они нужны Израилю – они доказывают, что они евреи. Немцы, которые хотят переселиться в Германию, не доказывают, что они нужны Германии – они доказывают, что они немцы. И никто не говорит в Израиле: извиняемся, у нас тут земли и так мало – притом что у них земли и так мало. Поэтому для России с ее просторами, ее возможностями – и мы даже говорим не о Сибири…

– Да в той же средней полосе земли полно. Пусть приезжают село поднимать!

– А почему мы должны отправлять человека, который всю жизнь прожил в городе, в деревню? Туда, откуда уезжают наши люди, привыкшие вроде бы жить в деревне? Это что – эксперимент на выживаемость? Это идиотизм! У нас деревенское население сокращается – оно, кстати, везде сокращается – потому, что идет рост крупных городских агломераций. Если человек приезжает из города, то пусть он едет в город и там находит себе городскую работу. А если человек переезжает из сельской местности, он сам переселится в деревню – если захочет.

Это должна быть программа приема людей не по квотам – вот у нас тут не хватает людей с такими-то специальностями, и поэтому мы вас приглашаем. Мы вас приглашаем, потому что вы русские. Мы уже поэтому готовы вас принять, поддержать. Никогда так не бывает, чтобы люди, которые являются частью иммиграции, не начали очень быстро приносить пользу этому своему новому/старому государству. Вот чем надо заниматься. Если ирредентизм в самом широком смысле – стремление «спасти» находящихся за государственными границами членов своего народа, то это – своего рода ирредентизм, но переселенческий.

С Алексеем Миллером беседовал Александр Соловьев

Россия. Весь мир > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 5 ноября 2017 > № 2392166 Алексей Миллер


Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 30 августа 2017 > № 2300074 Алексей Миллер, Федор Лукьянов

Сдержанность вместо напористости

Россия и новая мировая эпоха

Алексей Миллер – профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, профессор Центрально-Европейского университета (Будапешт).

Фёдор Лукьянов - главный редактор журнала «Россия в глобальной политике» с момента его основания в 2002 году. Председатель Президиума Совета по внешней и оборонной политике России с 2012 года. Профессор-исследователь НИУ ВШЭ. Научный директор Международного дискуссионного клуба «Валдай». Выпускник филологического факультета МГУ, с 1990 года – журналист-международник.

Резюме Правовое государство, политический плюрализм и права человека были частью российского движения в Европу. Оно потерпело неудачу. Способны ли мы работать для решения этих задач как самодостаточная социально-политическая общность, а не следовать в чужом фарватере? Ответ предопределит будущее страны, и искать его придется без надежды «прислониться к надежному плечу друга».

Год назад на этих страницах авторы констатировали завершение 70-летнего периода международных отношений, который состоял из двух стадий – холодная война 1940-х – 1980-х гг. и переходное время после распада Советского Союза («Отстраненность вместо конфронтации» // «Россия в глобальной политике», №6, 2016 г.). Мир – на пороге новой парадигмы. Фигура нового президента США Дональда Трампа, который одержал сенсационную победу на выборах в ноябре 2016 г., стала даже визуальным воплощением конца прежней эпохи – у Соединенных Штатов никогда не было такого главы. Вне зависимости от того, чего ему удастся добиться на посту и сколь долго он на нем задержится, американская, а значит и мировая, политика уже не будет такой, как до катаклизмов-2016. И «виноват» в этом, конечно, не Трамп – он не более чем симптом, продукт назревших перемен.

России это несет новые вызовы, но главное – требует переосмысления подходов. Четверть века со времени окончания холодной войны и распада СССР страна действовала в парадигме восстановления (в отдельных эпизодах применимо и более резкое понятие «реванш») – государственности, экономики, политической системы, международных позиций. Допуская некоторое упрощение, можно сказать, что все это время российское общество и государство развивались в шлейфе событий 1991 г. (и того, что к ним привело). Пройденный путь можно оценивать по-разному. Он сочетал в себе исторически неизбежное и конъюнктурно необязательное, вынужденное и надуманное, героические усилия и фатальные просчеты. Как бы то ни было, эпоха завершилась. В первую очередь потому, что она завершилась и на мировой арене в целом.

В режиме «после холодной войны» существовала не одна Россия, но и Запад, и, как следствие, международная политика вообще. Только Россия – с чувством поражения и желания наверстать упущенное, Запад – с ощущением эйфории и самолюбования. В период между 2008 и 2016 гг. (от мирового финансового кризиса до «Брекзита» и Трампа) упоение собой на Западе постепенно сменялось тревогой, в конце концов стало понятно, что все пошло не так, как предполагалось в конце прошлого столетия. И очень многое, если не почти все, надо начинать заново, исходя уже из других перспектив.

Общее и для Москвы, и для западных столиц обстоятельство состоит в следующем: ссылаться на то, что происходило в конце 1980-х – начале 1990-х гг., для легитимации собственных действий (неважно, идет ли речь об удержании возникшей тогда расстановки сил или о стремлении ее изменить) не имеет смысла. Это больше не служит действенным аргументом. Нужны доводы совсем нового качества.

«Жесткая» трансформация Запада

Источником наибольшей неопределенности для мира выступает сейчас его наиболее продвинутая и привилегированная часть – Запад.

В Соединенных Штатах у власти администрация, которая рассматривает международные отношения и внешнюю политику как сферу, подчиненную внутренним задачам. Во время избирательной кампании Дональд Трамп выступал с позиций неоизоляционизма, а это заставляло предположить, что активность Вашингтона на международной арене снизится. На деле реализация лозунга «Америка прежде всего» оказалась иной.

С одной стороны, внешняя политика утилитарно используется для создания нужной президенту и его команде внутренней атмосферы, то есть в целом носит инструментальный характер. Иными словами, ареной внутриполитической борьбы в США стал весь мир. С другой – американское руководство уверено в праве своей страны быть не мировым лидером (державой, которая возлагает на себя миссию решения каких-то проблем), а мировым боссом (самой сильной страной, способной принудить кого угодно следовать ее линии). Ради этого может применяться сила, меняются установленные правила, игнорируются институты.

Политика Трампа по существу является продолжением подхода предыдущей республиканской администрации Джорджа Буша, но за вычетом идеологической мессианской составляющей («продвижение демократии»). Готовность действовать на грани фола, поднимать ставки присуща самому Трампу и его соратникам, однако непонятно, точно ли они чувствуют эту грань и оценивают связанные с ней риски. Острейшая борьба за власть, развернувшаяся в Вашингтоне весной 2017 г., риски только усугубляет. Оппоненты Трампа сейчас тоже считают, что достичь внутриполитических целей (в идеале – импичмента) настолько важно, что внешнеполитическими издержками этой схватки можно пренебречь. Более того, несмотря на зашкаливающую неприязнь друг к другу команды Трампа и большей части истеблишмента, принимаемые решения, по сути, вполне консенсусны. Так, закон о санкциях против России, Ирана и КНДР, направленный на ограничение полномочий президента, в остальном полностью соответствует его философии международных отношений – создать максимальное количество рычагов давления на другие страны, чтобы проводить в жизнь американские коммерческие интересы.

Европа погружена в свой многосоставный внутренний кризис, и его разрешение останется безоговорочным приоритетом на предстоящие годы. Трансформация Европейского союза, его расслоение на «центр» и «периферию» грозят подорвать способность интеграционного объединения служить механизмом обеспечения стабильности Старого Света. Как не раз бывало в истории, основные угрозы (причины которых кроются в нестабильности «ядра») связаны с будущим европейских окраин. Неуклонное расширение Евросоюза предполагалось в качестве средства преобразования некогда проблемных стран на Балканах и в Восточной Европе, преодоления порочного круга конфликтов и противостояний, в которые они были вовлечены веками. «Плана Б» не предусматривалось. Теперь дальнейшее расширение ЕС – крайне маловероятный сценарий, а патронат без членства чреват противоположным эффектом – несбывшиеся ожидания стимулируют подъем националистических сил, что, в свою очередь, разбередит все исторические язвы. Назревание новой серии конфликтов на Балканах вместе с событиями на Ближнем Востоке способны создать обширную зону нестабильности. Взрывоопасный потенциал таких стран, как Македония или Босния, трудно переоценить. Как и соблазн для внешних сил, исторически присутствовавших в этом регионе (Россия, Турция, Германия) или недавно вышедших на политическую арену (исламизм), принять участие в кризисе.

Другой опасностью чревато развитие в ведущих европейских странах процессов, вызванных притоком беженцев. Феномен «обратной колонизации», который раньше служил не вполне политкорректной метафорой, превращается в описание существующего положения вещей. Беженцев будет все больше, и они продолжат существенно менять общества тех стран, куда неудержимо стремятся. С одной стороны, это рост напряженности внутри обществ, столкновение культур с деструктивными политическими последствиями, радикализацией партийно-политического ландшафта. С другой – «израилизация Европы», превращение терроризма в каждодневную реальность Старого Света, что тоже провоцирует политическую поляризацию.

Некоторые комментаторы склонны описывать кризис как краткосрочный политический – от «Брекзита» и Трампа до череды выборов в ведущих странах ЕС. В действительности политические метания электората отражают глубинные и нарастающие социально-экономические проблемы. «Мы не знаем, что с нами происходит» – это утверждение, которое всё чаще встречается у рефлексирующих западных политиков, отражает ряд очевидных социально-экономических проблем. В их числе – крайне высокая степень задолженности и неясность в вопросе о том, как она отразится на перспективах финансового кризиса, роботизация и «работа как привилегия», ревизионизм в отношении глобализации с того момента, когда стало ясно, что Запад перестал быть ее главным бенефициаром. Целый комплекс проблем связан с биотехнологиями, постепенным стиранием грани между человеческим организмом и машиной и связанными с этим новыми этическими и юридическими проблемами. В развитых обществах это проблемы уже не завтрашнего, но сегодняшнего дня. Четких моральных норм для регулирования этих процессов нет, как нет и понимания всех социальных последствий.

Даже благополучные западные экономики не в состоянии поддерживать ту систему социального государства, что была создана в эпоху холодной войны для противодействия коммунистической угрозе. Переустройство системы в условиях демократического политического порядка пока не выглядит возможным, потому что никто из западных политиков не обладает доверием избирателей в той степени, чтобы они позволили поднять руку на базовые социальные гарантии. В результате пересмотр происходит в скрытых формах, без социального контракта и легитимности. Впервые за долгие годы представление о будущем лишено оптимизма, оно размыто и порождает тревогу.

Россия – снова «враг у ворот»

Вероятность того, что выход из своего кризиса Запад будет искать на путях взаимодействия с Россией, стараясь сформулировать совместные решения накопившихся и вновь обозначившихся проблем, весьма мала. Явная неудача попыток встроить Россию в ЕС/НАТО-центричный проект ведет не к стремлению переосмыслить модель в пользу большего учета российской специфики и отказа от аксиоматичности брюссельских норм и правил, а к антагонизации России, немедленному зачислению в традиционную ипостась «враг у ворот». Надежды на расширение «дискурсивного репертуара» Европы в отношении Москвы, которые мы высказывали год назад, вовсе не оправдываются. Не реализуются и ожидания того, что рост влияния сил, противостоящих правящему истеблишменту в Европе, будет способствовать сближению России со Старым Светом. Да, евроскептические и традиционалистские движения влияют на общую атмосферу в ЕС. Но они не обладают потенциалом, прежде всего интеллектуальным, для формулирования стратегии, которая активировала бы не только чисто протестный электорат, но и тех, кто ищет альтернативную политико-экономическую модель.

Европейский истеблишмент, скорее всего, извлечет уроки из потрясений 2016 г., постарается «абсорбировать» часть протестных сил и взять на вооружение их лозунги, дабы «растворить» бунт по тому же сценарию, что и после волнений конца 1960-х годов. Внутренней консолидации на скорректированных основах полезно наличие внешнего врага, и пока эта роль однозначно делегирована России. Подчеркнуто меркантилистская американская риторика Европу смущает и даже возмущает, но не ослабляет ее попытки найти почву для согласия с Вашингтоном.

В прошлом году мы подробно анализировали причины упадка проекта, согласно которому Россия должна была стать частью «Большой Европы», фактическим центром которой являлся бы Брюссель. Сейчас эта неудача уже признана всеми, но оказалось, что другой модели выстраивания отношений с Россией у Европы и Запада нет. Россия не согласилась быть частью не ею спланированного дизайна и потребовала его ревизии. Однако пересматривать «чертеж» с учетом мнения Москвы никто не готов, поскольку считается, что у России нет прав этого требовать, ведь в долгосрочном плане она видится как несостоятельный и угасающий политико-экономический субъект. Всплески же восстановленных военно-политических возможностей – не более чем временное явление.

В условиях внутреннего политического разнобоя российская тема была использована и по-прежнему вовсю используется в качестве «конституирующего Иного» в США и, пусть с чуть меньшей интенсивностью, в ЕС в целом и в отдельных европейских странах. Во всех кризисных ситуациях в Европе пытались раскрутить «русский фактор». Интенсивность использования «российской угрозы» как инструмента идентификации и средства борьбы с диссентом сравнима разве что со временами холодной войны. Причем с ее наиболее нервозными периодами, наподобие эпохи маккартизма, когда международные отношения напрямую задействовались во внутриполитической борьбе. Причина накала – общая неуверенность западных политических элит в их способности управлять общественно-политическими процессами.

Современная демонизация Путина и России в целом уже в сравнительно небольшой степени зависит от конкретных разногласий в сфере международных отношений. Они превратились в идеологический фактор внутриполитической борьбы в политиях Запада. Путин в этой картине мира выполняет роль идейного, координирующего и финансирующего центра для тех сил в США и странах ЕС, которые определяются как «нелиберальные» или антилиберальные. Такая коллизия представлена не в качестве рутинной партийной борьбы за власть или конфликта интересов внутри западных обществ, но как бескомпромиссный бой за единственно правильную идеологию и систему ценностей.

Для России это означает серьезное ухудшение общего климата международных отношений. Прагматика в ее отношении решительно принесена в жертву идеологическим соображениям. В этом плане ситуация хуже, чем в период холодной войны, когда на Западе присутствовал довольно влиятельный и обширный контингент «сторонников разрядки», призывавших к конструктивному сотрудничеству с СССР поверх линии идеологического фронта. Тогдашнее чередование обострений и смягчений опиралось на вполне рациональное сочетание методов «кнута и пряника» с обеих сторон, на понимание того, что системное противостояние нужно структурировать и им управлять. Сейчас этого нет, элемент иррациональности и непредсказуемости усугубляется, поскольку определяющими для всех становятся внутренние обстоятельства.

Беспрецедентная инструментализация России

Хотя мотивы и образы восприятия России остались теми же, что и на протяжении истории, следует осознать качественно иной, куда более высокий уровень инструментализации российского вопроса. Это свидетельствует, что Россия значит для Запада меньше, чем когда-либо за последние как минимум два века. Достаточно сравнить дискурс о России с дискурсом о Китае, который намного более последовательно отвергает либеральные ценности и наверняка не менее активен на киберфронтах.

Случай с Трампом особенно показателен. Он начинал с позитивных высказываний о России, прежде всего они были связаны с его желанием максимально противопоставить себя Обаме. Но по существу Россия малоинтересна Трампу и его единомышленникам. Их приоритет – переустройство глобальных торгово-финансовых отношений так, чтобы они соответствовали меркантилистски понятым американским интересам. В этом контексте Россия с ее весьма скромной долей в мировой экономике – игрок второго, а то и третьего ряда, большого внимания уделять ей необязательно. И тем более идти на риски ради выстраивания отношений с ней.

Жесткость «отсечения» России отчасти объясняется задиристостью российской внешней политики в последние годы. Москва сознательно бросала вызов Западу не только в конкретных конфликтах, но и в ценностной сфере. Причем не тем, что предлагала иной набор ценностей, а тем, что обнажала и высмеивала непоследовательность и лицемерие Запада. Свое поведение Россия очень часто легитимировала ссылкой на то, что нарушения формальных или неформальных конвенций она совершает не первой, но в качестве реакции на подобные действия Запада. Этот «зеркальный» подход имел меньшее воздействие, чем казалось, во всяком случае, многие действия России «повисали в воздухе» с точки зрения их признания внешним миром, но создавался определенный пропагандистский эффект и уважение к «лихости» поведения. Теперь же, с приходом в Соединенных Штатах администрации Дональда Трампа, «зеркалка» перестает работать, поскольку Вашингтон совершенно невосприимчив к упрекам и обличениям, руководствуется сугубо эгоистичным подходом.

Администрация Трампа настроена на применение силы, но не для достижения каких-то конкретных результатов, а с целью ее демонстрации. Как показал ракетный удар США по военной базе сирийской армии в апреле, такой подход вполне может оказаться эффективным. Во всяком случае, реакция Европы, Турции и монархий Персидского залива продемонстрировала, что они готовы принять и поддержать любую линию Соединенных Штатов, если это возвращает их к комфортной ситуации американского лидерства и возможности следовать за Вашингтоном. Даже если у последнего нет линии, которой можно было бы следовать.

Политический кризис американской верхушки чреват почти любыми внешнеполитическими последствиями. Минимизация международных рисков, возникающих из-за борьбы за власть в США, становится насущной задачей.

Отчуждение как императив

В этих условиях линия на отчуждение без конфронтации, предложенная нами в прошлом году, остается единственно разумной. Россия не в состоянии повлиять на дискурс, который превратил ее в едва ли не главную угрозу западным либеральным ценностям, однако легитимным оппонентом, с которым нужно договариваться о правилах игры (как это было с Советским Союзом), не сделал.

Добиться хоть какого-то прогресса в отношениях с Соединенными Штатами в обозримом будущем не удастся. При любом сценарии политической борьбы в Вашингтоне Россия останется в центре деструктивного процесса. России ни в коем случае нельзя втягиваться во внутриамериканскую борьбу, это заведомо проигранная партия – всякое участие будет немедленно использовано против нее обеими сторонами.

Расчеты на «большую сделку» или даже соглашение по Украине или Сирии следует признать крайне маловероятными. Русская угроза стала более важным инструментом решения проблем внутри США и проблемы единства ЕС, чем сотрудничество с реальной Россией.

Это означает, что российские усилия, направленные на то, чтобы повлиять на стратегическую ориентацию Европейского союза, не принесут желаемых результатов. Максимум, чего можно добиться, – это дать Европе дополнительный инструмент в борьбе за внимание Соединенных Штатов. Что, естественно, произведет эффект, обратный тому, на который рассчитывают в Москве. В Кремле должны понимать, что России не удастся обыграть Америку на европейском поле. У США остается большой кредит, унаследованный ими со времен плана Маршалла и холодной войны, подкрепленный многими десятилетиями кропотливой работы по воспитанию атлантически настроенных элит в Старом Свете. А у России нет сколько-нибудь сопоставимых ресурсов, притягательной и убедительной модели развития. Что же касается тех частей Европы, где у России имеется значительный символический капитал (прежде всего Балканы), то история демонстрирует исключительно негативные результаты попыток его использовать.

Вышесказанное не означает, что от Европы нужно целенаправленно отгораживаться. Исходить следует из того, что между Россией и Европейским союзом, что бы он собой ни представлял в ближайшие годы, не возникнет совместного политического проекта, и к нему не нужно стремиться. Трансформация ЕС продолжится в рамках той же атлантической парадигмы, которая составляла его основу с самого начала европейской интеграции. Россия в эти рамки не укладывается. Однако неочевидно, что гипотетический крах Евросоюза и атлантического проекта был бы выгоден Москве.

Все-таки главным успехом европейской интеграции стало прекращение смертоносного соперничества на континенте, а оно не только несло беды самим европейским державам, но и посылало во все стороны разрушительные импульсы. История свидетельствует, что России никогда не удавалось остаться в стороне от потрясений, причиной которых была политика великодержавного соперничества в Европе и всплески националистических помрачений в разных ее частях. (Даже в тех нечастых случаях, когда в России амбиции и престиж уступали осторожности, в Европе, как правило, находились силы, которым удавалось втянуть Россию в европейские конфликты в своих интересах.) И если ЕС и НАТО служат способами удержания европейских стран от возвращения к прежним нравам, не стоит желать их провала. Особенно с учетом того, что, по всей вероятности, экспансионистский задор в обеих организациях явно поубавился.

Европа как важнейший экономический партнер и один из источников культурно-исторической самоидентификации России никуда не денется. В частности, она необходима как элемент баланса в формирующейся новой конфигурации Евразии, что является объективным процессом. В условиях отсутствия единой политической рамки особенно важным становится укрепление и развитие связей с теми группами интересов, кругами и политическими силами Европы, которые настроены на конструктивное взаимодействие с Москвой. В краткосрочной перспективе они, как сказано выше, не имеют шансов изменить европейское восприятие России. Однако далее, через шаг, когда Европа обретет какой-то новый внутренний баланс, наличие позитивно относящегося к России «фермента» в Евросоюзе, пусть и остающегося стопроцентно атлантическим, создаст опору для формулирования новой повестки дня. Сроки этого определить пока невозможно по причине неопределенности развития самого ЕС, однако такая фаза, несомненно, наступит. Поэтому российская работа должна носить системный и долговременный характер, быть нацелена не на достижение немедленного результата, а на создание опорных точек на будущее.

Китай и США – попытка избежать конфронтации

При всей важности Европы для России основные мировые события происходят не там, европейский кризис имеет не глобальное, а региональное воздействие. Наиболее трудные и драматические решения предстоит принять китайскому руководству.

КНР оказалась в ситуации, которой всегда пыталась избежать. Стратегической линией Пекина с конца ХХ века было наращивание (по возможности незаметное) сил и влияния, дабы «врастать» в западо-центричный международный порядок и постепенно менять его изнутри в собственных интересах. Делал это Китай довольно успешно, хотя неизменно и высказывал недовольство нежеланием Запада делиться контролем в глобальных институтах. Тем не менее КНР твердо придерживалась курса на эволюционные и ни в коем случае не революционные перемены в мировой архитектуре.

Вызов брошен с двух направлений. С одной стороны, Китай достиг такого экономического и политического масштаба, что держаться в тени органически невозможно. Во-вторых, эрозия порядка, в который аккуратно и расчетливо вливался Пекин, началась изнутри, импульс к отказу от открытой глобальной системы возник в ведущих странах Запада, прежде всего в Соединенных Штатах. В результате Китай оказался перед необходимостью брать на себя флагманскую роль – либо по ускоренному демонтажу прежней модели, либо, напротив, по ее сохранению. Речь Си Цзиньпина в Давосе в январе 2017 г. часто интерпретируют как выбор Пекином второго варианта, то есть стать новым лидером глобализации. Однако ее более вдумчивое прочтение доказывает, что никакого выбора председатель КНР не делает, а продолжает попытки маневрирования. К тому же, если отвлечься от лозунгов, оглашаемых на мировой арене, китайская экономика является в высшей степени протекционистской, и позиция главного радетеля открытости для Пекина совсем неорганична. Как бы то ни было, Китаю предстоит приспосабливаться к новой ситуации в мире в условиях, далеких от благоприятных.

Изменение характера торгово-экономических отношений с Китаем является приоритетом Дональда Трампа. И хотя первоначальный «наезд» (намек на признание Тайваня, угрозы провозгласить Пекин валютным манипулятором и обложить его продукцию гигантскими пошлинами) сменился гораздо более умеренным подходом, установка остается прежней, о чем свидетельствует общая эскалация напряженности в Восточной Азии. Как далеко готов пойти Китай в уступках Соединенным Штатам ради того, чтобы избежать торговой войны и конфронтации с ними? Выбор решения в этом вопросе связан не только с традиционной линией Пекина на то, чтобы избегать острой и открытой конфронтации, но и с опасением сдувания пузырей в китайской экономике и ее возможного резкого торможения. Может оказаться, что карты Трампа в торге с Китаем сильнее, чем казалось на первый взгляд.

Непосредственной причиной стратегических трений в регионе служит провокационное поведение Пхеньяна, которое становится поводом для наращивания военно-политической активности и давления со стороны Вашингтона. Обе стороны рискованно блефуют, и если для КНДР опасный блеф является привычной формой поведения, то для Соединенных Штатов это новый стиль. Американская администрация использует корейский ядерный вопрос для укрепления позиций на Тихом океане, и здесь Трамп следует в русле своего предшественника Барака Обамы. Отличие Трампа заключается в том, что он легко готов увязывать совершенно разные вопросы – например, региональную стратегическую стабильность и безопасность – с торговыми темами. И давление на Китай с целью принудить его занять более жесткую позицию в отношении КНДР связано и с основной задачей переформатирования торгово-экономических отношений.

Как бы то ни было, американо-китайские связи развиваются по своей логике, повлиять на которую Россия не может. И, напротив, любые изменения в отношениях между Пекином и Вашингтоном значительно воздействуют на контекст, в котором придется действовать Москве. Та же самая северокорейская проблема для Москвы весьма важна. Во-первых, она не может не беспокоить Россию как таковая, как угроза стабильности Дальнего Востока. Во-вторых, является поводом для размещения американской ПРО и активности ВМФ США. В-третьих, создает дискомфорт в отношениях с Пекином, который ждет от России поддержки своей еще не сформулированной позиции. Зависимость России от решений двух более мощных держав становится наглядной.

Россия перед лицом новых трансформаций

При всем различии проблем, с которыми имеют дело западные страны и Россия, есть парадоксальные сближения и сходства. В 2012–2013 гг. Россия столкнулась с кризисом легитимности власти и с неизбежностью наступления в скором времени экономической стагнации и даже рецессии. В 2013–2015 гг. Владимиру Путину во многом пришлось решать задачи своей легитимации через внешнюю политику. В 2011–2013 гг. наиболее острая критика правящей группы исходила от русских националистов разного толка, которые обвиняли власть в сдаче национальных интересов. Согласно этой критике, люди во власти держали за границей свои капиталы, семьи, недвижимость, и потому на конфликт с Западом не были способны ни при каких обстоятельствах. Безропотная «потеря» Украины была бы наиболее ярким и убедительным доказательством справедливости этого тезиса.

Эскалация ставок в конфликте вокруг Украины и присоединение Крыма стали во многом вынужденной мерой, дабы избежать углубления кризиса легитимности. Попутно была решена и задача определить ответственных за экономическую стагнацию, фундаментальные причины которой кроются в структурных ограничениях сложившейся системы. В условиях конфронтации с Западом кризис официально связали с санкциями и падением цен на нефть, и население в основном отреагировало сплочением вокруг флага и готовностью затянуть пояса. Легитимность Путина как национального лидера, готового многим рискнуть ради достоинства страны, была утверждена. Знаменитые 86% поддержки были аутентичными.

Однако уже к 2016 г. эффект Крыма, даже получивший подпитку в рамках операций России в Сирии, истощился. Ожидания россиян направлены прежде всего на внутренние проблемы. Запрос на проект развития становится все более артикулированным и широким. Внешняя политика перестала быть главным театром, сколько бы телевидение ни старалось сохранить этот фокус. Чтобы избирательный марафон в 2018 г. был успешным, это должна быть кампания, основанная на внутриполитической повестке дня, на представлении стратегического проекта будущего. Но сколько-нибудь отчетливого видения не предъявлено ни в сфере экономического развития, ни в плане политической эволюции. Избирательная кампания 2017–2018 гг., результат которой, если называть вещи своими именами, очевиден и предрешен, будет иметь реальное значение. Она должна продемонстрировать наличие живого политического «драйва», способность системы реагировать на динамику общественных изменений, меняющиеся запросы населения.

Между российской и западной повесткой есть еще одна параллель. Во всех ведущих странах наиболее острой проблемой считается подъем так называемого популизма – протестных сил, растущих на отторжении гражданами непопулярного истеблишмента. Россия находится в особенном положении в силу специфики своей политической системы, однако она не изолирована от глобальных тенденций. Доверие россиян к политическим институтам и большинству представителей правящего класса весьма невысоко, так же как и доверие европейцев к Брюсселю или американцев к Капитолийскому холму. Однако фактор Путина компенсирует этот отрыв. В силу ряда обстоятельств президент не воспринимается как часть правящего класса.

Зимой 2011–2012 гг., когда российские столицы пережили всплеск протестной активности «продвинутой» части общества, Путин отошел от своей предшествующей позиции «президента всех россиян», выступив на стороне большинства против недовольного столичного меньшинства. Тем самым он заполнил нишу, которую в ином случае могли бы использовать те самые «популистские силы», стал своеобразным «Трампом по совместительству». Это консолидировало властные позиции, но имело серьезные последствия для российской политической системы, которые отчасти и привели к нынешнему положению. Однако способность одного-единственного лидера компенсировать недостаток легитимности большинства институтов заведомо ограничена – как минимум во времени. И диверсификация легитимности является острой задачей избирательной кампании и вероятного следующего срока Владимира Путина.

Таким образом, Россия испытывает те же проблемы «неясности и тревожности будущего», что и большинство стран мира. Страна довольно успешно справилась с шоками 2013–2016 гг., доказала наличие у нее запаса прочности. Но сейчас она вновь вступает в ситуацию уязвимости в связи с необходимостью проведения серьезных социально-экономических преобразований, причем таких, которые потребуют и корректировок политической системы. В этих условиях максимальная осторожность во внешней политике, отказ от резких движений, даже когда они провоцируются извне, становится императивом.

Сдержанность как императив

Ситуация в мире стала опаснее, поворот Запада к более эгоистичной политике, которая идет на смену фазе глобальной экспансии, на практике означает не снижение внешнеполитической активности, а ее инструментализацию, использование для решения внутренних задач. Особенно ярко это проявляется в случае с администрацией Трампа, однако признаки можно обнаружить и в Европе. Задача урегулирования региональных конфликтов, которая хотя бы провозглашалась на предыдущем этапе, сейчас, по сути, вообще не стоит на повестке дня. Зато намного острее вопросы глобальной стратегической стабильности. Курс американской администрации на ремилитаризацию и перевооружение, в том числе в ядерной сфере, который воплощается в жизнь в условиях исчерпания прежних форматов контроля над вооружениями и скорого истечения срока действия основных договоров, повышает уровень неопределенности.

Год назад мы писали о том, что «фирменным знаком российской политики последнего времени стала ее способность заставать всех остальных врасплох, позволяющая компенсировать ограниченность ресурсов. Неожиданные ходы Путина не раз давали существенное тактическое преимущество». Сегодня потенциал данного стиля практически исчерпан. Во-первых, эстафетную палочку «лидера» по непредсказуемости перехватил президент Соединенных Штатов, его ответы на резкие шаги могут быть еще более резкими, чего нельзя не учитывать во имя избегания рисков. Во-вторых, сворачивание прежнего типа глобализации, торгово-экономические приоритеты той же американской администрации переводят взаимоотношения великих держав в сферу еще более острой конкуренции экономических возможностей, а это никогда не было сильной стороной России. Наконец, в мире растет запрос на порядок, стабильность, условия для развития. Это касается как глобального уровня, так и отдельных регионов. В мировом масштабе очевидна необходимость формулирования новых правил взаимодействия государств.

Место экспортера стабильности вакантно, а спрос на его услуги возрастает. И, напротив, будет накапливаться раздражение действиями тех стран, которые раскачивают ситуацию в собственных конъюнктурных интересах, особенно не заботясь об остальных. Понятие «общего блага», вероятнее всего, будет играть заметную роль в политическом и идеологическом переустройстве мира.

Эпоха деконструкции прежнего порядка, начавшаяся с крахом СССР, фактически завершилась, наступает следующий этап, главным содержанием которого станут попытки строительства чего-то нового и устойчивого. Успех их не гарантирован, и уж точно произойдет это не быстро и не без потрясений. Но логика этого этапа будет все больше направлена на поиск решений, минимизацию рисков, если, конечно, человечество не сорвется в безумие глобального конфликта.

России необходимо изменить свой сложившийся образ и сделать упор на то, что страна способна дать мировому сообществу, важным партнерам, соседям. Объективно Россия может выступать едва ли не единственным и практически незаменимым гарантом стабильности в Евразии, особенно в Центральной Азии, где количество внутренних проблем неизбежно перейдет в качество. Обращенность в будущее и необходимость ответов на новые вызовы должны составить основу нарратива, и чем меньше апеллирования к прошлому он будет содержать, тем лучше. Это, кстати, укрепит позиции России в отношениях с незападными странами – Китаем, Индией, Ираном и т.д., которым малоинтересна российская зацикленность на собственной повестке, связанной с концом холодной войны.

Сдержанность и ее основания

Подчеркнем еще раз: мир входит в новую фазу развития, когда протекционистские настроения становятся нормой, а решение внутренних проблем государств и обществ превращается в абсолютный приоритет и залог стабильности. Внешняя активность ведущих стран будет направлена прежде всего на решение внутренних задач.

Ограниченность экономического потенциала становится, в свою очередь, ограничением для развития внешних отношений, приходит время политическое сближение подкреплять углублением экономического сотрудничества. Именно недостаточный экономический ресурс России сдерживает развитие кооперации в рамках Евразийского экономического союза, в отношениях с Китаем и другими ведущими странами Азии. Россия может сегодня быть поставщиком энергоресурсов, вооружений, даже защиты как таковой, но этого недостаточно, если она не в состоянии предложить достаточной емкости рынка и диверсифицированной экономики.

Сдержанная внешняя политика должна опираться на ядерное сдерживание как ключевой элемент безопасности. Неуклонное сохранение за Россией способности нанесения потенциальному агрессору неприемлемого ущерба останется ключевым элементом оборонной стратегии. Вместе с тем следует приложить все усилия, чтобы сохранить еще действующие договоры об ограничении в ядерной сфере. То, что осталось в современных США от тех сил и структур, которые были вовлечены в работу по нераспространению ядерного оружия и в переговоры по ограничению и сокращению ядерных вооружений, представляет собой один из немногих островков, на которых сотрудничество с Россией воспринимается как норма и необходимость. Эта работа всегда велась в контакте с Россией, и Москва должна сделать все от нее зависящее для возобновления диалога.

Вообще стратегическая стабильность, обеспечение предсказуемого управления отношениями в ядерной сфере – пожалуй, одна тема, по которой необходимо проявлять инициативу. Это единственная сфера, которая при безответственном отношении гипотетически обещает уничтожение человечества. И ее нужно как можно надежнее вынести за скобки любых сиюминутных разбирательств – внутренних или внешних.

В остальном же уникальная ситуация, сложившаяся в США и российско-американских отношениях, может иметь для России одну положительную сторону – помочь избавиться от болезненного америкоцентризма мышления. Москва не повлияет на то, что происходит в Соединенных Штатах, не может извлечь из этого дивиденды, едва ли в состоянии кого-то сплотить вокруг себя на противостояние США. Самое время заняться тем, что нужно делать вне зависимости от позиции и роли Вашингтона. Естественно, было бы странно делать вид, что Америки не существует, в любом своем состоянии Соединенные Штаты остаются самым сильным государством планеты, способным вмешаться во что угодно. Но период вероятного внутреннего паралича, связанного с политической борьбой, России надо использовать для продвижения собственных приоритетов – в Евразии, в отношениях с Ираном, Японией, Южной Кореей, странами-соседями.

Конечно, особое внимание и повышенные усилия следует приложить к созданию модели сбалансированных и долгосрочных отношений с Китаем. Изложенные выше сложные обстоятельства, в которые попал Пекин, открывают возможности для России, однако это требует очень продуманных и самостоятельных действий в сфере безопасности (Центральная Евразия, Восточная Азия, АТР), экономической активности, предложений совместных шагов по снижению рисков от перемен в политике западных держав. Никакие простые и линейные схемы в отношениях с Китаем не сработают, равно как пока бесполезно пытаться оперировать понятием треугольника Россия–Китай–США, о котором в последнее время много говорят. Никто из его потенциальных участников, и в наименьшей степени Соединенные Штаты, не готов к серьезному стратегическому разговору об общих усилиях по установлению мирового баланса. Возможно, к этому придут, но неизвестно когда.

Ряд крупных стран испытывает сегодня проблемы с определением своей роли и своего «масштаба», своей «меры». Россия в этом ряду не исключение. Военный и внешнеполитический потенциал, унаследованный от СССР, неизбежно делает ее глобальным игроком. Но страна должна создать механизм экономического роста, который соответствовал бы ее внешнеполитическому потенциалу и требованиям крайне конкурентной экономической среды. В противном случае разрыв будет возрастать, провоцируя все больше опасных кризисов. России также предстоит укрепить функциональность и легитимность институтов, чтобы повысить устойчивость своей политической системы к кризисным ситуациям.

Правовое государство, политический плюрализм и права человека были частью российского движения в Европу. Это движение потерпело неудачу. Значит ли это, что мы готовы отказаться от таких целей, признав, что без европейской перспективы они не имеют для нас самостоятельной ценности? Способны ли мы работать для решения этих задач как самодостаточная социально-политическая общность, а не следовать в чужом фарватере? Ответы на эти вопросы определят будущее страны, и искать их нам придется без надежды «прислониться к надежному плечу друга». Внешняя политика России в этих условиях должна быть основана на сдержанности и стремлении к созданию благоприятных условий для внутренней трансформации нашего общества.

Данная статья представляет собой сокращенную версию доклада, подготовленного авторами, полный текст можно прочитать http://svop.ru/wp-content/uploads/2017/07/report_miller_lukyanov_rus_2.pdf

Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 30 августа 2017 > № 2300074 Алексей Миллер, Федор Лукьянов


Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 13 октября 2015 > № 1522494 Алексей Миллер

«Лекарство от национального нарциссизма»

Федор Лукьянов, Алексей Миллер

Ф.А. Лукьянов - главный редактор журнала «Россия в глобальной политике» с момента его основания в 2002 году. Председатель Президиума Совета по внешней и оборонной политике России с 2012 года. Профессор-исследователь НИУ ВШЭ. Научный директор Международного дискуссионного клуба «Валдай». Выпускник филологического факультета МГУ, с 1990 года – журналист-международник.

А.И. Миллер – доктор исторических наук, главный научный сотрудник ИНИОН РАН.

Резюме О том, что происходит с историей как наукой и как публичной дискуссией в эпоху войн «памяти» Федор Лукьянов беседует с Алексеем Миллером.

О роли истории в современной политике Федор Лукьянов беседует с Алексеем Миллером, доктором исторических наук, профессором Европейского университета в Санкт-Петербурге и Центральноевропейского университета в Будапеште.

– Институты современного мироустройства базируются на результатах Второй мировой войны. Они же превратились в резиновые – их стараются переосмыслить не только в Европе, но уже и на Дальнем Востоке. Значит ли это, что мироустройство образца 1945 г. обречено?

– Тут другая причинно-следственная связь. Мироустройство меняется по мере того, как меняется баланс сил. А уже наши рассуждения об итогах Второй мировой и ее оценка обслуживают политику в изменившихся условиях. Едва ли мы допересматриваемся до такой степени, что придется отменять ООН или Совет Безопасности как клуб пяти стран с правом вето. Но то, что изначально выполняет в качестве политики памяти определенную служебную функцию, потом приобретает собственную инерцию. Скажем, когда Китай вдруг оказывается главным победителем во Второй мировой войне, понятно, что этим и решаются задачи внутри страны, и обозначаются позиции вовне. И не имеет значения, сколько раз японский премьер будет извиняться за Нанкин или за корейских женщин, или вообще за поведение Японии. Важен тот факт, что он каждый раз кается, и таким образом оказывается в худшем положении в любых переговорах по поводу происходящих сегодня конфликтов.

– В выступлении к 70-летию капитуляции Абэ впервые довольно четко сказал, что пора прекратить извиняться, что следующие поколения не должны это делать бесконечно.

– Он осознал механизм. Извинения – это не путь к примирению, а фиксация в роли виноватого.

– А как же Германия?

– Германия – очень специфический и не до конца понятый нами случай. Механизмы осознания и покаяния официально были запущены не немцами, а американцами. Вообще оккупационные власти намеревались сделать это гораздо жестче, но началась холодная война, возникла ГДР, и дальше Западная Германия на некоторое время погрузилась в фактическое замалчивание. В политическую жизнь допустили бывших нацистов и так далее. Потом наступил 1968 г., началось новое разбирательство, которое мы привыкли трактовать как солидарное общественное мнение, мол, немцы целиком покаялись и всё осознали. Это заблуждение. Если тема покаяния доминирует в политическом смысле, это совершенно не значит, что такой подход разделяется всеми. На следующий день после того, как Вилли Брандт стоял на коленях в варшавском гетто, многие немецкие газеты вышли с вопросом, кто его уполномочил.

В начале 1980-х гг. была знаменитая «битва историков», когда в Германии выясняли, можно ли испытывать гордость по поводу какой-либо немецкой истории, а вскоре стали обсуждать и вопрос о том, можно ли говорить о немецких страданиях или это уже за рамками политкорректности? И поначалу людей, утверждавших, что можно, выталкивали из общественной жизни. Но сегодня это совершенно не так. Любопытно проанализировать символику покаяния. Один из ярких символов – медные таблички, как бы камешки, которые вмонтированы в брусчатку перед зданиями, из которых во время нацизма забрали евреев. Как правило, с именами и датами. Есть города, где это повсеместно. А есть, скажем, Мюнхен, где сказали, что можно поскользнуться. А есть город Бамберг с великолепной ратушей. Там три мемориальные таблички. Одна посвящена полковнику Штауффенбергу, она напоминает, что немцы «героически сопротивлялись». Вторая с точностью до одного человека сообщает, сколько жителей города Бамберга погибло, исполняя свой воинский долг в 1939–1945 гг., сколько погибло в результате бомбежек, сколько пропало без вести. И всех помнят. А рядом висит другая табличка, на которой написано: в память о жертвах нацизма. Точка. Никаких цифр. Никто их не посчитал. Хотя при желании, понятно, это можно сделать. То есть немцы провели колоссальную работу, очень много сделано – нет сомнения. Но нельзя считать, что есть какое-то общество, в котором все в порядке с памятью.

– У меня складывается ощущение, что параллельно с тем, как роль Германии в Европе объективно растет, происходит своего рода переворачивание страницы. Немцы ни от чего не отказываются, ни о какой реабилитации прошлого речи, конечно, быть не может, но они считают, что в общем отдали этот долг. И даже начинает ощущаться чувство какого-то морального превосходства, которое идет от противного. То есть мы были настолько ужасные, худшими из всех, но преодолели, и именно поэтому теперь имеем право учить, в частности, русских. Что у нас, естественно, вызывает возмущение и отторжение. Но для них это совершенно естественный процесс. Не потому, мол, что мы забыли, а наоборот, именно потому, что помним.

– В тот момент, когда выяснилось, что у Германии ведущая роль в ЕС, прошлое стало инструментом в руках тех, кто хочет что-то получить. Скажем, когда Варшава добивалась признания в институтах Евросоюза, Качиньский объявил, что Германия могла бы поделиться своей квотой мест в Европарламенте, потому что поляков было бы больше, если бы их немцы не перебили. И выступал он на фоне карты 1939 года. В Греции будируют тему, что немцы не рассчитались за оккупацию. У немцев это все вызывает раздражение, вполне законное. Они-то апеллируют, условно, к протестантской этике и духу капитализма. Не надо говорить, что вы живете плохо из-за того, что немцы к вам пришли в 1939 или 1941 году. Немцы сидели на таких же развалинах, как и вы, а может и хуже, просто потом они хорошо работали. И начинается бесконечный поток взаимных обвинений. Греки говорят, что мы в долгах как в шелках, потому что спасали немецкие банки, вместо того чтобы наказать их и обанкротить, и так далее. Это бесконечный разговор, у каждого понемножку своей правды. Германии всегда будут предъявлять и напоминать.

– Срока давности нет?

– Конечно. И процесс примирения и искупления не бывает завершенным. Всегда напомнят. Другое дело, что в обществе либо есть готовность сделать вид, что что-то забыто, либо вновь возникает потребность в напоминании. Это видно в российско-германском случае. В Германии до недавнего времени доминировали аргументы, что две страны – естественные партнеры, в том числе и для заглаживания исторической вины. В России тоже Германия была прощена, что ли... Мол, ХХ век со всем злом, который немцы нам принесли, был помешательством, а теперь мы возвращаемся в XVIII–XIX век, когда немец – человек со знанием, а не со «шмайсером», он пришел как созидатель и предприниматель. Германия была еще недавно среди трех наиболее положительно воспринимаемых россиянами наций в мире. То есть историческое примирение произошло, хотя никто этим специально не занимался. Само произошло. Что сегодня на фоне украинского кризиса? Германия входит в тройку самых негативно воспринимаемых, у нас говорят про Четвертый рейх и т.д. А в самой Германии на прежние аргументы отвечают, что хватит нам этого дискурса, еще неизвестно, кто сколько пострадал, украинцы больше пострадали, чем русские, Путин – Гитлер нашего времени, диалог с ним – Мюнхен и умиротворение агрессора.

– Опять исторические аналогии.

– Потому что это самый простой способ индоктринировать общественное мнение. Когда ты используешь такой однозначно негативный символ, как «Гитлер», «Мюнхен», «пакт Молотова–Риббентропа», объяснить, почему это не так, очень сложно. Есть образ, и всё.

– А наша немедленная апелляция к нацизму – это ответ? И не является ли вообще восприятие украинских событий девальвацией нашего отношения к войне?

– Я считаю, это изначально была политтехнологическая придумка. Старые проверенные схемы. Украинский националист, бандеровец – очень удобная мишень, потому что он сотрудничал с Гитлером, убивал евреев, и это таки правда. Дальше пошла спираль, потому что в украинском движении возник контртезис, мол, бандеровцы были замечательные ребята, героически воевали против cоветской власти, евреев не трогали, а на самом деле спасали, и всякая прочая лабуда…

– Ну это все-таки маргинальные утверждения…

– Это писал человек, который сегодня является директором Украинского института национальной памяти, Владимир Вятрович. У него целая книжка об этом.

– Ну хорошо, на Украине азарт революции, а на Западе?

– А на Западе свои очень известные люди, рупоры общественного мнения в этих вопросах, которые фактически поддерживают украинскую версию. Тим Снайдер, например. В 2011 г., когда Тягнибок провел первый факельный марш в Киеве в честь дня рождения Бандеры, он написал в The New York Times колонку про фашистов в Киеве. То есть у него была одна позиция. В 2013 г. Снайдер подписывает письмо интеллектуалов о том, что неонацисты не играют никакой роли в киевских событиях на Майдане. И та и другая сторона действовали по логике взаимного отрицания и нагнетания. И те и другие искажали действительность. Россия – когда целиком и полностью уравнивала Майдан с неонацистами. Запад – когда утверждал, что неонацисты не играют значимой роли на Майдане. И так далее.

Конечно, эта тема не с Майдана возникла, а с распада СССР. Люди, которые участвовали в борьбе с Советами в 1943–1945 гг., воспринимались в Латвии, Эстонии, Литве и частью украинского, молдавского общественного мнения как герои, но они были союзниками Гитлера, участвовали в геноциде, преступлениях против человечества, Холокосте. Причем не только на территории собственных республик. И это была очень серьезная проблема. Москва обращала на нее внимание Запада, но Запад, старый Евросоюз с ней не справился.

– Не справился или посчитал не столь важной, чтобы ею заниматься?

– Это центральная проблема для западноевропейской конструкции памяти. К распаду СССР в Западной Европе существовал консенсус по поводу того, что ключевым событием ХХ века является Холокост и практически любая европейская нация в той или иной степени в этом участвовала. Рано или поздно потихоньку признавали и голландцы, и французы, и другие. И тогда получается в некотором смысле плодотворная конструкция. Потому что есть колоссальная трагедия, которую никто не может присвоить себе. Только Государство Израиль, но оно за пределами Европы. Все остальные виноваты – больше или меньше. И единое мнение – мы не можем допустить повторения такого свинства.

Те страны, которые пришли в ЕС, имели совершенно противоположную конструкцию памяти, где жертвами были они. И вся конструкция идентичности строилась вокруг их жертв. Музей геноцида в Литве не про евреев, а про литовцев. Музей террора в Венгрии – в очень малой степени про террор правых венгров против венгров, венгерских евреев и на оккупированных во время Второй мировой войны территориях СССР, а прежде всего про советский и коммунистический террор в Венгрии.

Оказалось, что элиты балтийских государств очень эффективно работали на поле политики памяти, чтобы поставить в центр новую конструкцию. Ключевым пунктом они старались сделать не Холокост, а предательство Западом малых европейских стран. И их победа состоялась в тот момент, когда 2 апреля 2009 г. Европейский парламент установил День памяти жертв нацизма и сталинизма в дату подписания пакта Риббентропа–Молотова 23 августа. Вот что оказалось самым главным.

Мюнхен ушел, СССР и нацистская Германия слились в одно, и эстонские жертвы оказались в некотором смысле такими же, как еврейские. Что, конечно, нонсенс. Эта концепция говорит, что мы – жертвы и имеем право на поступки, которые выходят за рамки норм, принятых в этом клубе. Мы можем держать русских негражданами и дискриминировать, потому что мы – жертвы, а они – не мигранты, а оккупанты. И так далее.

Нужны ли дни памяти жертв нацизма и сталинизма? Да, конечно. Должны ли они быть в один день, или наличие 364 дней в году оставляет некоторые другие возможности?

– Это переосмысление не итогов, а причин Второй мировой войны или ее хода...

– И ролей. В европейской политике памяти человек, участвовавший в Холокосте, не мог быть героем. Совершенно невозможно вообразить памятник такому человеку в Европе до 2004 года. А сегодня либо в Евросоюзе, либо в странах европейского партнерства такие памятники стоят. Эстонцев заставили убрать памятник солдату Ваффен-СС, и правительство делало это тайком, потому что знало, что общественное мнение такого не одобрит. Памятник Бандеры на Украине чуть ли не на каждом постаменте, где раньше стоял Ленин – до Днепра. И что европейцы могут с этим сделать? Устыдить? Бесполезно, потому что аргумент – под железной пятой коммунизма мы страдали так, как не страдали вы. Между прочим, когда произошло объединение Германии, никто же не дал восточным немцам возможности стать в роль жертвы – мы страдали, и нам надо какое-то особое обращение. Вместо этого сказали, что это государство Штази, у его жителей замусоренные тоталитаризмом и халявой мозги, так что не вякать! Ни один преподаватель истории из Восточной Германии не сохранил свою работу. Ни один! Ни в университете, ни в школе. То есть вы должны присоединиться целиком к нашему правильному дискурсу. А ведь в Восточной Германии был дискурс о том, что виноваты не немцы, а капиталисты.

– Приведшие к власти высшую форму террористической диктатуры.

– Да-да. Это все убрали, восточных немцев стали воспитывать. Правда, не везде получается, и тем не менее. Здесь же наоборот. Тот факт, что кто-то носил форму СС, не мешает им считаться национальными героями, так теперь учат в школе. Это происходило в Прибалтике. Это происходит сегодня на Украине.

– По поводу ГДР никогда не задумывался. Это тоже интересно, что они могли бы теоретически тоже говорить о том, что они жертвы.

– Но им никто не разрешил. Ведь произошло не объединение, а поглощение, по сути дела.

– Это самоутверждение в роли жертвы имеет интересные следствия. Об этом недавно писал Иван Крастев. Нынешние противоречия внутри Евросоюза по поводу того, как относиться к беженцам, раскололи его на запад и восток. И отчасти это результат того, что в Восточной Европе ментально не хотят признавать, что кто-то другой ужасно страдает и о нем нужно позаботиться. Ниша, мол, уже занята.

– Конечно, это уже устоявшаяся психология.

– Для Западной Европы это ведь серьезная внутренняя коллизия. Ее вообще-то осознают?

– Осознают. Но Западная Европа – не единое целое. Если мы говорим, что прибалты нашли союзников, где они их нашли? Это были такие люди, как Гавел и Валенса, то есть яркие представители антикоммунистического истеблишмента Центральной Европы. Бывшие троцкисты, превратившиеся в неоконсерваторов в Париже. Люди из Германии, изначально тоже, как правило, левые, а потом ушедшие сильно вправо. И скандинавы в силу исторической и географической близости. Возникла некая коалиция, и она доминирует в общественном мнении. К чему это приводит в отношении России – мы видим. Например, в ведущей немецкой газете Frankfurter Allgemeine Zeitung летом появляется статья: «Россия – не медведь. Россия – свинья, которая пожирает своих детей». В заголовок вынесены слова, которые в тексте приписали Ахматовой, на самом деле это неточная цитата Блока времен гражданской войны. Что было бы, если бы мы писали о Германии, считая актуальными и приложимыми к современной немецкой действительности, ну, например, высказывания немецких эмигрантов 1939 или 1943 года? И выносили бы это в заголовок. Пусть это сделал не автор, он, во всяком случае, уверял меня, что это так, но то, что это могла сделать редакция, еще красноречивее говорит о том, каково настроение. Свет выключается вместе с разумом. И это можно! И у автора, редактора не возникает ощущения, что quod licet Jovi, non licet bovi. Что русский о своей стране может и так сказать, а ты, немец, который сожрал 20 млн наших жизней, лучше бы помолчал. И понятно, что именно такая реакция будет с русской стороны. В течение предыдущих лет создавалась ткань отношений, основанная на том, что немцы помнят, а русские как бы не помнят и стараются дружить, и вроде бы произошло примирение. Но все это может быть разрушено моментально деятельностью таких интеллектуалов.

– Это сознательная политика или просто пустили на самотек? Сила аналогий привела немцев к неосознанному умозаключению, что русские сами себя повели так же, как когда-то мы, поэтому мы больше не обязаны себя сдерживать? Это политика или просто изменение общественной атмосферы?

– И то и другое. Общественная атмосфера очень изменилась. И она в значительной мере стала репрессивной.

– Интеллектуально репрессивной?

– Да. Те, кто говорит, что надо Германии задуматься о степени ее ответственности за украинский кризис и что не во всем русские виноваты, становятся объектом реальной интеллектуальной травли. В академических кругах это может очень серьезно сказаться на шансах получить, например, новое место. В начале 1980-х гг. был такой немецкий историк Эрнст Нольте, который сказал, что, может быть, нацизм – отчасти продукт коммунизма. Он никогда больше не работал в Германии. В Швейцарии, во Франции, но не в Германии. Сегодня то же может происходить с другими людьми. Это атмосфера, но это и политика.

– Значит ли это, что история не как публичный политический инструмент, а как наука сейчас под угрозой?

– История в определенном смысле всегда под угрозой. У профессиональной истории по определению напряженные отношения с памятью в любом исполнении. Что делает историк? Он интервьюирует человека так же, как допрашивает следователь. То есть знает, что собеседник по крайней мере рассказывает не вполне правду – не потому что сознательно врет, а потому что так это видит. И соответственно, применительно к обществу у историка та же позиция: общество хочет видеть и помнить вот так, потому что так удобно, а правильный историк плюет ему в борщ и говорит: «Нет, было еще это и вот это». Если вдруг возникает ситуация, когда общество озабочено разбором собственной вины, ответственности и проблем, тогда у историка и общества может оказаться общая повестка дня.

– Как наш 1989 год?

– Не совсем. Наш 1989 год не был ситуацией, когда в обществе шел спокойный диалог. Тот, кто в 1991 г. вышел бы и сказал, что цифры жертв репрессий, приведенные Солженицыным, полный нонсенс, что бы он услышал в ответ? Помимо ждановщины классической существует еще либеральная ждановщина, давайте введем этот термин. Когда историк вместе с табуном бежит и затаптывает остальных, это всегда проблема. Сейчас ситуация специфическая в том смысле, что в эту проблематику инвестируются политические и реальные капиталы. Скажем, сегодня в Европе и особенно Восточной Европе считается, что выдающаяся книга, которая написана в последнее время об этом, это Bloodlands Тимоти Снайдера. На нее масса положительных откликов в общественных изданиях. При этом несколько совершенно зубодробительных рецензий в профессиональных научных журналах, в том числе американских и английских. Кого волнует? Это бестселлер, Снайдер – гуру. Новой его книжки про Холокост не видел, не берусь судить. Но судя по тому, как развернута кампания, она уже названа самой важной и самой главной, у меня есть подозрение.

Хочу напомнить, что в 1984 г. три газеты, Le Monde Diplomatique, The Times и The New York Review of Books, опубликовали в один день на французском, английском и немецком языке текст Милана Кундеры – о похищенной Европе. В нем объяснялось, что есть такая Европа – Центральная, которую у Европы настоящей похитил Советский Союз, и которую нужно спасать. В этом тексте, кстати, было написано, что Украина похищена настолько давно, что на ней можно поставить крест, но это другой вопрос. Так или иначе, был запущен дискурс Центральной Европы. Ему потом ответил Бродский. Ответил так, что Кундера потом запрещал перепечатывать свой текст, ему стало стыдно. Это могучая статья Бродского «Почему господин Кундера не прав по поводу Достоевского», но ее Le Monde Diplomatique, The Times и The New York Review of Books совместно не печатали.

Важно, что когда мы сталкиваемся с такими явлениями, когда вдруг оказывается, что кому-то приходит в голову, что русский перевод книжки Тимоти Снайдера Bloodlands тиражом 10 тыс. экземпляров должен быть издан на Украине и раздаваться бесплатно через два года после того, как издан украинский вариант, – не надо мне говорить, что это чистый бизнес. Деньги инвестируются в определенные вещи.

– Это повсеместно и на всех уровнях или берем срез очень публичный, а где-то в тиши кабинетов сидят те же серьезные люди, которые по-прежнему занимаются честными исследованиями?

– Всегда есть место для занятий честными исследованиями, особенно в тиши кабинетов. Дальше возникает вопрос, можешь ли ты прийти к студентам с исследованиями такого рода? Тут уже далеко не везде. Дальше вопрос: что с тобой происходит, если ты это опубликовал? В этом смысле обстановка у нас посвободнее, чем на Украине, например, но и у нас нездоровая. В 2004 г. к власти в Польше пришел Качиньский, случился первый Майдан – и началась война памяти, когда каждый день в наших газетах было про то, какое свинство сказали поляки или эстонцы про нас, и так дальше.

– Мы как бы отвечали...

– Мы отвечали. Так, как мы привыкли – «сам дурак». По этому принципу. Потом пришел Обама, пришел Туск, возникла «перезагрузка». И вдруг все схлынуло. У нас появились комиссии совместные с поляками, начали сотрудничать, и так далее. С украинцами тоже появились какие-то диалоговые пространства после прихода Януковича. Вдруг оказалось, что патриарху Кириллу можно посетить ющенковский мемориал Голодомора, и ничего страшного, потому что уже без Ющенко. И у нас комиссия по борьбе с фальсификациями толком не заработала. Появились положительные вещи. И Вайду показали по телевизору, и прочее.

К сожалению, понятно, что период разрядки в войнах памяти заканчивается. И у нас сейчас все кто ни попадя высказываются на эту тему, опять начали вытаскивать и смаковать всю злобную чушь, которую про нас пишут на Западе. Про Россию всегда писали кучу похабщины. Вопрос в том, втягиваешь ли ты это в центр общественного дискурса в России, и таким образом пробуждаешь ли ты все эти негативные эмоции или оставляешь гнить, где это должно гнить. Ну и, конечно, все вдруг стали всё знать про историю и излагать свое видение. Как правило, малограмотное и невероятно предвзятое, заряженное желанием дать отпор, а не установить истину. Конечно, историкам плохо сегодня. Но не в первый раз.

– Один конкретный пример. Я был в Казахстане два месяца назад и попал ровно в разгар возмущения по поводу публикации у нас документов, согласно которым герои-панфиловцы – миф, придуманный пропагандой. Естественно, когда глава Росархива Сергей Мироненко это публиковал, он совершенно не имел в виду обидеть Казахстан, он как профессиональный историк считает, что от мифов надо избавляться. А там это воспринято как акт войны памяти, что русские нам, мол, дают понять – это не ваша война. И все мои попытки объяснить, что никто даже в мыслях этого не имел, вызывают одну реакцию: у вас ничего просто так не делается. То есть они про нас думают так же, как мы про вашингтонский обком. Вопрос – может, не надо мифы трогать?

– Мифы разоблачать, безусловно, нужно. Люди всегда, когда этим занимаются, думают, как бы так это сделать, чтобы общество это правильно восприняло. У меня был в свое время такой разговор с Арсением Рогинским, он существует в Интернете и на него можно сослаться. Он сказал, что смотрел архивы и довольно рано понял, что никаких 20 млн (смертельных) жертв ГУЛАГа не было, а было кратно меньше. Но несколько лет об этом не писал. Потому что понимал, что это не воспримет его референтная группа. Потом написал, но в результате не первый, дал возможность другим авторам. Материалы про панфиловцев не составляли никакой тайны, и Мироненко не первый раз это опубликовал. Поэтому претензии не к нему, а к тем, кто вокруг этого построил дальнейший дискурс. К нашим либеральным ждановцам, которые тут же завопили, что раз у нас миф о панфиловцах такой, то и весь миф о Великой Отечественной войне такой. Потому что против этого теперь мы прежде всего боремся и развенчиваем все совершенно целенаправленно, в том числе «Бессмертный полк» и георгиевскую ленточку, и все такое. И в Казахстане те люди, которые всегда раздували антимосковские настроения, просто нашли очередной повод.

Я могу сказать, когда это все началось. На одной из прямых линий Владимир Путин, отвечая на вопрос, сказал, что войну мы, наверное, и без Украины выиграли бы. И давайте вспомним, сказал он, что из погибших на фронтах Великой Отечественной войны с советской стороны почти 75% – русские.

– Это правда?

– Это правда. Обижает, не обижает – об этом можно много говорить. Но ведь из этого, строго говоря, ничего не вытекает, ведь много зависит от того, что за оставшиеся 25%, как и где распределялись эти жертвы… Очень неудачно было сформулировано. И тогда собственно начали делить войну. Можно было напомнить, что русский народ понес главные жертвы, цифру эту привести. Но кто посоветовал сказать, что мы бы и без украинцев выиграли? Зачем? В политическом смысле выстрел себе в ногу. Но такой непрофессионализм начинается с того, что министр культуры говорит доктору исторических наук Сергею Мироненко: ты, мол, директор архивов и твое дело папочки носить.

Вообще это то, что называется троллинг. Когда министр иностранных дел Польши Схетына, у которого диплом историка, начинает рассуждать про украинцев, освободивших Освенцим, – это совершенно сознательный троллинг. Это не от того, что он идиот и ничего не знает, а сознательное провоцирование скандала. И такие вещи мы видим со всех сторон.

Будем в этом бесконечно купаться, пока не скажем, что историк – неприкосновенная фигура. Он документы поднял, изучил, критически осмыслил. А дальше ваше дело – обсуждать, что с этим делать. А если вы только скажете, что у нас есть еще политически образованные люди, которые отвечают за то, надо ли это публиковать и прочее, вот тогда вы разрушаете основы исторической профессии.

– Но историк тогда тоже должен этой высокой планке соответствовать – быть строго объективным и непредвзятым…

– Историки не святые, многие из них поддаются искушению, и на их страницах возвеличиваются одни народы и гнусно выглядят другие. Национальные исторические нарративы, где речь идет о величии и жертвах «нашей» нации, о том, как она неизменно боролась за все хорошее и против всего плохого – родовая болезнь исторической науки. Но есть и те историки, которые подвергают такие нарративы критическому осмыслению. Если общество задавит, затравит, загонит в подполье историков, которые создают пространство для критического общественного диалога о прошлом, то оно лишит себя единственного действенного лекарства от болезни национального нарциссизма.

Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 13 октября 2015 > № 1522494 Алексей Миллер


Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 11 июня 2011 > № 739740 Алексей И. Миллер

Лабиринты исторической политики

Прошлое России и попытка самоидентификации

Резюме: Баталии в российском обществе по поводу политики памяти будут нарастать. Они могут стать важной идейной составляющей процесса переформатирования всего общественно-политического пространства. Правда, пока невозможно предсказать, какой «исторический миф» придет на смену тому, который является предметом полемики последние два десятилетия.

Полный вариант статьи готовится к печати в книге под редакцией А. Миллера и М. Липман «Историческая политика в XXI веке».

За двадцать пять лет, прошедших с начала перестройки, отношения между политикой и историей в России пережили несколько крутых поворотов. Очередной такой поворот, последствия которого пока неясны, начался на исходе первого десятилетия XXI века, в 2009–2010 годах. Пересмотру подверглись принципы российского варианта «исторической политики», то есть распространенного во многих посткоммунистических странах использования избирательно подобранных элементов из прошлого в конъюнктурных политических целях. Сами эти принципы, как казалось, сформировались в первой половине и середине 2000-х годов. Перемены дискурса в сфере исторических интерпретаций, возможно, связаны со вступлением России в эпоху более широкой социально-политической трансформации, в ходе которой на смену постсоветской повестке дня, в основном реставрационной после кардинального слома, будет приходить нечто другое.

От перестроечной экзальтации к безразличию 1990-х

Вряд ли в обозримом будущем общественное внимание к истории хотя бы приблизится в России к тому уровню, который был характерен для периода перестройки. Заполнение «белых пятен» о преступлениях коммунистического режима и прежде всего о сталинизме, перелицовка «Краткого курса истории ВКП(б)» с обратным знаком, публичное произнесение слов «империя» и «тоталитаризм», прежде запретных применительно к СССР, – все это имело ясное политическое значение. Даже идиоматический язык перестройки был в большой степени заимствован из репертуара историков – «выбор исторического пути», «историческая альтернатива» и т.д. Обостренный интерес публики распространялся на все «историческое». В целом это была весьма нездоровая ситуация с признаками экзальтации, когда спрос явно превышал качественное предложение.

В первой половине 1990-х гг., в период, окрашенный шоком от развала СССР и тяжкий для подавляющего большинства в материальном отношении, общественный интерес к истории заметно упал. В ходе так называемого суда над КПСС (1992 г.) стало особенно очевидно, что общество глубоко расколото в отношении собственного прошлого. Победа в Великой Отечественной войне оказалась практически единственным элементом коллективной памяти, вызывавшим в различных общественных группах пусть не общие, но хотя бы сопрягаемые эмоции. Политические лидеры чувствовали это и весьма ограниченно использовали отсылки к истории в своих ключевых публичных выступлениях. Борис Ельцин, оставаясь до конца президентства верным антикоммунистической риторике, уже не стремился добиться утверждения этой позиции как единственно легитимной. Во второй половине 1990-х гг. власти перестали активно эксплуатировать историю в политических целях, в основном оставив ее историкам.

Для профессионалов 1990-е и начало 2000-х гг. отнюдь не были потерянным временем, а были эпохой своего рода «архивной революции» – многие документы впервые стали доступны, значительная часть их была опубликована. Российские историки начали активно сотрудничать в изучении ХХ века с зарубежными, прежде всего американскими и западноевропейскими коллегами. В свет вышли десятки, если не сотни качественных книг, посвященных советскому периоду. Однако общественное внимание к ним было несравненно ниже, чем в перестроечную эпоху. В целом средства массовой информации не справились с задачей привлечения общественного внимания к новым историческим изысканиям, точнее, как правило, они и не ставили такую задачу.

В те годы были воздвигнуты сотни памятников и мемориалов жертвам репрессий, чаще всего на местах массовых казней и гулаговских лагерей. Но центрального места в сознании общества они не занимали, находясь на окраинах городов или вовсе в труднодоступных местах. Так и не возникло государственных ритуалов поминовения жертв советского режима, высшие чиновники в церемониях не участвовали. Преступный характер власти не был зафиксирован ни на юридическом, ни на политическом уровне.

В этот период в основном сформировался набор оценок истории ХХ века, который с заметными, но не принципиальными различиями отразился в целом ряде изданных тогда школьных учебников. Советский режим оценивался в них как тоталитарный, упоминались многие преступления, но это не должно было отменять достижений советского периода и героизма советских людей в труде и на фронте. Отчетливо прослеживается и национализация истории, которая в российском случае означала прежде всего выпадение информации о тех частях СССР, которые стали независимыми странами в 1991 году. Однако в отличие от бывших советских республик такая национализация не сопровождалась радикальным пересмотром пантеона выдающихся деятелей – происходило, скорее, постепенное добавление персонажей из «белого» лагеря, нередко сопровождавшееся физическим перемещением их останков в Россию. Попытки добавить в национальную «аллею славы» людей, сотрудничавших с гитлеровской Германией, не имели успеха. Однако на смену их огульной демонизации пришло «понимающее» обсуждение. Это принципиально отличало Россию от ее западных соседей, прежде всего прибалтийских республик и Украины, где героизация многих коллаборационистов как борцов за свободу против советской оккупации стала важным элементом нового исторического нарратива.

2003–2008: эскалация исторической политики

В начале первого президентского срока Владимир Путин использовал «примирительно-всеохватывающий» подход к истории при решении вопроса о законодательном оформлении государственных символов. Для утверждения триколора в 2000 г. он вступил в ситуативную коалицию с либеральными и демократическими силами, проигнорировав протесты коммунистов, а в 2001 г., наоборот, блокировался с коммунистами, добившись, вопреки протестам либералов, восстановления слегка перелицованного советского гимна. Казалось, главная идея состояла в принятии всего прошлого как «общего достояния».

Однако в реальности вместо синтеза получилась полная противоречий конструкция, которая держалась прежде всего на принципе умолчания о проблемах и ответственности. Попытки использовать какие-то события прошлого в качестве объединяющих символов оставались крайне неуклюжими, что особенно ярко проявилось в ситуации с введением в 2005 г. нового праздника национального единства. «Негативная» часть плана, то есть вытеснение из календаря неактуальной для властей годовщины Октябрьской революции, более или менее удалась, «позитивный» же смысл до сих пор не найден.

Активизация в начале ХХI века восточноевропейской исторической политики, главной мишенью которой была Россия, вызвала в Москве растущую обеспокоенность. Болезненными оказались международные скандалы, связанные с юбилеями Победы (особенно в 2005 г.), когда делегации ряда посткоммунистических государств отказывались приехать на празднование. И Россия начала готовить ответ. Первая реакция административной мысли была вполне традиционной – прикрутить гайки внутри страны, «дать отповедь клеветникам» за рубежом и создать для этого точно такие же структуры, с помощью которых они «клевещут».

Так, начались разговоры о том, что России нужен свой Институт национальной памяти по образцу подобных учреждений у соседей. Уже в 2003 г. Владимир Путин говорил на встрече с историками в Румянцевской библиотеке о том, что «сосредоточенность на негативе», оправданную при ломке прежней системы, следует заменить созидательным пафосом и воспитанием гордости за собственную историю, «необходимо снять всю шелуху и пену, которые за эти годы наслоились».

2003–2006 гг. можно определить как скрытую фазу разработки российской версии исторической политики. Вполне логично, что катализатором этого процесса стали конфликты со страной, где родился сам термин «историческая политика» – Польшей. Отношения с Варшавой, и так отягощенные сложным трагическим прошлым, еще больше испортились в 2004 г. из-за активного польского участия в украинской «оранжевой революции» и окончательно стали кризисными в 2005 г., когда президентом Польши был избран сторонник жесткой антироссийской линии Лех Качиньский. Москва практически свернула сотрудничество c Варшавой по катынскому делу, которое в обеих странах стало знаковым элементом исторической политики. В отношениях с Балтией и Украиной Москва предельно жестко реагировала на любые жесты, носившие антироссийский характер или даже только казавшиеся таковыми.

Уже в 2006 г. был создан авторский коллектив под руководством Александра Филиппова и Александра Данилова, которому было поручено подготовить принципиально новый набор школьных учебников отечественной истории. В 2007 г. в свет вышел первый продукт – пособие для учителей по новейшей истории России, вскоре появился учебник «История России, 1945–2007», а также методическое пособие по периоду 1900–1945 годов.

Краткое изложение самим Даниловым концепции учебника включало такие многозначительные утверждения: а) «сопротивление курсу Сталина на форсированную модернизацию и опасения лидера страны утратить контроль над ситуацией было главной причиной “большого террора”»; б) «организованного голода на селе в СССР не было»; в) «говоря о репрессированных, было бы правильно, если бы здесь появилась формула, в которую будут включены лишь осужденные к смертной казни и расстрелянные лица»; г) «относительно похода Красной Армии в сентябре 1939 г. следовало бы подчеркнуть, что речь шла о реальном освобождении тех территорий, которые отошли к Польше по Рижскому мирному договору 1920 г., т.е. было не чем иным, как освобождением части Отечества»; д) «не оправдывая убийства военнопленных в Катыни, следовало бы отметить, что со стороны Сталина расстрелы в Катыни – это был не просто вопрос политической целесообразности, но и ответ за гибель многих (десятков) тысяч красноармейцев в польском плену после войны 1920 года». Из цитированного видно, что многие тезисы (по 1939 г., Катыни, голоду) были инспирированы исторической политикой соседних стран и сформулированы в том же пропагандистском политико-историческом духе.

Методологической основой авторы провозглашали отказ от концепции тоталитаризма как ненаучного инструмента холодной войны и предлагали анализ советского периода с точки зрения теории модернизации. По сути, содержание учебника – это обращенный в прошлое дискурс современной правящей элиты. Он очень похож на послесталинский советский нарратив, если вычесть из него коммунистическую риторику. Перегибы и преступления были неизбежны во вражеском окружении и в условиях мобилизации, они искупаются успехами в модернизации, без которых была бы невозможна победа в Великой Отечественной войне.

Классическим атрибутом исторической политики стало использование административных рычагов для успешного «внедрения» учебника как «правильного». Не обошло Россию стороной и характерное для такого подхода стремление регулировать вопросы истории с помощью законодательства. Первым о необходимости принять закон, грозящий уголовным преследованием за «неправильные» высказывания об истории Второй мировой войны и роли в ней СССР, заговорил зимой 2009 г. министр по чрезвычайным ситуациям Сергей Шойгу, один из лидеров «Единой России». Вскоре в Думу были внесены два законопроекта, развивающих эти идеи.

В мае 2009 г. президент Дмитрий Медведев издал указ о создании при президенте Российской Федерации комиссии по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России. Это, вероятно, был апогей той версии исторической политики, которая набирала силу с 2003 года. Документ, с одной стороны, вызвал волну негативных откликов профессиональных историков и общественности, с другой, стал сигналом для агрессивной пропагандистской кампании его сторонников, демонстрировавших неприкрытую враждебность в отношении академического истеблишмента и вообще профессионалов исторической науки.

Вместо создания Института национальной памяти по украинскому или польскому образцу в России было выбрано технологически более эффективное решение: использовать ряд формально независимых общественных организаций, которым можно выдавать соответствующее задание и снабжать их теми архивными материалами, которые удобны заказчику. По сути, это была модификация хорошо известной технологии «слива» через прессу, когда «сливаемая» информация не обязательно неправда, но непременно предмет манипуляции. Исследования по истории становятся не научным занятием, а политтехнологическим подрядом, решения о финансировании и об оценке работы принимает власть, а не профессиональное сообщество.

Таким образом, все ключевые элементы исторической политики без труда обнаруживаются в российской практике первого десятилетия XXI века. Во-первых, попытка насаждения в школе единственного учебника истории, редактируемого из политического центра. Во-вторых, специальные политически ангажированные структуры, совмещающие задачу организации исследований с контролем за архивами и издательской деятельностью. В-третьих, попытка законодательного регулирования исторических интерпретаций. Наконец, типичные методы легитимации и идеологического обеспечения всех перечисленных выше практик.

Как и в большинстве соседних стран, острие исторической политики было направлено внутрь страны. При очевидной оригинальности ряда организационных решений, по духу и стилистике российская историческая политика вполне соответствовала уровню исторической политики у соседей. Это обещало негативные последствия для международных отношений России, которая реагировала именно так, как хотелось бы активистам антироссийской исторической политики в посткоммунистических государствах. Внутриполитическая атмосфера становилась поистине угнетающей.

2009–2011: противоречивые тенденции

Если Польша внесла свой весомый вклад в укоренение российской исторической политики, то и тенденции к противодействию ей тоже во многом связаны с польскими событиями. Осенью 2007 г. правительство возглавил политический противник братьев Качиньских лидер партии «Гражданская платформа» Дональд Туск. Вскоре начался весьма осторожный диалог Москвы с политическим лагерем Туска, в том числе и по вопросам истории. В июле 2008 г. ректор МГИМО академик Анатолий Торкунов, сопредседатель созданной незадолго до этого российско-польской комиссии по трудным вопросам, выступил в «Независимой газете» со статьей «О парадоксах и опасностях “исторической политики”». Это фактически было публичное выражение оппозиции линии Данилова–Филиппова.

Партнером Туска в настороженном и неуверенном политическом диалоге стал российский премьер Владимир Путин. 1 сентября 2009 г., в день 60-летия начала Второй мировой войны, Путин наряду с другими европейскими лидерами посетил Вестерплатте – символ сопротивления польской армии нацистскому вторжению. Для двусторонних отношений это событие имело особое значение, потому что дата 1 сентября прямо связана с пактом Молотова–Риббентропа и вторжением советских войск в Польшу 17 сентября 1939 года.

Накануне визита российские средства массовой информации провели полномасштабную артподготовку в духе исторической политики, вплоть до попыток доказать, что Польша сама виновата в развязывании Второй мировой войны. Разумеется, тема пакта Молотова–Риббентропа активно использовалась накануне юбилея событий и в исторической политике соседних с Россией стран.

На этом фоне неожиданно конструктивно прозвучала статья Путина под заголовком: «Страницы истории – повод для взаимных претензий или основа для примирения и партнерства?», опубликованная накануне визита в «Газете выборчей». В примирительном духе была выдержана и его речь на Вестерплатте, где премьер однозначно осудил советско-германский договор 1939 года. Российские противники исторической политики осторожно приветствовали выступление премьера, а ее явно разочарованные сторонники осудили речь как бессмысленную уступку полякам, которые якобы даже не в состоянии оценить такие жесты. Лагерь Качиньских также поспешил предпринять шаги, направленные на нагнетание ситуации и восстановление несколько разрядившейся атмосферы конфронтации. Все это ясно продемонстрировало, что сторонники конфликтной исторической политики в России и Польше на самом деле подыгрывают друг другу, используя агрессивные высказывания оппонентов для легитимации своей деятельности внутри каждой из стран.

События весны 2010 г. существенно повлияли на общую ситуацию. Совместная церемония премьеров России и Польши в память об убитых польских офицерах и случившаяся три дня спустя в Смоленске катастрофа самолета польского президента Леха Качиньского ускорили пересмотр Москвой линии на историческую политику. Российские власти достойно выдержали испытание трагедией, выбрав в качестве реакции ускорение движения навстречу Варшаве. Кремль в основном игнорировал многочисленные провокационные заявления части польской прессы об ответственности российской стороны за катастрофу и декларировал готовность к дальнейшим шагам для нормализации в вопросах болевых точек истории.

Туск и его союзники, в свою очередь, проявили стойкость в приверженности курсу на примирение с Россией, хотя им приходилось платить за это существенную политическую цену внутри страны. Ярослав Качиньский и его партия «Право и справедливость» (ПиС) сделали «предательство польского достоинства и польских интересов» едва ли не главным мотивом критики правительства. Очевидно, что тему «убийства» президента и ответственности России за «геноцид» ПиС сделает одной из центральных в избирательной кампании накануне выборов в Сейм и Сенат этой осенью, которая, по оценкам наблюдателей, превратится в битву не на жизнь, а на смерть. Понятие «геноцид», спорное применительно к Катыни даже с точки зрения многих польских историков, в очередной раз доказывает эффективность в качестве инструмента исторической политики – оно возбуждает такие эмоции, что любое рациональное обсуждение блокируется.

И в России, и в Польше (вероятно, это верно и для большинства других стран) есть устойчивые группы, ориентированные на примирение, и не менее сплоченные сообщества, стремящиеся к эскалации конфронтационных настроений. И те и другие пытаются привлечь на свою сторону большинство, которое не имеет четкой позиции. Успех тех, кто ориентирован на примирение, в очень большой степени зависит от готовности их партнеров по другую сторону границы игнорировать провокационные действия сторонников конфронтации. Показатель же успеха разрядки не в том, что провокации прекращаются, но в том, что они постепенно вытесняются на периферию информационного пространства и общественного сознания, перестают определять политическую повестку дня.

Выход из конфронтации на почве исторической политики – длительный, трудный процесс с неизбежными срывами, как, впрочем, и всякое выздоровление после тяжкого недуга. На ранних стадиях сторонники примирения нередко оказываются перед трудным выбором: как минимизировать ущерб от атак конкурентов, делающих ставку на конфронтационную историческую политику, не потеряв доверия иностранных партнеров. Поведение представителей «Гражданской платформы» в 2010–2011 гг. можно рассматривать как превосходный пример такого лавирования. В то же время важным фактором успеха курса на примирение оказывается довольно примитивная логика политической борьбы: раз вступив на этот курс, уже трудно с него свернуть, потому что это означало бы признание правоты политических противников. Поэтому, совершая разнообразные тактические маневры, сторонники примирения будут придерживаться его в стратегическом плане.

В 2010 г. существенно изменилась и российско-украинская ситуация. Президент Виктор Янукович и его команда стремились снять наиболее раздражавшие российскую сторону элементы исторической политики. Москва также демонстрировала готовность к разрядке. Хотя в отношениях с балтийскими республиками политического сближения не происходило, принцип «не нагнетать» распространили и на них, провокационные выступления со стороны соседей большинством СМИ теперь либо игнорировались, либо комментировались как не заслуживающие серьезной реакции. То же происходило и в отношениях с Молдовой, хотя там историческая политика резко интенсифицировалась в 2010 г. по мере обострения внутриполитического соперничества.

Внутри страны некоторые видные политические фигуры начали в 2010 г. выступать с заявлениями, которые резко контрастировали с исторической политикой властей в предыдущие годы. На фоне трагических событий в Смоленске президент и влиятельная часть истеблишмента сделали ставку на антисталинистские жесты и риторику. В общественной жизни также произошли события, которые свидетельствовали об изменении атмосферы. Александр Данилов не был избран директором Института российской истории РАН, а скандальное учебное пособие Александра Вдовина и Александра Барсенкова, одобренное Ученым советом исторического факультета МГУ, подверглось резкой публичной критике за «тенденциозные взгляды и интерпретацию истории в духе радикального национализма». Декан истфака Сергей Карпов был вынужден оправдываться. Эта история была, пожалуй, первым примером не оборонительной, но наступательной тактики противников прежней исторической политики.

Любопытна реакция публицистов того лагеря, который недавно активно поддерживал создание комиссии по борьбе с фальсификациями истории и требовал «разобраться с последователями доктора Геббельса» из числа российских историков. Теперь они писали о свободе научной интерпретации, а в менее официальных изданиях – об атаке на «русских ученых» со стороны «нерусской либеральной мафии». В любом случае для МГУ вообще и для исторического факультета и его декана Карпова в особенности этот скандал оказался связан с серьезными моральными и имиджевыми издержками. И это, пожалуй, главный урок, который, будем надеяться, заставит руководителей научных и учебных подразделений внимательнее следить за тем, что санкционируют к публикации их Ученые советы, руководствуясь либо наплевательским отношением к своим обязанностям, либо ложно понятой солидарностью с коллегами, либо симпатией к их постыдным текстам.

Сложно оценить роль различных факторов в переориентации риторики и, потенциально, политики власти, произошедшей в 2010 году. В области внешней политики российско-американская перезагрузка счастливо совпала с приходом к власти в Польше и Украине политических лидеров, настроенных на нормализацию отношений с Россией. В атмосфере снижения напряженности в отношениях России и Запада появился шанс отказаться от войн вокруг истории, и Москва воспользовалась им вместе с Киевом и Варшавой. Озабоченные улучшением образа России за границей, власти, наконец, обратили внимание на то, что попытки «нормализации» сталинизма воспринимаются внешнеполитическими партнерами как скандальные и с удовольствием используются антироссийски настроенными политиками и СМИ.

В этих условиях в начале 2011 г. произошли события, которые можно считать попыткой наладить сотрудничество между общественными силами, которые считают необходимым дать ясную негативную политическую и правовую оценку преступлениям коммунистического режима, и частью истеблишмента, готовой сделать эту тему элементом своей политики. Группа членов Совета при президенте РФ по развитию гражданского общества и правам человека во главе с Михаилом Федотовым и Сергеем Карагановым в сотрудничестве с обществом «Мемориал» разработала «Предложения об учреждении общенациональной государственно-общественной программы “Об увековечении памяти жертв тоталитарного режима и о национальном примирении”». Наряду с предложениями об увековечении памяти жертв репрессий (памятники, музеи, исследовательские центры, государственные памятные даты), проект предусматривал конкурс на разработку нового учебника истории, государственную поддержку академических исследований этой проблематики. Проект предусматривает важные политические и правовые шаги – юридическую оценку преступлений коммунистического режима, их политическое осуждение. Также предложено введение запрета для государственных чиновников на отрицание или оправдание преступлений.

Авторы старались вписать собственные антикоммунистические убеждения в политическую повестку дня президента, упоминая в преамбуле, среди прочего, задачи модернизации и вполне мифические тенденции консолидации стран СНГ. Довольно неуклюже написанная преамбула и ряд неряшливо сформулированных практических предложений сделали проект удобной мишенью критики его заведомых противников.

Кристаллизация позиций

На момент написания этой статьи дискуссия о проекте только разворачивается. Конструктивной критики пока немного, будущее документа неясно. Президент передал программу – ирония политики – председателю комиссии по фальсификациям истории Сергею Нарышкину, главе своей администрации, с поручением проанализировать «важные предложения». Однако кое-что уже можно утверждать. Проект зафиксировал переход публичной полемики об истории в новое качество – когда достаточно четко сформулированы и политически привязаны две противоположные позиции.

Одна состоит в том, что осуждение преступлений коммунистического режима должно быть сведено к минимуму. Во-первых, они не должны заслонять достижений, в число которых записывается, помимо Победы, индустриализация, космос, атом, ликвидация безграмотности и т.д. Во-вторых, признание коммунистических преступлений ослабит внешнеполитические позиции России и будет чревато выплатой непредсказуемо больших компенсаций жертвам режима и их потомкам. Наконец, осуществление программы несвоевременно, она расколет общество, приведет к «гражданской войне». За последним аргументом стоит убеждение, что почти через сто лет после революции и пятьдесят лет после смерти Сталина, обозначившей конец массовых репрессий, следует по-прежнему придерживаться тактики «вытесняющего забывания».

Конечно, этот лагерь весьма неоднороден – здесь и коммунисты, готовые ходить на демонстрации с портретом Сталина, и «государственники», которые не любят Сталина, но еще больше его критиков. Именно в этом русле развивалась историческая политика 2003–2009 годов. Она проходила под лозунгом борьбы с очернительством, стремилась, насколько возможно, преуменьшить масштаб репрессий (напомню предложение Данилова считать жертвами репрессий только расстрелянных) и релятивизировать их (по принципу «и другие не без греха»).

Во многом это была попытка реанимировать коммунистический дискурс о балансе достижений и негатива советского периода в его даже не хрущевской, а брежневской версии «культа личности», но без защиты коммунизма как идеологии. Эти тезисы могут найти отклик у фрустрированной части населения, которая нагружает в «Сталина», как в пустой контейнер, ностальгию по «великой державе», «дружбе народов», «социальной защищенности», недовольство реальным и вопиющим социальным неравенством, коррупцией госаппарата и другими пороками современной России.

Другая позиция состоит в том, что общество и политическая власть должны сделать осуждение преступлений коммунистического режима важной частью общественного дискурса о прошлом и одним из ключевых элементов политической легитимации власти. Память о преступлениях и их жертвах, если она не ограничивается идентификацией с жертвами, что есть самый простой и порой весьма опасный путь, а ставит вопрос об общенациональной ответственности за прошлые грехи, может послужить важным рычагом преобразования общественных отношений в целом.

Внутри страны в критике исторической политики с ее линией на «нормализацию» сталинизма традиционно наибольшую активность проявляли либеральные круги. Однако попытка противников курса на оздоровление исторической памяти представить его как заговор «либерастов» может быть удачным тактическим ходом, но заведомо искажает реальную картину. Сторонниками решительного политического осуждения коммунистических преступлений являются далеко не одни либералы, многие из которых действительно грешат «слепой оппозиционностью» государству как таковому.

Резко антикоммунистическая книга «История России. ХХ век» под редакцией Андрея Зубова, получившая широкий резонанс и ставшая бестселлером, написана с религиозных и отчасти консервативных, но не либеральных идеологических позиций. Весьма разнообразны политические убеждения авторов уже более чем 50 томов, вышедших в рамках научно-издательского проекта «История сталинизма», осуществляемого с 2008 г. издательством «РОССПЭН» совместно с Фондом Бориса Ельцина. Более 800 памятных мест (музеев, памятников, памятных досок и т.д.), созданных по всей России в память жертв политических репрессий в основном в результате местных инициатив, показывают, что тема близка отнюдь не только «либералам внутри Садового кольца».

Эта политика может опереться на достаточно широкую коалицию сил, далеких друг от друга по иным вопросам. Руководство РПЦ во главе с патриархом Кириллом неоднократно демонстрировало последовательную антисталинистскую и антикоммунистическую позицию. В дискуссии о проекте программы по увековечению памяти жертв тоталитарного режима РПЦ поддержала ее главную идею: дать политическую и правовую оценку преступлениям, совершенным большевистским режимом.

В истеблишменте оказалось немало людей со стойкими антикоммунистическими убеждениями. Но эти убеждения далеко не всегда совпадают с либеральными взглядами. Другие готовы поддержать такую политику из конъюнктурных соображений. В январе 2011 г. ряд деятелей «Единой России» выступил с не новой идеей захоронения Ленина. Партия в принципе готова солидаризироваться с антикоммунистической линией, если это принесет политические дивиденды.

В этой ситуации политика памяти может стать важным элементом общей повестки дня, в том числе важным отличительным элементом позиционирования президента Дмитрия Медведева, стремящегося вновь стать кандидатом от власти на этот пост и, главное, найти новые идеи для легитимации и трансформации существующего режима, идеология которого откровенно износилась. Осуждение внеправовых репрессий и классового террора большевиков хорошо резонирует с тематикой правового государства и демократизации, формирования политической нации, которую Медведев выдвигает в центр своей риторики.

Трудно предсказать, как эта дискуссия будет развиваться. Противники осуждения преступлений коммунизма мобилизовались для того, чтобы перевести полемику в русло привычной исторической политики – с персональными атаками на оппонентов, намеренным извращением их позиции, криками о национальной измене. Однако есть шанс, что профанировать дискуссию не удастся. Кажется, и среди сторонников, и среди противников антикоммунистической политики памяти есть достаточно людей, способных к диалогу по существу.

Конечно, бросается в глаза отсутствие в России той традиционной инфраструктуры публичной дискуссии, которую анализировал на примере Германии и Австрии Дэвид Арт. Он показал значение общенациональных печатных органов как площадок для конфронтации различных точек зрения и фиксирования подвижек общественного сознания по вопросам коллективной памяти и норм политически корректного высказывания. В России нет печатного органа, который мог бы сыграть роль такого модератора. Ее пытается взять на себя Интернет, где и разворачивается основное действие. В этом смысле дальнейшее протекание полемики о политике памяти представляет особый методологический интерес для исследователя, поскольку является, возможно, одним из первых примеров такого интернет-сфокусированного процесса.

Страна избежала пароксизма исторической политики, который казался неизбежным еще в 2009 году. Сегодня уже трудно представить, чтобы тенденция, апогеем которой были указ о комиссии по борьбе с фальсификациями и учебник Филиппова–Данилова, могла возобновиться с прежней силой, апломбом и уверенностью в успехе. В то же время очевидно, что баталии в обществе по поводу политики памяти будут продолжаться с нарастающей интенсивностью.

Возможно, они станут важной, если не определяющей идейной составляющей процесса переформатирования всего общественно-политического пространства. Оно, по сути, неизбежно спустя 20 лет после распада СССР и постепенного удаления из «оперативной» памяти все большей части населения связанного с ним эмоционально-образного ряда. Правда, пока невозможно предсказать, какого рода «исторический миф» придет на смену тому, который является предметом полемики последние два десятилетия.

А.И. Миллер – доктор исторических наук, главный научный сотрудник ИНИОН РАН.

Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 11 июня 2011 > № 739740 Алексей И. Миллер


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter