Всего новостей: 2555036, выбрано 1 за 0.001 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Орловский Губерт в отраслях: СМИ, ИТвсе
Орловский Губерт в отраслях: СМИ, ИТвсе
Польша. Германия > СМИ, ИТ > novpol.ru, 30 июня 2013 > № 888801 Губерт Орловский

«С КАЖДЫМ ДНЕМ МЕНЯЕТСЯ НАШЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ О ПРОШЛОМ»

С профессором германистики Губертом Орловским беседует Лукаш Мусял

— Я помню, господин профессор, что на письменном столе в вашем кабинете, когда вы еще работали в познанском Институте германской филологии, стояла репродукция акварели Пауля Клее «Angelus novus». Почему?

— Меня не столько интересовала сама акварель, сколько ее истолкование, которое сделал несколько позднее Вальтер Беньямин. По сей день оно не оставляет меня равнодушным.

— Это истолкование повествует об ангеле, выглядящем так, «словно он готовится расстаться с чем-то, на что пристально смотрит. Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас — цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую всё это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал» (пер. с нем. Сергея Ромашко). Что вас, человека, называющегося себя иногда в шутку «человеком прозаическим», интригует в этом поэтическом образе?

— Меня интригует прошлое, меняющееся по мере того, как мы отдаляемся от него. Или по-другому: картины прошлого, настоящего и будущего, представленные одновременно, но именно этой своей одновременностью вызывающие беспокойство. Мы видим, что оставляет после себя история, но не знаем, что ждет нас в будущем. Более того, с каждым наступающим днем меняется и тот образ прошлого, каким мы его видим. С того момента, как я прочитал этот текст, а может даже еще раньше, во времена моего детства, — и осознаю я это лишь теперь — я начал думать о литературе, художественной литературе как о скупом фрагменте большого мира смыслов, создававшихся некогда, в прошлом, людьми, обществами, человечеством. Я полностью разделяю мнение Беньямина: наш взгляд на прошлое меняется (Беньямин даже употребил в другом месте не слишком модное сегодня слово «диалектический» взгляд): оценивая прошлое, мы постоянно пересматриваем нашу точку зрения.

В определенном смысле Вальтер Беньямин не сказал ничего нового. Иными словами, он лишь выразил то, что ранее отметил Кант, — что не существует познания вне времени и пространства. Об этом говорит, впрочем, и название тридцатого тома «Познанской немецкой библиотеки», в редактировании которой я принимаю участие: «В пространстве мы читаем время» (автор труда — Карл Шлёгель). Не существует познания вне времени и пространства — таким образом, каждое новое познание совершается в новом культурном пространстве, в новом мире знаков и хотя бы уже по этой причине оно всегда будет отличаться от более ранних.

— Интересно, что Беньямин сводит прошлое к руинам — на них-то и взирает Ангел Истории. Что представляют собой эти руины? И что вы, исследователь прошлого, ищете в них?

— Что ищу? Не отвечу напрямик. Меня всегда большее всего волновал вопрос «почему?». Почему человек — человек как личность, но прежде всего как общественная личность, то есть такая, самосознание которой формируется, в частности, и какой-то более широкой группой, — поступает так, а не иначе? Я считаю, что литература — это чрезвычайно ценный инструмент познания группового самосознания, поэтому нашей главной задачей — нашей, то есть литературоведов и прочих гуманитариев, — стала попытка дать ответ на вопрос, почему те или иные социальные группы совершали в прошлом то, что совершали. В этот момент возникает, разумеется, множество дополнительных вопросов, без которых первый вопрос был бы общим, причем банальным. Итак, для примера: в какой мере мы можем считать себя хозяевами нашей индивидуальной и коллективной жизни, коль скоро в исторических процессах столь значительную роль играет случай (или, обращаясь к терминологии Ричарда Рорти, контингенция)? При этом, говоря об исторических процессах, я имею в виду не столько политическую или экономическую историю, сколько то, что создаёт ментальные матрицы в виде религиозных и интеллектуальных убеждений, в виде матриц самосознания и т.п.

Если исходить из моего личного опыта, то думаю, что, глядя на моё происхождение и социализацию, следовало бы говорить обо мне как о представителе своеобразного «меньшинства в меньшинстве». Правда, на первый взгляд могло бы показаться, что я отношусь к преобладающему большинству: я происхожу из семьи безусловно католической, с родословной, которую я проследил (во всяком случае в Вармии) от начала XVIII века. Таким образом, мое происхождение — этнически польское. Добавьте к этому вероисповедание, повлиявшее на весь мой облик, — в данном случае со всей определённостью католичество. Чего еще желать, чтобы заслужить звание представителя большинства? Однако если присмотреться повнимательнее, то окажется, что вармийское католичество было католичеством диаспоры, сравнительно немногочисленной, погруженной в море немецкой этнической стихии. Последняя же по сути была в основном евангелической, или если точнее — лютеранской. И в качестве таковой оказывала значительное влияние на форму вармийского католичества. Я иногда в шутливой форме привожу это к некоей упрощенной формуле: когда житель Мазовии или Галиции отправлялся паломником в Ченстохову, то возносил молитвы Деве Марии с просьбой отремонтировать ему испорченную крышу. А житель Вармии просто ставил стремянку и, не обращаясь к сверхъестественным силам, делал это сам. Итак: да, католичество, но несколько иного рода. Впрочем, и польскость иная, если рядом с нами, в нашей деревне, жили немцы — лютеране и католики. Так что наша жизнь была, уже хотя бы по этой причине, жизнью на пограничье, жизнью меньшинства среди других меньшинств.

Такая ситуация научила меня одному: не доверять обобщениям, не доверять слову. Разумеется, с одной стороны, я ценю его весомость (ведь именно отсюда взялся мой позднейший интерес к исторической семантике или долговременным стереотипам), однако с другой — я всегда чутко реагировал на фальшь, которая может в нем содержаться и часто опирается как раз на распространенные обобщающие суждения, на коллективные ментальные матрицы. Эту фальшь я ощущаю, вижу так четко именно потому, что сам происхожу из культурного пограничья, где почти каждый был «меньшинством в меньшинстве», то есть кем-то, кто всегда был немного аутсайдером, чей взгляд как на немецкие, так и на польские дела всегда был «чужим». Видите ли, «Познанская немецкая библиотека», в редактировании которой я участвую, была бы совершенно иной, если бы я был родом, например, из Чехии. Конечно, ее название, «Познанская немецкая библиотека, а не, скажем, «Польская немецкая библиотека, — это некий маркетинговый прием, некий реверанс городу, в котором я жил, учился в вузе, работал и работаю. Но ведь, задумывая ее, я исходил также из того, что существует некто еще, кто как «виртуальный житель Познани» трезвее и рациональней видит немцев и немецкие дела, без излишней эмоциональности.

— Иными словами, житель Вармии открыл для себя в жителе Познани братскую душу.

— Да, потому что невозможно скрыть, что всё это так или иначе находит отражение в моем личном сентиментальном чувстве, которое приобретает подчас чуть ли не анекдотическое свойство. Когда я обращаюсь к таким сюжетам, то вспоминаю, например, что в наших вармийских, чрезвычайно скромных, домашних библиотечках книжек было очень мало. Причина проста: у нас в Вармии не было своей интеллигенции. Слой интеллигенции составляли священники и монахини, но они не сумели создать вокруг себя такую интеллектуальную ауру, какая царила, например, в домах немецких пасторов. Поэтому и не происходило (вос)производства вармийского культурного капитала. Но весьма интересно, что среди тех немногочисленных книг, которыми мы располагали дома, многие были изданы именно в Познани, тамошним Издательством Св. Войцеха. Это были мои первые встречи с польскими книгами, еще в те времена, когда я учился в немецкой школе (1944).

— Вы рассказываете с такой широтой, с таким характерным «орлиным» блеском в глазах о переплетении корней своего вармийского самосознания, хотя наверное с подобным самосознанием, немного «размытым», немного «подозрительным», нелегко жилось после войны, когда многокультурность еще не была в моде?

— Такая ситуация несомненно вынуждала постоянно делать выбор, который другим, рожденным где-то в «этнически польской» Мазовии или где-нибудь под Радомом, наверняка делать не приходилось. Между тем мое самосознание формировалось как производное определенного выбора, который, безусловно, происходил с помощью культуры, понимаемой как мир смыслов и знаков. На этом я был помешан и, наверное, помешан по-прежнему: мир для меня существует главным образом через тексты. Правда, они представляют собой переход к реальному миру, но все же первичны они. Конечно, миры эти бывали разными, однако два из них были особенно важными: польский «мир текстов», как бы сказал Рышард Ныч, мир Вармии до 1945 г. и более поздний, и мир немецких текстов. Что касается этого второго, тут дело вновь приобретает признак почти анекдотический. В то время, сразу после войны, я был «мародером» (кстати, мародерство — это огромное явление, о котором стоило бы написать целый роман. Что такое было мародерство? Как оно меняло людей?), я похищал книги. Вокруг полно красноармейцев, которые бегали, кричали, ездили на санях и на машинах, пили, насиловали, а я, восьмилетний подросток, прокрадывался в немецкую лесную сторожку, где надеялся найти немецкие книги.

И в своих расчетах я не ошибся: книги там действительно были. Я также отправлялся по железной дороге в свою «родовую» деревню Большая Пурда, чтобы привезти оттуда толстенные подшивки «Газеты ольштынской» конца XIX века, которые нашел в библиотеке моего деда. Хотя бы вот так я постоянно делал выбор.

Но пойдем дальше: в гимназии у меня немецкий язык не преподавали. Вступительный письменный экзамен в вуз я, правда, сдал, но слабо, на тройку с минусом. Так у меня же на протяжении семи лет, с конца войны и до 1952 года, не было живого контакта с этим языком! И я ограничивался лишь пассивным чтением — энциклопедии Брокгауза или романов Карла Мая. Я читал также много книг, издававшихся во времена Третьего Рейха, которые я, надо понимать, стащил. Еще и сейчас в моем собрании есть изумительные образцы печати того времени. Вы сами понимаете, что немецкая культура не была для меня тогда культурой «высокой». Ибо мои первые с ней контакты происходили не в стерильной академической обстановке, а среди случайно найденных газет, брошюр, идеологических пропагандистских изданий, книг про индейцев, то есть благодаря этому богатейшему космосу раздобытых после войны «обрывков текстов», которые, я думаю, доставили бы большую радость и самому Беньямину.

— Я вот думаю, зачем всё это было нужно вам, в то время подростку, у которого за плечами было столько болезненных переживаний, связанных с войной? Откуда возник у вас интерес к языку, культуре, истории своих, как бы то ни было, мучителей? Откуда позднее — уже в связи с занятиями германистикой — произошло возвращение к тому, что неизбежно должно было быть связано с воспоминанием о боли и страданиях? С разными травмами, о которых вы пишете хотя бы в своей книге «Вармия издалека»?

— Когда я обо всем этом размышляю, то пытаюсь понять, когда, собственно, я начал осознавать все ужасы войны. На протяжении очень долгого времени мне казалось, что жестокость, страдание и смерть — это нечто очевидное. Что вот так просто это и должно быть. Что и дядя должен был погибнуть, и отец тоже. Впрочем, прежде чем это произошло, мой отец в течение нескольких недель возил в Ольштын советских офицеров, с которыми у него сложились хорошие отношения. Причем несмотря на то что до этого красноармейцы забрали у нас пару великолепных коней, закололи всех свиней, а зерно пустили на производство водки (к счастью, мать избежала насилия, хотя она была в то время еще молодой женщиной; в нее влюбился, платонически, русский повар, и он иногда подбрасывал нам кое-что из еды). Однако потом в окрестностях появились энкаведешники, которые забрали из нашей и из окрестных деревень около тридцати мужчин. Дядя умер от голода и истощения еще на этапе, а отец немного позже, в лагере под Харьковом. Для меня, в то время восьмилетнего мальчишки, это было в каком-то смысле обычным делом: когда приходит враг, то он убивает, насилует, грабит.

А кроме того... я вовсе не хотел изучать германистику. Я тогда думал, что выбрать: полонистику или право. Право — в связи с моим интересом к криминалистике и вообще в связи с интересовавшим меня вопросом «почему?». Почему человек, почему группа людей совершает то или это? Вынужденно? Обязательно ли это? Сколько в их действиях свободной воли, а сколько подчинения «впечатанным» в их сознание ментальным матрицам. Это интереснейший вопрос, на который, к сожалению, удивительно редко обращают внимание. А ведь чтобы выжить, человеку требуется не только тепло, еда, крыша над головой, но также смысл. Возможности у него, как мне кажется, тогда две: или «Sinnfindung» (нахождение смысла) или «Sinnsuche» (поиски смысла). Первое предполагает, что человек находит какой-то смысл, чаще всего в больших нарративах, например, религиозных. И такая ситуация очень удобна. Но что делать человеку, который не может найти никакого смысла в существующих мировоззренческих или идеологических текстах? Тогда, наверное, ему надо попытаться отыскать его самостоятельно, хотя бы так, как это предлагал делать Альбер Камю. Виктор Франкл, австрийский еврей и психиатр, который выжил в Аушвице, написал в какой-то работе, что к тем влечениям, которые перечислял и описывал Фрейд, следовало бы добавить еще одно, весьма важное, а именно влечение к смыслу. У его истоков — тем самым мы возвращаемся к исходной точке — стоит вопрос «почему?». Почему этот «черный ящик», который зовется моим ближним, поступает таким, а не иным образом? В случае с немцами, представителями определенной общественной группы во время Второй Мировой войны, это особенно загадочный вопрос, и при этом он имеет колоссальное значение. Собственно он и привел меня к проекту «Познанской немецкой библиотеки», к этому своеобразному «лексикону немецкости». Согласен, лексикону субъективному, но ведь в этой интеллектуальной «игре» принимает участие множество людей, соглашаясь с предлагаемыми в ней правилами игры.

Мои коллеги всегда невероятно радуются, когда под конец своей профессиональной работы получают от своих учеников и сотрудников так называемую «книгу на память». А между тем у меня самая замечательная книга на память, какую только можно себе представить: расписанная на тридцать объемистых томов — и наверняка их будет еще больше. А какие авторы принимают участие в этом мероприятии! Ведь не только те, кто дает свои тексты, я назову лишь некоторых: Вальтер Беньямин, Готфрид Бенн, Норберт Элиас, — но и польские исследователи, выдающиеся специалисты в своей области, которые принимают участие в работе над этой «Библиотекой» в качестве редакторов отдельных томов, авторов предисловий и даже переводчиков. Все они, каждый в отдельности и вместе взятые, составляют тот обширный космос, каким является «Познанская немецкая библиотека», кладезь открытой немецкости.

— Нельзя не заметить, что в нашей беседе, мы все время находимся словно бы в орбите размышлений Беньямина...

— Безусловно, это так и есть, хотя нечего скрывать — этот амбициозный замысел Беньямина никогда не дождется своей полноценной реализации, поскольку в конце концов всё, на что мы можем рассчитывать, — это фрагменты, обрывки целого, попытки, иногда более, иногда менее удачные. Наверняка было бы хорошо, если бы у нас в Польше появилось больше подобных проектов, пусть это будут «библиотеки» русская, украинская или французская. Особенно русская была бы для нас чрезвычайно важна, ибо она позволила бы нам — подобно тому, как «Познанская немецкая библиотека», — в какой-то степени дать новое определение нашей «польскости». Ведь как общество, как нация, мы идентифицируем себя не по сравнению с чехами, словаками или украинцами (к последним мы относимся просто, я бы сказал, утилитарно), а прежде всего по сравнению с немцами и с русскими. Наше отношение к ним можно было бы определить — что вполне правомерно отмечает в последнее время хотя бы философ Адам Хмелевский — как опасный микст из комплексов неполноценности и мании величия.

Весьма любопытно, что специалисты в области политической, то есть «событийной», истории — а таких у нас в Польше полным полно — как правило не замечают такого рода вопросов. Я называю их долговременными сенсациями. Примером этого — чтобы на какое-то мгновение покинуть поле наших локальных интересов — может послужить ситуация на Балканах. Инициированные там некогда разделы (во времена Марии-Терезии пограничные земли Габсбургской монархии заселили воинственными сербами, которые должны были противостоять туркам) в значительной степени функционируют по сей день, прочно войдя в существующие на этих землях ментальные матрицы. Но и в нашем обществе существуют, конечно же, определенные неменяющиеся принципы, постоянно действующие образцы поведения (которые не следует путать с национальным духом, ибо такового не существует), как например «код фольварка», «синдром фольварка».

Впрочем, в подобном духе высказывался Антоний Мончак, исследователь проблемы клиентелизма, который по-прежнему у нас распространен, являя собой один из важнейших образцов поведения, хотя бы в форме церковного клиентелизма. Разумеется, в случае с немцами мы тоже имеем дело с определенными принципами и ментальными матрицами. Но они приобрели форму, отличную от нашей, и осознанию этого должна послужить в частности, «Познанская немецкая библиотека». Она показывает, что в истории должны приниматься во внимание не только «событийность» и факты, но также и то, что происходит в головах людей. В частности, в одном из томов серии, получившем название «Sonderweg. Споры о “немецком особом пути”», ставилась задача наглядно осветить этот вопрос.

— На протяжении тринадцати лет существования ваш издательский проект прочно встал на ноги, недавно он дождался выхода уже тридцать первого тома. Вы хотели благодаря «Познанской немецкой библиотеке» «объяснить» полякам Германию?

— В таких вопросах я — лютеранин. Лютер сказал: «Даже если я знаю, что завтра мир разлетится на куски, я все равно посажу яблоню». Кто знает, может быть, этот проект и есть такая яблоня? С того времени, как он появился, я насчитал около сотни рецензий, но самое важное для нас даже не эти рецензии. Самое важное — ссылки и цитаты, а они в последнее время появляются всё чаще и чаще. Причем во всем этом важна не столько личная сатисфакция — важен тот факт, что в наш академический дискурс постепенно внедряется новый тип семантики, новый способ мышления. А это, естественно, находит отражение и в университетской педагогике. В библиографиях многих семинаров, которые проходят на исторических и политологических факультетах, уже появляются ссылки на публикации «Познанской немецкой библиотеки».

— Сегодня интерес в Польше к совместному польско-немецкому прошлому, к немецкой литературе, философии, социологии, искусству явно ослабевает. Вина ли в этом самой Германии, которая уже, возможно, не способна нас интеллектуально «соблазнять», или, может быть, прежняя парадигма взаимных отношений, которая давала столь великолепные плоды в дискуссиях 90 х годов, исчерпала себя?

— Формулировка «соседство обязывает» не утратила своего значения по сей день. Более того, по некоторым соображениям сегодня она гораздо важнее, нежели в 90-е годы. Линия политического водораздела была в то время в каком-то смысле более четкой: тут мы, там они. Между тем сегодняшняя ситуация выглядит значительно более неопределенной. По-прежнему некоторые политические партии пытаются поигрывать немецкой картой. Если один из высокопоставленных польских политиков говорит, что Северный газопровод означает повторение пакта Риббентропа—Молотова, то он использует формулировки, в которых немецкость (и российскость, кстати говоря, тоже) вновь оказываются синонимом зла. Иными словами, этот политик прибегает к инсинуации, давая понять, что Германия и Россия вместе способны лишь на козни, направленные, разумеется, против поляков. Однако он не задал вопроса, почему польская сторона вовремя не присоединилась к этому выгодному как с политической, так и с экономической точки зрения делу. У меня же нет претензий к Бисмарку по поводу того, что он, согласно собственным политическим интересам, проводил Kulturkampf, в ходе которого Польше здорово досталось. У меня есть претензии к нашим политикам, которые не в состоянии уследить за самыми простыми вещами. И которым недостает прагматизма. Конечно, я далек от мысли, что не следует бдительно следить за инициативами немецкого общества и государства. К сожалению, наш инструментарий, используемый в подходе к этому вопросу, — начиная с публицистических кругов и заканчивая министерскими — лишь служит подтверждением того, что задача более близкого ознакомления польского «мыслящего класса» с интеллектуальными и ментальными категориями широко понимаемой немецкой культуры остается, как мне кажется, и по сей день актуальной.

Что касается поставленного вами вопроса, то я скажу так: в познанском Западном институте я участвую в проекте, имеющем целью подвести итоги тех политических, общественных, культурных, экономических и пр. перемен, которые произошли в Германии за последние два десятилетия. Сфера, которой я занимаюсь, касается изменений в немецком культурном пейзаже. Таким образом, я систематически наблюдаю за всем, что в этом смысле происходит на другом берегу Одры. И отмечаю там огромное богатство предложений в области культуры.

Я наблюдаю за переменами в культурном пейзаже немецких городов начиная с 1989-1990 гг., чтобы привести какой-то впечатляющий пример, слежу за архитектурой, музеями и галереями — с точки зрения отношения их к прошлому. Ведь это один из интереснейших аспектов в области культурных перемен на европейском континенте за последние десятилетия! А мы в Польше не имеем об этом ни малейшего представления. Мы говорим: ну да, я был в Париже, Лондоне, Риме, Барселоне (разумеется, чтобы увидеть творения Гауди). А что, спрашиваю я, происходит в Германии? Боже мой, послушайте, да взять хотя бы Берлин, один только Берлин за последние два десятилетия был с культурной точки зрения перепахан буквально полностью! Музеи экзотических культур в Далеме, прекрасный Музейный остров, существующий еще со времен Фридриха Вильгельма и недавно отреставрированный, или новый музейный комплекс на Потсдамской площади, я уж не говорю о знаменитом Музее топографии террора или Памятнике жертвам Катастрофы. А сколько всего происходит сегодня в бывших столицах малых немецких княжеств! Дессау, Бауцен, Хемниц — и хоть бы одна собака у нас заинтересовалась великолепной современной архитектурой, которая там в последнее время создается. Иногда мне хочется привести письмо Гейне, отправленное в 1822 г. из Познани, куда он ездил навещать своих польских коллег, с которыми провел студенческие годы; писал он примерно вот что: поляки едут в Париж, чтобы научиться модным манерам и приобрести духи, не обращая внимания на Германию — этот сермяжный «Kartoffelland», через который они проезжают. Может быть, тогда это было оправдано, может быть, Франция действительно в то время могла предложить гораздо больше в сфере культуры и цивилизации, чем Германия. Но почему же сегодня повторяется всё та же ситуация, как будто ничего в истории не изменилось?

— Вы могли бы обозначить какие-то перспективы выхода из этого тупика? Или вы тоже склонны считать, что известная парадигма в наших взаимных отношениях окончательно исчерпала себя, что закончилась определенная очень важная эпоха?

— Проблема состоит в том, что у нас по-прежнему не так уж много исследователей — как тех, кто хорошо разбирается в истории польской культуры со всеми ее «болевыми точками», так и тех, кто способен должным образом понять специфику немецкой стороны. Несомненно, это затрудняет взаимопонимание. Но к этому добавляется еще одна проблема. Если поколению немецких «Flakhelfer-Generation», из которого вышли Гюнтер Грасс, Зигфрид Ленц, Криста Вольф и Ганс-Дитрих Геншер, еще было свойственно какое-никакое чувство вины за то, что случилось в прошлом, то более младшим поколениям — и это, как я хотел бы особо подчеркнуть, вполне понятно — такое чувство вовсе не присуще. Между тем польская сторона (в том числе молодежь) по-прежнему демонстрирует раздражающую меня позицию, в основе которой лежит постоянная претензия: мы страдали, поэтому вы нам должны всё время что-то давать. Разве я преувеличиваю? Может, и преувеличиваю. А может, и нет.

— Своеобразной эпитафией «тучным» 90-м годам стала недавно выпущенная вами антология «Моя Германия — мои немцы. Воскрешение памяти». В этой публикации, имеющей очень важное значение, собраны высказывания нескольких десятков польских исследователей, публицистов, писателей и переводчиков, основанные на их личном и автобиографическом опыте общения с немцами...

— ...связанные, что следует обязательно подчеркнуть, с переоценкой собственной личности, с воскресшими воспоминаниями. Категория воскрешения памяти, которую я на протяжении многих лет упрямо стараюсь «протащить» в дискурс гуманитарных наук, в данном контексте является ключевой, хотя не я был ее автором (о «воскрешении памяти» первым сказал, насколько я знаю, Норвид). О чем здесь идет речь? Постараюсь объяснить: у гуманитария — историка, историка искусства, социолога, неважно — всегда есть какая-то собственная биография, очень личная. Спустя годы он возвращается к ней, еще раз ее переосмысливает, совершая своеобразную переоценку собственной личности с точки зрения времени, которое у него осталось за плечами, с точки зрения собственного жизненного пути, с точки зрения собственного интеллектуального уровня и т.п. Не столько заново выстраивая собственную биографию, сколько вскрывая одно за другим наслоения из забытого, которые скопились в его сознании за всю истекшую жизнь.

Как возникла идея антологии «Моя Германия — мои немцы»? В свое время я был удивлен и даже изумлен тем смыслом, который был заложен в интервью Рейнхардта Коселлека, данном накануне его неожиданной смерти. Во всех более ранних публикациях этого прекрасного ученого не получала никакого отражения его личная жизнь. И вот мы вдруг узнали, что Коселлек, родом из Горлиц и выходец из патриотической, но не нацистской семьи, принимал участие в войне как солдат Вермахта. Как-то уже в конце войны он был схвачен красноармейцами, которые привезли его в Аушвиц с целью преподать ему, так сказать, «наглядный урок». Мы можем легко догадаться, что он там увидел. Я не уверен, что ему не пришлось собственными руками — а до этого дело тоже доходило — переносить трупы, которые лежали там буквально штабелями. Вспоминая то время, Коселлек использует характерное слово «einbrennen» — «вытравлять», «выжигать». Всё это были картины, которые остались в его памяти на всю жизнь. Прочитав это, я подумал, что надо бы поспрашивать у польских ученых, самых разных, а также у политиков, публицистов, журналистов, писателей: а как они относятся к этому самому «немецкому вопросу», и не только в личном плане, но в более широком смысле, на фоне исторических процессов. Вот так и родилась идея этой книги.

— Эта антология оправдала ваши ожидания?

— В ней содержится много интересных высказываний, хотя, что скрывать, некоторые авторы отнеслись к поставленной перед ними задаче слишком буквально, другие же ограничились обычным перечислением («что, где, когда»). Но и это о чем-то свидетельствует. Так что, в общем и целом я доволен. Антология содержит почти пятьдесят текстов (в частности, Ежи и Барбары Шацких, Ежи Едлицкого, Генрика Самсоновича, Стефана Хвина). У истоков всего этого лежит, безусловно, воскрешение памяти, которое становится таким образом категорией аналитической. И я надеюсь, что как таковая она войдет в дискурс польских гуманитарных наук. Впрочем, уже появляются первые признаки этого.

— Невозможно в этом контексте не вспомнить слова Макса Вебера, который сто лет назад предложил собственное определение культуры, и написал, что «она всего лишь конечный фрагмент той лишенной смысла бесконечности событий в мире, который с точки зрения человека обладает смыслом и значением». Вы очень часто приводите эти слова в своих работах.

— Да, ибо, по моему мнению, данное определение — самое замечательное, во всяком случае, наиболее подходящее определение культуры, которое когда бы то ни было и кто бы то ни было предложил. Оно может быть приложимо как к великим культурным процессам, так и к более мелким повседневным событиям. Прихожу я вчера в кабинет, в котором мы сейчас с вами беседуем, и вижу, что столы расставлены не так, как обычно. Так, думаю я про себя, тут был семинар. А может, и нет, может, просто кто-то на этом столе занимался любовью? Так или иначе, некие знаки существуют, и их следует прочитывать по возможности очень добросовестно.

— Вы сказали: «Только крик боли — это подлинное, остальное — конструкты». Речь идет о насилии, в самых разных его проявлениях. Очень часто вы обращаетесь к таким жертвам насилия, которые не дождались собственного рассказа, которых обошли вниманием великие исторические повествования.

— Меня интересуют люди обойденные, меньшинства в меньшинствах. У меньшинств чаще всего не бывает своих памятников, музеев, исторических памятных мест и т.п. Недавно у меня в очередной раз была возможность посетить Ольштын. Некоторое время тому назад там возник новый, прекрасно расположенный университетский кампус. На его территории поставили памятник жертвам Катыни. И очень хорошо. Только у меня сразу возник вопрос: а почему же там не поставили, как впрочем, и во всём Ольштыне, ни одного памятника замученным во время войны жителям Вармии? А ведь что-то же с этими людьми произошло, их нет, они исчезли. Вот так просто взяли и исчезли? А если это не так, то почему для них нет места в исторической памяти? На тему первого попавшегося кавалерийского полка, откуда-нибудь из захолустья Подолья, можно встретить множество монографий, работ, очерков. О каждом «кресовом» местечке существуют публикации, лучше ли хуже ли, но они есть. Чтобы в этом убедиться, достаточно переступить порог Главного магазина научной книги им. Болеслава Пруса в Варшаве, где полки буквально прогибаются под тяжестью книг подобного рода. А что с Вармией и ее жителями? Ее нет, нас нет. Нас, жителей Вармии, нет. Вот отсюда и боль. Ведь что остается? Ничего не остается. В этом смысле я — «последний из могикан». Мой сын уже считает себя «исконным познанским жителем», не говоря уж о моих любимых внуках...

Польша. Германия > СМИ, ИТ > novpol.ru, 30 июня 2013 > № 888801 Губерт Орловский


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter