Всего новостей: 2555036, выбрано 1 за 0.002 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Ярузельская Моника в отраслях: Внешэкономсвязи, политикавсе
Ярузельская Моника в отраслях: Внешэкономсвязи, политикавсе
Польша > Внешэкономсвязи, политика > novpol.ru, 31 августа 2013 > № 888768 Моника Ярузельская

ОЧЬ ДИКТАТОРА

Интервью с Моникой Ярузельской

— Всегда воспринимала отца как личность печальную, угнетенную и как бы отсутствующую. У меня было ощущение, что он взвалил на себя что-то очень тяжелое, что-то, чего я до конца не смогу понять и чего он мне не объяснит, — говорит Моника Ярузельская.

— Ты переживаешь, когда о тебе говорят: дочь диктатора?

— Нет, ведь это правда. Конечно, с поправкой на некоторую риторичность. Я также смирилась с тем, что эта ассоциация будет сопровождать меня всегда. Впрочем, я никогда не была как Павлик Морозов, не хотела отречься от отца. Или выступать против него. Это не значит, что у меня не было сильной потребности в обособлении и самоидентификации. Моя фамилия должна была быть моей, а не моего отца.

— Ты никогда не думала о том, чтобы ее сменить?

— Нет, ведь это было бы бегством от собственной идентичности, а у меня есть ощущение непрерывности моей жизни. Непрерывности дружбы, отношений, которые я выстраивала. И что? Порвать со всем этим? Уехать? Спрятаться?

— И ты вошла в мир моды...

— Потому что это была безопасная ниша. Область, в которой никто не мог бы сказать, что я чем-то обязана отцу. Ну, и отец не сильно мог в это вмешиваться.

— И не в последнюю очередь имело значение, что там не говорилось о политике. Я понимаю, что твоя книга «Товарищ паненка», которая вышла 17 апреля в издательстве «Червоне и чарне» («Красное и черное»), рассказывает именно о том, как дочь диктатора пытается добиться независимости.

— Мне нравится такой отзыв.

— Книга такая деликатная.

— Не старайся меня спровоцировать. Она сдержанная. Что, впрочем, соответствует моему характеру. Однако внимательный читатель найдет там многое.

— Объявили военное положение...

— Это так нужно?

— Не любишь говорить об этом?

— Ненавижу. Во-первых, потому что свою собственную жизнь я строила и строю на основах, не связанных с тем, что произошло в декабре 1981 года. А во-вторых, для меня это было чем-то вроде травмы.

— Травмы?!

— Конечно, я не ощущала физической угрозы. То есть не была в ситуации, в какой находились дети арестованных, у которых в квартирах шли обыски. Но для меня это тоже было ужасным временем. Под окнами стоял БТР. Отец по телевизору говорил какие-то странные вещи, которых я не понимала. Мама была разбита и растеряна. А я совершенно не знала, в чем дело. И одновременно чувствовала, что это тесно связано с моей семьей.

— Как это — не знала?

— Отец ведь нас не информировал. Он позвонил 16 декабря. По правительственной линии, потому что все остальные были отключены. Я сняла трубку, и тогда он, таким изменившимся голосом, что я едва его узнала, сказал: «Доченька, случилось страшное. Погибли люди». У меня подогнулись ноги, потому что по его тону я сделала вывод, что на него свалилось бремя, которое скажется и на всей моей жизни. Так и вышло. Потому что дети от родителей наследуют ненависть.

— Но зачем он тебе это сказал?

— Потому что я бы все равно узнала.

— Да, но наверняка о многом он молчал, а тут вдруг — раз! Такое сообщение. (Пауза) Вы больше об этом не разговаривали?

— Я вообще довольно редко виделась с отцом, а в то время он даже не приходил домой ночевать. Спустя годы я узнала от Метека Раковского, которого очень любила, что отец тогда вызвал его к себе и сказал, что как только войдут русские, пустит себе пулю в лоб. И Метек должен поступить так же. Не знаю, какие у него были планы насчет меня.

— А вообще тебе кто-нибудь что-то объяснил?

— Не слишком много. Мы в семье вообще не были особо разговорчивыми и открытыми. Отец не рассказывал мне о своих делах, не делился эмоциями, и я точно так же не говорила о своих. Никогда! Приведу тебе пример. Когда я училась в начальной школе — я и в книге это описываю, — мне всегда приходилось выступать на утренниках. Я была некрасивой, тощей, неуклюжей, но меня всегда назначали на главную роль. А я это ненавидела.

— Начальство считало, что раз ты дочь генерала...

— Теперь я тоже это понимаю, но тогда я сильнее всего чувствовала некую неловкость ситуации. Особенно когда видела детей, которые на сцене прямо расцветают. И которые мне завидуют, потому что тоже хотели бы выступить в главной роли. А я от всего этого просто заболевала. Говорила я об этом родителям? Нет. Спрашивали они меня? Тоже нет. Сейчас мы бы назвали это сильной эмоциональной заброшенностью. Во всяком случае, я знаю, что сын не любит выступать, потому что как только начал, то пришел ко мне в кровать и сам признался. И я начала с ним говорить об этом, прорабатывать, осваивать страх. Но тогда было другое время. «Дети и рыбы голоса не имеют» — так говорилось.

— Но почему всё же не рассказала?

— Это не было принято... А может быть, не хотела их разочаровать. Может быть, чувствовала, что, будучи дочерью генерала, должна выделяться. Папа такой мужественный. Солдат. Фронтовик. Министр. Мама такая красивая. Темпераментная. Может, я осилю хотя бы это: «Край красы и симфоний, и в окне — пеларгоний, край и угля, и стали, сосен, нежных азалий...» [Моника цитирует строки Галчинского из стихотворения «Отчизна»; здесь даны в переводе С.Я.Шоргина. — Пер.]

— И чем всё кончилось?

— В конце седьмого класса, когда я снова должна была участвовать в представлении, меня вдруг осенило: притворюсь, что потеряла сознание. Упала. И это была моя самая лучшая роль, потому что меня до конца школы оставили в покое. И благодаря этому случаю я поняла две вещи. Во-первых, что я могу рассчитывать на себя и собственный ум. И что слабость, в том числе притворная, может быть оружием.

— А помнишь тот момент, когда ты заметила, что обладаешь властью? Ведь эта история именно об этом.

— Это у моих родителей была власть. Это они были королевской четой, а я была в стороне.

— Правда, что боповцы возили тебя в школу?

— Это была военная охрана, не БОП [Бюро охраны президента]. Эти парни мне были очень близки. Можно даже сказать, что заменяли мне отца. Я любила с ними поболтать, а они мне доверяли.

— А ты?

— И я тоже.

— Одинокая?

— Выходит так. Однако этот разговор мне немного неприятен, а то получается, что я была очень заброшенным ребенком.

— Эмоционально — мы вроде уже сошлись на этом.

— Это правда, но, с другой стороны, у меня было ощущение огромной заботы, если говорить о здоровье. Это заслуга мамы. Стоматологи, ортодонты, аппараты. Корректирующая гимнастика. У меня было сильное искривление позвоночника... Каникулы... Всё прекрасно организовано. То есть я была эмоционально заброшена, но у меня был созданный мамой домашний уклад. Здоровья и учебы. Этот уклад служил мне опорой.

— Мама?

— Когда родители познакомились, мама была танцовщицей. А когда поженились, стала изучать историю искусств, а потом германистику. Защитила по ней диссертацию и сначала работала в университете, а потом, уже до пенсии, в Институте прикладной лингвистики. Я очень ею гордилась. Особенно когда была маленькой. Потому что все говорили: «Какая у тебя красивая мама». Но это не была такая терпеливая, теплая, домашняя мама.

— Вернемся в 80-е.

— Опять?!

— Тебе тогда кто-нибудь говорил о «Солидарности»?

— Дома — скорее нет. Впрочем, я тогда жила другой жизнью, ведь я была в выпускном классе, поэтому, сам понимаешь, подготовка к экзаменам, общественная жизнь, первые влюбленности.

— Друзья, подруги ничего тебе не говорили?

— Чувствовалось настроение, и об этом говорилось...

— О чем?

— Ну, что есть «Солидарность»... Среди моих знакомых было много таких, которые не особо ценили моего отца. И уж, конечно, ту систему, которую он создал и которой управлял. Но в то же время правда в том, что они не давали мне это почувствовать.

— А тебе не хотелось знать, что думают люди? Не хотела выработать собственное мнение?

— Хотела, и это было очень трудно. Потому что когда тебе -надцать или даже двадцать с чем-то лет, то существует очень большая потребность в таком поляризованном видении. Вот черное, а вот белое. Ну и, с одной стороны, у меня был отец, все эти генералы, которым я говорила «дядя», а с другой — знакомые, у которых были совершенно иные взгляды. И я существовала в этих двух мирах, всё более враждебных друг другу. И одновременно пыталась быть по отношению к обоим лояльной. И так я научилась принимать амбивалентность.

— Принимать амбивалентность?

— Жить с ощущением, что неизвестно, кто прав. И это осталось моим принципом до сих пор, то есть мне вообще неважно, что кто-то прав. У меня нет взглядов. И когда я размышляю об этом, то прихожу к заключению, что взгляды — это какая-то попытка рационализации собственных эмоций, которые хочется обосновать. Чем сильнее эмоции, тем сильнее механизмы рационализации, то есть тем радикальнее становятся взгляды.

— У тебя, правда, были знакомые, которые...

— Мой тогдашний парень носил бороду, резистор [радиотехническая деталь, сопротивление, которую во время военного положения прикрепляли к одежде в знак сопротивления режиму. —Пер.] и принадлежал к Независимому объединению студентов.

— И с этим резистором приходил в дом семейства Ярузельских?

— Ну, разумеется. И это действительно были два мира, которые друг в друга проникали. Они и до сих пор переплетаются. Через несколько месяцев после смоленского крушения отец как раз лежал в больнице, я зашла его проведать, и он говорит: «Не угадаешь, кто был у меня только что». — «Кто?» — «Брат Марии Качинской. Пришел навестить Ядвигу Качинскую и по случаю заглянул ко мне». А брат Марии Качинской, то есть шурин президента Леха Качинского, был полковником польской армии во времена ПНР. И вот так для меня выглядит мир.

— А может, если бы ты позволила себе иметь собственные взгляды и предъявила бы их, люди перестали бы связывать тебя с отцом?

— Очень возможно, но мое отношение к отцу не позволяло и не позволяет мне выступить против него.

— Тебе 50 лет.

— А ему 90.

— И что?

— Жив (смеется).

— У тебя действительно нет собственного мнения о военном положении?

— Я задаюсь вопросом, что произошло бы, если бы отец, вместо того чтобы его ввести, подал в отставку? Считали бы его героем или, может, трусом?

— А ты кем бы его считала?

— Дезертиром.

— Потому что всю жизнь шел так и вдруг испугался?

— Да.

— Ты говорила с отцом об этом?

— Нет.

— А вообще хотела бы с ним об этом поговорить?

— Не знаю. Пожалуй, нет.

— В ПНР как только кто-то заводил речь о Польше, о свободе, то в каком-то смысле разговор сразу переходил на твоего отца.

— Верно, и в связи с этим случались ситуации, когда кто-нибудь меня спрашивал, когда отменят талоны на обувь.

— Я имел в виду другое.

— Конечно, и так тоже случалось. Даже очень крепкие выражения по адресу отца. Бывало и так, что, попадая в общество новых людей, которые не знали, как при мне себя вести, сама травила анекдоты о «Ярузеле», чтобы дать понять: при мне можно.

— Тебя обижало, что кто-то уничижительно говорил о твоем отце?

— Не совсем, потому что это свидетельствовало о доверии ко мне. Я просто искала контактов с людьми, которые достаточно критично относились к моему отцу: считала, что такие трудные знакомства — настоящие. Что такому человеку действительно нужна я, а не карьера в Союзе социалистической молодежи.

— Ты когда-нибудь ссорилась с отцом?

— Никогда. В принципе всю жизнь ощущала, что сочувствую отцу. Что он такой человек, на которого я не могу нападать.

— Бедный?

— Именно.

— Но почему?

— Не знаю, но я всегда воспринимала его как личность печальную, угнетенную и как бы отсутствующую. Знаешь, у него была такая полушутливая манера говорить мне: «И что там твой старый, хворый отец». Даже когда ему было 50 лет, так ко мне обращался. И это рождало у меня какое-то такое чувство, что шутки шутками, но он действительно тот, кого я не хотела бы огорчить.

— Жалость?

— Скорее, сочувствие. Что он взвалил на себя что-то очень тяжелое, чего я не смогу до конца понять и чего он мне не объяснит. А потом, когда смотрела на него уже с точки зрения взрослого человека, то видела такого маленького Войтуся, которого усаживают за стол завтракать и он не может выйти, пока всё не съест. Остальные домашние уже пришли обедать, а он все сидит с тем завтраком. А потом едет в гимназию отцов-марианов. Валит лес в Сибири. Тащит гроб с останками отца. А потом старается из этого всего вырваться, попадает в армию, именно такую и никакую другую, и идет уже дальше...

— Как?

— Становится офицером, продвигается, делает карьеру...

— ...тут-то, как понимаю, и начинаются проблемы.

— Да, потому что этического уже значительно меньше, но если увидеть того Войтуся... Для меня важно мыслить человеком, а не политикой.

— То есть ты не бунтовала?

— Видишь ли, я не делала этого еще и потому, что когда выезжала на каникулы, в Крым, на Кавказ, и видела всех этих маршалов, этот Варшавский договор, то понимала, какая в этом сила. И не только моего отца, но и тех, кто еще сильнее его. И, значит, я была в центре циклона, то есть каким-то образом в безопасности — но с осознанием, что возможности бунта с моей стороны нет никакой. В столкновении с Варшавским договором не больно-то много было у меня шансов.

— А у тебя есть какие-нибудь воспоминания о тех встречах Варшавского договора?

— Ну, например, такие. Были мы в Крыму и вместе с внучками маршала Куликова, который тогда возглавлял Варшавский договор, разглядывали тех всяких маршалов и генералов, как они там пресмыкаются: «смотри на его жопу». И в смех.

— Что ты думаешь о детях диктаторов? Например, о молодом Киме?

— Думаю, что мы ходим по краю, но ничего. Думаю, что дети Кима или Каддафи выросли чудовищами, но ведь действительно у них не было выхода. То есть единственным выходом, если бы они это осознали или даже если бы имели на это шанс, было бы самоубийство.

— Если бы осознали что?

— Что они обречены на повторение. Ведь что может сделать внук Ким Ир Сена? Взбунтоваться? Сказать «нет»?

— Нет.

— Но он ведь не может этого сделать.

— Почему?

— Ты был в Корее?

— Ты была.

— И потому знаю, что там нельзя сказать «нет». И уж особенно когда находишься на вершине власти. Дочь Ратко Младича, когда узнала о геноциде, совершенном по приказу ее отца, покончила с собой.

— Ты не любишь говорить о таких вещах?

— Ненавижу.

— Потому что это как будто о тебе?

— В какой-то мере.

— Ты читаешь газеты, смотришь телевизор, не боишься узнать о чем-то страшном, чего не знаешь?

— Это такое обычное дело, что я привыкла. Помню, поехала как-то на море. Зимой. В отель. Возвращаюсь с прогулки, легла на кровать, расслабилась, включила телевизор, а там: ИНП выяснил, что агент Вольский... И вот я должна утром спуститься к завтраку, и знаю, что все опять будут на меня смотреть. И речь уже не идет о моем дискомфорте, только о том, что я создаю проблемы другим. Потому что они тоже должны как-то выйти из положения.

— Звучит так, будто ты хочешь сказать, что для мира было бы лучше, если бы ты исчезла.

— Как-то раз мой знакомый сказал, что для меня было бы лучше, если бы отца расстреляли. Потому что тогда люди по большей части мне бы сочувствовали.

— Печально.

— К счастью, при всем этом случаются и трагикомичные ситуации. Было как-то время, что отец все время был в суде, СМИ это показывали, я смотрела, а Гутя играл где-то рядом. А чуть позже, я как раз была на кухне, и вдруг Гутя кричит: «Деда! Деда!» Я прихожу и вижу, что по телевизору показывают зал судебных заседаний, и там какой-то бандит. Но Гутя увидел суд и решил, что это связано с дедом.

— А вообще ты довольна, что наступил перелом?

— Была очень довольна, многие годы. Но сейчас, во время кризиса, когда капитализм показал довольно неприятное лицо, то когда думаю о своем ребенке, безработице, наших будущих пенсионерах, абстрагируясь от того, чья я дочь, мне представляется, что с некоторых точек зрения ПНР была безопаснее.

— Почему?

— Потому что была более предсказуемой.

Беседовал Томаш Квасьневский

Польша > Внешэкономсвязи, политика > novpol.ru, 31 августа 2013 > № 888768 Моника Ярузельская


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter