Всего новостей: 2551172, выбрано 3 за 0.002 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Шульман Екатерина в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаГосбюджет, налоги, ценыСМИ, ИТвсе
Россия > Госбюджет, налоги, цены > snob.ru, 23 мая 2018 > № 2634992 Екатерина Шульман

Екатерина Шульман: Большое бюрократическое настоящее Алексея Кудрина

Один из самых публичных чиновников России Алексей Кудрин согласился занять непубличную должность главы Счетной палаты. «Сноб» поговорил с доцентом Института общественных наук РАНХиГС, политологом Екатериной Шульман о том, чем может быть привлекательна для чиновника эта работа

Сноб: Счетная палата — структура для публики скучная, редко появляющаяся в новостях. И мне кажется, люди не очень понимают, чем будет заниматься Кудрин.

Счетная палата — это орган парламентского бюджетного контроля. Одна из немногих отдельно стоящих структур в системе российской власти. Глава Счетной палаты утверждается Госдумой по представлению президента и по закону подотчетен парламенту. Но понятно, что подчиненность парламенту — коллективному органу — нельзя сравнить с подчиненностью президенту или премьеру. Де-факто глава СП руководит своей отдельной, достаточно независимой структурой.

В этом смысле из всех российских властных органов Счетную палату можно сравнить с Центральным банком — по сходству процедуры утверждения главы и по сравнимому уровню независимости. И важный момент: палата действует на основании собственного федерального закона.

Сноб: Почему это важно?

Наша система власти забюрократизирована донельзя. Наше политическое пространство состоит из госслужащих различного ранга. Все, что вне государственной, гражданской, военной, силовой госслужбы, в российской политике не очень сильно существует.

В таких условиях, чтобы функционировать и наслаждаться тем, что сейчас называется модным словом «субъектность», нужно быть начальником. Начальником нужно быть над кем-то.

У нас любят рисовать круговые схемы: кто ближе к президенту, кто от него дальше, кто в какую группу входит, но эти схемы довольно условные. Во-первых, никогда не знаешь, правильно ли ты расположил на ней людей. Во-вторых, сегодня у тебя близость к президенту есть, а завтра что-то с тобой случилось, и ее уже нет.

А собственная структура и собственные прописанные в законе полномочия — вещь куда более осязаемая. Если мы посмотрим на тех людей, которые у нас считаются влиятельными, то увидим, что это министры, вице-премьеры, председатель правительства, руководители прокуратуры, ФСБ, Совета Безопасности, государственных корпораций, госбанков. У всех есть должности. И наиболее выгодные из них — это, конечно, те, что дают собственные полномочия, не зависящие от того, принял ли тебя сегодня вышестоящий начальник или очередь до тебя не дошла и твой доклад с ценными предложениями никто не прочитал.

Чтобы быть полноценным начальником, нужно иметь возможность брать своих людей на работу. Нужно иметь возможность распоряжаться самому, а не ходить советовать президенту, даже если предположить, что он тебя внезапно послушает.

И Счетная палата в этом смысле орган довольно выгодный. Это крупная структура, там работает около 1200 человек. Это собственный бюджет. Это свое прекрасное здание на Зубовском бульваре, творение бессмертного Беджета Паколли*. Это — что особенно интересно и соблазнительно — возможность посылать проверки в любую структуру, оперирующую бюджетными средствами.

Счетная палата проверяет, каким образом расходуют средства федерального бюджета все те, кто их получают. Она осуществляет оперативный контроль за расходами внебюджетных фондов. За поступлением в бюджет средств за распоряжение государственной собственностью. Она осуществляет оперативный контроль за банковской системой. А расходование бюджетных средств — это то, за что в России особенно охотно сажают. Палата обнаруживает нарушения, недостачи, а из этого быстро и весело создается уголовное дело. Поэтому председатель Счетной палаты — фигура небезобидная. Его структура обладает определенными силовыми полномочиями. Не прокуратура или Следственный комитет — но и не экспертный совет, ответственный за реформу, которая никогда не произойдет.

Сноб: Как этими полномочиями пользовались его предшественники? Например, Сергей Степашин пришел на должность руководителя Счетной палаты одним из кандидатов в преемники, бывшим премьером и директором ФСБ, но после назначения карьера у него не сложилась. Голикова стала вице-премьером.

Я сейчас не буду анализировать, у кого карьера сложилась, а у кого нет. Но при Татьяне Голиковой палата стала более внешне видимым и структурно значимым органом, чем была до этого. Связано ли это с ней лично? Связано ли это с возросшей за последние годы значимостью средств федерального бюджета и универсальностью их для любого экономического оборота в стране? Я не знаю. Когда Сергей Вадимович Степашин начинал в 2000 году свою карьеру в качестве главы Счетной палаты, огосударствление экономики еще не достигло того объема, которого оно достигло 10 и 15 лет спустя. Может быть, рост влияния палаты связан с этим. Может быть, он связан с тем, что Голикова пришла с опытом работы в Министерстве финансов, и она, как, разумеется, и Алексей Кудрин, знает весь жизненный цикл федерального бюджета, от зачатия до рождения, и даже после смерти, если считать работу Палаты вскрытием отжившего свое годового бюджета.

Кудрин получает Счетную палату в наследство от своей бывшей заместительницы как орган не только значительный, но и видимый в политическом пространстве. Довольно трудно представить, что Палата при нем как-то загнется. Скорее, все то, что сделала предыдущий председатель, он способен развить на еще более высоком уровне.

Сноб: Кудрин сформулировал свои принципы будущего руководства палатой: увязка государственных расходов с изменениями в жизни граждан. Совершенствование методов контроля. Открытость аудита. И создание механизмов предотвращения коррупции. Звучит довольно общо.

Алексей Леонидович Кудрин последние шесть лет провел в общественной сфере — он был и, надеюсь, останется руководителем Комитета гражданских инициатив и Центра стратегических разработок, организатором и покровителем Общероссийского гражданского форума. И идеологические положения, которые он сформулировал, — они из этих сфер происходят. Пребывая в негосударственной сфере, учишься — могу сказать по собственному опыту — с меньшим цинизмом воспринимать такого рода слова и вообще идеологические установки как таковые. Потому что государственные служащие говорят что угодно, и ответственности за слова не несут, им главное — совпадать с общей мелодикой того, что говорит начальство. А в негосударственном секторе ответственность за слова повыше и воспринимают их серьезнее. Поэтому я бы вчиталась в то, что он сказал — в этом может быть больше смысла и содержательности, чем кажется.

Сноб: А не может так получиться, что, занимая важную государственную должность, он будет вынужден прекратить и забыть свою публичную карьеру? Даже осторожная критика государства чиновнику не позволена.

Пребывание на государственной должности ограничивает твою риторическую свободу, тут никаких сомнений быть не может. Дело даже не в критике: госслужащему не очень позволительно публично рассуждать о том, что не входит в прямую сферу его ответственности. Он должен говорить о своей работе и своих обязанностях, а не о жизни вообще и своих взглядах на нее.

Но не думаю, что это прекратит всю его общественную деятельность. Он много лет этим занимался, созданы готовые устойчивые структуры, жизнеспособные и без его личного участия. Достаточно понимания того, что вся эта работа ему небезразлична. Подозреваю, все не только останется, как было, но даже расцветет: знание, что у той или иной общественной структуры и мероприятия есть если не формальный руководитель, то патрон — важный человек, очень вдохновляет и дисциплинирует всю государственно-ориентированную публику.

Сноб: Если Палата — влиятельный орган, зачем назначение Кудрина понадобилось предложившему его на должность Вячеславу Володину?

Я не исключаю, что идея с новой должностью вообще принадлежит аппаратному уму председателя Госдумы. В поисках чаемой субъектности нынешний созыв склонен вспоминать о своих полномочиях, о которых до этого все забыли. Счетная палата массово воспринимается как орган при президенте, меж тем это парламентский орган. Возможно, в Думе вдруг вспомнили: «Боже, есть такая должность в нашем распоряжении, давайте предложим ее Кудрину, подставим плечо администрации президента в ее трудном кадровом пасьянсе». Если логика была такая — это хорошая идея и удачный шаг.

Ведь что-то надо было найти, подходящее, с одной стороны, по уровню, с другой стороны, по сфере компетенции. И теперь, когда назначение уже свершилось, кажется, что этот вариант был почти идеальный и с точки зрения профессиональной, и с точки зрения политической.

Сноб: А зачем Кудрину было соглашаться?

Не углубляясь ни в чьи мотивы, могу сказать, что если в принципе хочешь участвовать в нашей бюрократической жизни, то в статусе руководителя Счетной палаты в ней участвовать хорошо. Это не абстрактный Центр реформ и всеобщей цифровизации. В наших реалиях структура, которая не обладает полномочиями и ни к чему не привязана, ничего и не значит. В этом смысле председатель Счетной палаты лучше всего того, что приходилось слышать о возможной новой должности Кудрина, начиная с 2016 года. Если бы он только не стал первым вице-премьером — но это при премьере Медведеве затруднительно.

Сноб: То есть теперь у Кудрина большое бюрократическое будущее?

У него большое бюрократическое настоящее. Как бывший госслужащий могу сказать, что эта должность гораздо более значима, чем думают люди, наблюдающие российскую властную машину снаружи.С

Беседовал Роман Могучий

* Беджет Паколли — бывший президент Республики Косово, основатель строительной компании Mabetex, реконструировавшей здания Кремля, Государственной Думы и Счетной палаты. Компания обвинялась в коррупции в России, бывший генпрокурор России Юрий Скуратов заявлял, что представители Mabetex подкупали членов семьи президента Бориса Ельцина.

Россия > Госбюджет, налоги, цены > snob.ru, 23 мая 2018 > № 2634992 Екатерина Шульман


Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 10 декабря 2017 > № 2427372 Екатерина Шульман

Демократизация по ошибке. Как самосохранение власти приводит к переменам

Екатерина Шульман, Carnegie Moscow Center, Россия

Самое интересное, что происходит за последние два десятилетия в мировой политической науке, — отход от жесткой дихотомии «демократическое/авторитарное» и от взгляда на демократию и авторитаризм как на два противоположных конца измерительной линейки, максимально удаленные друг от друга.

В прежней картине мира, где демократия и авторитаризм — это рай и ад, не имеющие друг с другом ничего общего, путь перехода от точки «плохо» в точку «хорошо» мыслился неким подобием духовного странствия из «Пути пилигрима», известного под названием «демократический транзит». Прошедший Долиной Слез паломник достигает Сияющего Города и там уже пребывает в блаженстве: совершенное демократическое состояние не предполагает дальнейшего развития, с обретенной высоты можно только упасть, а дальше расти некуда.

Вечный переход

Поскольку режимная классификация представляет собой не только научную задачу, но и прикладной политический инструмент, нужный для различных практических целей — например, для планирования работы международных организаций и финансовых институций, — то ранжирование стран по уровню демократичности и присвоение каждой определенного количества баллов будет и дальше пользоваться популярностью.

Все видели эти рейтинги в прессе: Freedom in the World работы американского НКО Freedom House или Democracy Index британской компании Economist Intelligence Unit публикуются каждый год и дают материал для новостей, кого за истекший год повысили или понизили, премировали за успехи и наказали за нерадивость. Например, можно узнать, что в 2016 году Соединенные Штаты, по расчетам Democracy Index, перешли из категории «полных демократий» в «ущербные демократии» (flawed democracies), и не из-за победы оригинального кандидата на президентских выборах, как можно было бы подумать, а из-за устойчивой тенденции снижения общественного доверия к политическим институтам.

Почему, несмотря на красоту и наглядность цифровых рейтингов, в которых каждой сестре выдаются соответствующие ее статусу серьги, наука все больше и больше усилий тратит на изучение и попытку классификации промежуточных политических форм и на отслеживание трансформационных процессов — непоследовательных, нелинейных и неостановимых? Потому что нельзя не видеть, что и авторитарное, и демократическое свойственно человеческой природе и человеческим сообществам. Как «железный закон олигархий» (склонность малой группы абсорбировать власть в любой организации) действует универсально, так и демократизация — глобальный процесс, драйверами которого являются экономическое развитие, повышение уровня потребления, товарный и информационный обмен и распространение грамотности.

Пока эти факторы не исчезли или не обратились вспять, общее направление развития социумов — демократическое. В зависимости от того, к какой из социальных наук принадлежит исследователь, отношения детерминизма он будет видеть по-разному: становится ли экономический рост драйвером демократизации, или демократизация — экономического роста? Глобальный тренд снижения насилия, проявляющийся и в изменении природы войн, и в загадочном социокультурном явлении, известном как great crime drop (падение уровня всех насильственных преступлений в большинстве стран мира за последние 20 лет), — это следствие хорошей работы демократий, распространения грамотности или контрацепции или запрета на этилированный бензин?

Одновременно социальные науки наблюдают и то, что в политической публицистике именуется авторитарным ренессансом или авторитарным интернационалом, — то есть явный прогресс автократий, их высокую обучаемость и склонность как перенимать друг у друга «лучшие практики» — например, способ контроля над сферой гражданской активности внутри страны путем предотвращения внешних контактов общественных организаций, — так и ставить себе на службу достижения, ценности и фобии Первого мира: культ безопасности, дискриминированность в прошлом как источник привилегий в настоящем и информационную прозрачность.

Одновременно в самих развитых демократиях завелось нечто, условно именуемое популизмом или новыми правыми, что иногда понимается как какая-то парша, занесенная дурными знакомствами с режимами менее демократичными, иногда — как кризис демократии, чьи институты не научились справляться с массовым обществом 2.0, новой тотальностью интернета.

В этом смысле все институты суть переходные, или промежуточные — ни одна политическая форма не может похвастаться неизменностью (если бы в этом было что-то похвальное). Стабильность развитых демократий в их открытости непрерывной трансформации.

При этом определяющая черта институтов — повторяемость, воспроизводимость, деперсонализация — предполагает принцип «люди меняются, нормы остаются». Обратим внимание на этот момент: деперсонализация есть черта рационального управления, «идеальной бюрократии» по Веберу. Автократии ассоциируются с дегуманизацией и суровым порядком, демократии — с цветущим разнообразием человеческого и слишком человеческого, но с точки зрения механизмов принятия решений все обстоит с точностью до наоборот: автократии привязываются к личностям (и чем ниже качество управления, тем сильнее эта привязка), демократии соблюдают нормы (и иные наблюдатели с грустью смотрят, как та или иная неконвенциональная личность бьется в тисках этих норм, а сделать ничего не может, ибо порядок не позволяет).

Экстракт лунного зайца

Сам термин «переходные (или промежуточные) институты», они же институты «транзитные» и «второго выбора», применяется в научной литературе к китайским практикам управления, преимущественно к городскому управлению и хозяйствованию, и подразумевает разного рода формы адаптационного перехода от экономики планирования и административной централизации к рыночной конкуренции и элементам самоуправления, но минуя стадию политической свободы, которой правящая партия позволить себе не может. С точки зрения политологической это не столько собственно институты, сколько именно практики: и dual-track liberalization (рыночная либерализация «двух скоростей»), и частичная бюджетная децентрализация, и ослабление централизованного планирования.

Транзитные институты были в большой моде 15 лет назад, вскоре после того, как Цянь Иньи опубликовал свою книгу о китайском опыте перехода к рынку. Понятие вошло в научный и медийный обиход, а их возможность в России стала активно обсуждаться после доклада Александра Ауазана и цикла статей на тему.

В чем выгода представлять нынешнему российскому руководству любые реформаторские планы под видом китайского опыта — понятно. Для верхних слоев нашей административной пирамиды Китай — воплощенный сценарий мечты «чтоб и Советский Союз не развалить, и потреблять как на Западе».

Те, кто чуть больше знает о китайском социально-экономическом устройстве, восхищаются сочетанием высоких темпов экономического роста, монополии на власть и капитализма из «Незнайки на Луне» — без пенсий, социальных гарантий и профсоюзов, без навязанных стандартов свободы слова и прав человека. Поэтому системе, которая нуждается в сильном лаксативе, но принимать его боится, можно продать его же, но в обертке с иероглифами и под видом китайской таблетки бессмертия с экстрактом священного персика и лунного зайца.

При этом характерно, что сама китайская модель принятия решений и ротации властвующей элиты, представляющая собой комбинацию из очень своеобразно понятого опыта КПСС, конфуцианских традиций меритократии и регулярных расстрелов, не заимствуется никем и нигде. В наш век взаимообучающихся автократий политическая система Китая остается недуплицируемой и уникальной.

Авторитарные партийные режимы — с правящей партией, выигрывающей любые выборы и служащей инкубатором для выращивания руководящих кадров и лестницей для их продвижения — вполне распространены. Среди других разновидностей авторитаризма они приятно выделяются долголетием, относительно низким уровнем репрессий и склонностью постепенно демократизироваться (характерный пример — Мексика). Даже в условиях Зимбабве наличие достаточно влиятельной правящей партии — партийного элемента в персоналистской автократии Мугабе — позволило обеспечить мирную передачу власти (хотя никакой демократизации пока там не видно, простая смена лидера после такой долгой несменяемости сама по себе значительно оздоровляет).

Однако электоральные автократии склонны к левизне — или популизму — разной степени тяжести: сохранение партийной гегемонии без полного запрета на альтернативные (хотя бы «системно-оппозиционные») партии требует известной апелляции к избирателю. Китайская же модель последнее, что приветствует в гражданах, — это иждивенчество и надежды на государственную поддержку.

Парламент спящий и переходный

Уж если говорить о транзитных институтах — или о переходных практиках — в российских политических условиях, то речь могла бы идти об институте партийности и установлении корреляции между результатами парламентских выборов и составом правительства. Сейчас такой связи нет, что придает как парламентским выборам, так и самой деятельности Федерального собрания довольно умозрительный характер.

Транзитность в таком варианте состояла бы в том, что при действующей машине электорального контроля никакой либерализации не произойдет, а просто больше полномочий получит «Единая Россия», что вряд ли понравится кому-то, кроме «Единой России». Тем не менее обретение власти над составом правительства способствовало бы ее превращению из нынешней очереди к окошку кассы в нечто напоминающее партию — партию институционализированной бюрократии.

Бюрократия, многочисленное и могущественное российское сословие, тоже нуждается в институционализации и публичном представительстве своих интересов. Другое дело, что она не имеет никаких прав на монополию в этом представительстве, но мы же говорим о транзитных институтах, представляющих собой переход от стадии «когда научитесь нырять, тогда и воду нальем в бассейн» к стадии «воду в бассейн налили наполовину, а вы тренируйтесь нырять».

Парламент, который не назначает министров и не распоряжается бюджетом, представляет собой не промежуточный, а спящий институт — другое хорошо изученное политической наукой явление. Спящие институты — это структуры и формы, прописанные в законе, но не функционирующие на практике, поскольку реальная власть и принятие решений происходит в других местах — в институте, который не спит (спецслужба, армия, секретариат лидера), или в рамках нерегламентированных практик (в бане, на спортивных занятиях, на охоте), или посредством комбинации этих двух вариантов.

Когда персонализированная власть — не обязательно власть одного человека, но власть, основанная на неформальных практиках и личных отношениях, — по тем или иным причинам ослабевает, спящие институты имеют свойство просыпаться. Полномочия-то у них есть, только о них до поры до времени никто не вспоминал. Классический пример — Большой фашистский совет, внезапно сместивший Муссолини в 1943 году.

В российской «осенней автократии», стареющем режиме, придерживающемся известной формулы «20% насилия на 80% пропаганды», можно разглядеть тенденцию усиления формальных институтов в противовес неформальным. Под все разговоры о дворе и придворных, об узком круге принимающих решения и картинки с царем на обложке журнала Economist на практике мы видим, как Администрация президента, по крайней мере во внутриполитическом своем отсеке, увядает, Государственная дума активизируется, преемник из бывшего охранника явно не вытанцовывается, старые друзья страдают от публичности судопроизводства и новой информационной прозрачности, и в целом увереннее смотрят в поствыборное будущее те, у кого есть аппаратная должность и полномочия, а не «доступ» и «неформальное влияние».

Можно предположить, что на следующем этапе режимной трансформации эта тенденция продолжится: устойчивее будет положение тех акторов, чьи функции и властные ресурсы закреплены в законе, а на следующем шаге — тех, кто обладает медиаприсутствием, может рассчитывать или хотя бы апеллировать к общественной поддержке и результатам выборов, пусть не особенно равных и конкурентных, но хотя бы отвечающих минимальным требованиям «легальности» (как ее нынче понимает наш политический менеджмент).

Случайность вместо планирования

Сегодня политическая машина находится в низкоресурсном состоянии, живет в режиме экономии калорий и озабочена выживанием, а не экспансией. Этот модус не исключает рандомных агрессивных действий (выглядящих изнутри системы как защитные) и объясняет сохраняющийся — и местами усиливающийся — уровень агрессии риторической. В мире стирающихся границ между словом и делом метод «где отбиться не сможем, там хоть отбрехаемся» тактически выглядит выгодным способом произвести большое впечатление за небольшие деньги, а стратегически приносит такие же убытки, как реальное нападение с негодными средствами (к чему в общем сводится весь сюжет с «российским вмешательством» в разнообразные выборы).

Такое положение вещей делает малореализуемым любой последовательный курс реформ — изоляционистских, либеральных, рыночных или антирыночных. Проблема-2018 — низкая явка и гражданское неучастие — вынудила кандидата-инкумбента тянуть до последней возможности с объявлением о своем выдвижении, потому что в момент этого объявления избиратели потеряют к выборам последний интерес (все же уже решено!), а правящий класс сочтет для себя выборы состоявшимися и будет думать исключительно о следующем политическом цикле.

Это же состояние системы и социума не дает «основному кандидату» возможности выступить с какой бы то ни было связной программой, тем более реформаторской: программа может быть только набором добрых дел, точечно направленных на те проблемные сегменты, которые система в состоянии идентифицировать. Например, регионы обросли долгами, у семей с детьми нет денег, рождаемость снижается с середины 2014 года, дольщики волнуются, стареющее население озабочено здравоохранением. Это будет похоже не на курс изменений, а на дайджест президентских прямых линий последних лет, которые пресс-секретарь президента однажды назвал «лучшей формой соцопроса», — вот как велика неудовлетворенная потребность политической машины в обратной связи!

Из отсутствия у системы сил и энергии на перемены не следует, что они не произойдут. Мы вообще склонны преувеличивать значение двух сильно мифологизированных факторов: политической воли (подразумевается «если бы начальник захотел, он бы ух! Но что-то он все никак не захочет») и готовности элит к реформам.

Политические элиты в силу самого своего положения занимают лучшую социальную позицию из возможных и хотеть изменить существующее положение вещей не могут по определению. Они могут только чувствовать или воображать угрозы своему положению и действовать исходя из осознания этих угроз. Политические акторы не понимают ни смысла, ни последствий своих действий не потому, что они как-то особенно глупы, а потому, что они находятся внутри системы, их кругозор ограничен только ею, а действия всегда определяются повесткой короткого горизонта.

Хуже того: ресурсами и возможностями для построения и претворения в жизнь глобальных планов преобразования реальности располагают даже не авторитарные, а тоталитарные политические режимы. Демократические политики больше озабочены тем, как увернуться от конкурентов и понравиться избирателю в очередном электоральном цикле. Что характерно, ведут человечество по дороге прогресса именно демократии, а громадье тоталитарных планов неизменно сводится исключительно к массовым захоронениям, которые потом откапывают изумленные потомки.

Так что не стоит абсолютизировать долгосрочное планирование, даже и реформаторской направленности. Политолог Дэниэл Тризман в своей недавней работе изучил 201 случай демократизации политических режимов с 1800 по 2015 год, исследуя исторические труды, научные публикации, прессу, мемуары, дневники и сетевые свидетельства — всего 1064 источника. Как выясняется, в 4% случаев демократизация случилась посредством сознательного ограничения государством своих полномочий (то, что мы бы назвали либеральными реформами), в 16-19% случаев — в результате элитного пакта. От 64% до 67% случаев относятся к тому, что ученый называет «демократизацией по ошибке».

Что это за ошибки? Система делала шаги, призванные укрепить власть, но в реальности ее ослабившие: диктаторы недооценивали силу оппозиции, не шли вовремя на компромиссы или на репрессии и в результате теряли власть (13-17% случаев); закручивали гайки с чрезмерным энтузиазмом, и переизбыток репрессий вызывал опрокидывающие режим протесты (12-15%); назначали выборы и референдумы, на которых рассчитывали победить, а потом что-то шло не так (24-29%); начинали военные конфликты, в которых проигрывали, и лишались власти (6-9%). Довольно распространенный сценарий — условная перестройка, когда систему планируется не изменить, а слегка улучшить, но шаг за шагом перемены выходят из-под контроля, и происходит смена власти и политической формации.

Интересно, что демократизация сознательного выбора — более распространенный сценарий для изменений, произошедших до 1927 года. Это понятно: на том уровне социально-экономического развития демократическое политическое устройство еще не было до такой степени универсальным требованием, и реформаторы шли впереди истории. Нынешних же консерваторов, реконструкторов и охранителей история сама толкает в горб в нужном направлении, вне зависимости от их внутренних представлений о смысле и целях своей деятельности.

Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 10 декабря 2017 > № 2427372 Екатерина Шульман


Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 11 июня 2017 > № 2206981 Екатерина Шульман

Футурофобия

Политолог Екатерина Шульман — о том, почему Россия боится будущего

Сергей Медведев, Радио Свобода, США

Сергей Медведев: Прав ли был Маркс, когда говорил, что базис, экономические основы общества, производительные силы и производственные отношения рано или поздно меняют надстройку? Глядя на современное российское общество, начинаешь в этом сомневаться. Общество в большой своей части уже находится в новом технологическом укладе, в сетевом обществе, стоит на пороге четвертой промышленной революции, а политические отношения — в совершенно архаичном состоянии и, кажется, еще больше откатываются назад. Так ли это? Эту тему мы обсудим с политологом Екатериной Шульман. Это один из немногих экспертов, которого я могу с гордостью назвать политологом, потому что в целом это название себя дискредитировало.

Недавно в лектории «Прямая речь» у вас была очень интересная лекция под названием «Будущее семьи, частной собственности и государства — переиначивая Энгельса» — вот откуда взялась эта марксистская тема в начале.

Екатерина Шульман: Энгельса я люблю больше, чем Маркса: он, по крайней мере, жил за свои деньги. Сама эта статья — «Происхождение семьи, частной собственности и государства» — всегда казалась мне очень внятным изложением того, что происходило с человечеством на его заре. Что касается базиса и надстройки, конечно, вульгаризированный марксизм, оставшийся в мозгах советских людей, которым все это преподавали в средней и высшей школе, — это одно из самых больших зол наших дней.

Мы сейчас не будем углубляться в претензии Марксу как таковому, но именно к этой его версии (советской, оставшейся в головах у людей) много претензий, потому что оттуда восприняты какие-то совсем линейные вещи в духе вульгарного материализма. Тезис о базисе и надстройке понимается в том смысле, что деньги определяют все, что главное экономика, а все остальное на ней надстраивается. Причем экономика понимается не как система отношений, каковой она является, а примитивно, сугубо как деньги. Понятие о капитализме тоже заимствовано из каких-то обрывочных цитат из классиков марксизма-ленинизма, типа «нет такого преступления, на которое не пошел бы капитал за 300% прибыли». В головах бывших комсомольцев все эти идеи, к сожалению, цветут пышным цветом и дают совершенно не тот плод, какого хотелось бы.

— Меня интересует, как в связи с экономическими изменениями будет меняться структура государства, структура государственного суверенитета, которая с нами лет 350-400, если считать с Вестфальского мира?

— Мы воспринимаем как данность и единственную возможную реальность то, что сформировалось в конкретных исторических условиях, а другие конкретные исторические условия могут сформировать совершенно другую реальность. Мы с вами принимаем за единицу мироустройства централизованное национальное государство.

Я хочу напомнить, что так было не всегда. Нынешние национальные государства, наследники абсолютистских монархий Европы, которые в свое время выиграли историческое соревнование, победили в исторической конкуренции и показали более высокие результаты, чем разнообразные альтернативные модели, — вот они, собственно говоря, и унаследовали землю.

Наши понятия о том, что большое — это эффективное, что централизация — это скорее хорошо, чем плохо, что долгосрочное планирование — это тоже здорово и правильно, государство образуется нациями, нация есть политическая единица, — я не говорю, что все это ошибочные иллюзии или суеверия, это просто определенный исторический этап.

Возможно, мы постепенно переходим в другой исторический этап. Это может происходить силами двух процессов: во-первых, глобализации, которая эту единицу (национальное государство) делает во многом устаревшей по ряду параметров. Более высокая мобильность — как людская, так и мобильность информации и товаров, собственно говоря, может сделать излишним, слишком дорогим и неэффективным по сравнению с возможностями новой мобильности все то, что является скорлупкой национального государства: границы, налоговую систему, финансовую систему, национальные валюты, национальные системы законодательства.

Часть этого процесса — и то, что у нас называется информационным обществом, и вот этой загадочной постресурсной экономикой, которую нам должна принести четвертая промышленная революция. Это все пока еще довольно туманные вещи. Они кажутся такими туманными, потому что люди, занимающиеся науками об обществе, не очень хорошо понимают, какова эта новая информационная и экономическая реальность, а люди, занимающиеся информационными технологиями, во-первых, не умеют понятным образом объяснять, что это такое, а во-вторых, не мыслят категориями, которыми мыслят общественные науки. Они могут рассказать про свой биткоин, про свой блокчейн, но они не понимают, что это значит для социума, для политической системы, для баланса власти. А тем, кто понимает в этом, трудно вникнуть в то, что такое интернет вещей, чем он отличается от интернета овощей, почему именно это должно радикально менять мир. Поэтому мы, как положено в разных отраслях знания, ощупываем слона каждый со своего конца.

Тем не менее, из того, что сейчас видно, вырисовывается некая картина. Хочу заранее предупредить, что вырисовывающаяся картина кажется максимально противоположной тому актуальному новостному фону, в котором мы изо дня в день живем. Этому тоже есть вполне марксистское объяснение. Как говорил Маркс, если общество задается вопросом, значит, ответ на него уже найден. Если какая-то политическая форма особенно активно себя проявляет, то очень может быть, что она проявляет себя потому, что является уходящей.

Вот эти проблемы прошлого века, вчерашние проблемы вспыхивают особо ярким пламенем. Может показаться, что сейчас самый актуальный вопрос в мировой политике — это вопрос суверенитета. Это новая религия всех новых правых в Европе, это во многом и религия Трампа.

— Может быть, это реакция на глобализацию, на блокчейн, на четвертую промышленную революцию, на безработицу «белых воротничков»? Идет новая волна суверенитетов, во главе которой на белом коне — товарищ Путин, говорящий, что надо давать клятву.

— Или товарищ Трамп. Это еще надо посмотреть, у кого конь белее. Да, я считаю, что это естественная реакция. Более того, я всем предлагаю порадоваться тому, что в нашу эпоху на таком крутом вираже исторических перемен эта реакция имеет такую форму, то есть кто-то где-то выиграл на выборах — не один, а другой кандидат.

Мы называем это шоком, потрясением, революцией, опасностью для либеральной демократии, а на самом деле это все детские сказки по сравнению с тем, что происходило в предыдущих промышленных революциях, на предыдущих исторических этапах. Такого рода изменения обычно сопровождаются массовым кровопролитием, мировыми войнами, очень серьезными насильственными изменениями внутри социумов, стран. В прошлые разы все это прошло гораздо менее мирно. Слава богу, что сейчас это все на уровне какой-то политической болтовни. Но если это действительно реакция, если мы, общественные науки, правы в своих наблюдениях, то это уходящая волна, которой надо дать себя проявить, потому что люди имеют право быть недовольными темпом перемен: их образ жизни и уклад действительно находятся под угрозой, и они имеют право на то, чтобы проявлять свой протест таким образом, выбирая тех лидеров и те партии, которые, как им кажется, помогут оттянуть часовую стрелку назад.

При этом мы помним про себя, что это в принципе невозможно, то есть, видимо, нельзя как-то радикально изменить ход истории. Даже я сомневаюсь, что возможно его замедлить. Но можно как-то смягчить резкость этого поворота. Может быть, оно и к лучшему, может быть, потом, оглядываясь назад, мы скажем, что роль новых консерваторов и каких-нибудь сторонников Брекзита в Великобритании была скорее позитивной, чем негативной. То есть мы можем их рассматривать не как людей, которые цепляются за колеса поезда прогресса и не дают ему ехать: может быть, они, слегка затормозив время, действительно сделали этот вираж не таким головокружительным и не таким болезненным для вестибулярного аппарата народов.

— Сейчас левый и правый популизм — как лихорадка при прививке.

— Можно сказать и так. Честно говоря, я пока не вижу от них большого и радикального вреда, я не особенно сочувствую этому тотальному ужасанию, поскольку не вижу, чему именно ужасаться. Если мы считаем, что суверенитет национальных государств будет растворяться в крепкой кислоте глобализации (что, собственно говоря, уже и происходит, и реакция объясняется именно тем, что это происходит), то возможно, что организационные формы общемирового порядка будут, как сейчас часто говорят, разделяться на два уровня. На верхнем уровне будет система межгосударственных союзов типа Евросоюза, новая империя Габсбургов, как говорят конспирологи, типа тех тихоокеанских партнерств, которые заводил Обама, из которых сейчас выходит его преемник.

Тем не менее, все равно китайский ШОС, наш Евразийский союз, такого рода межгосударственные объединения — это же не Антанта, не договор о сердечной дружбе, это, прежде всего, экономические союзы. Их смысл — упрощение торгового оборота, усиление той самой мобильности, которая и растворяет скорлупки национальных государств, выедает из них кальций, делавший их крепкими.

Второй этаж — это уровень городов и городских агломераций. Это очень популярная сейчас тема в общественных науках. Я не буду утверждать, что я все про это понимаю, но смысл следующий: процессы урбанизации продолжаются, то есть трудовые, финансовые, экономические ресурсы действительно концентрируются в городах и на территориях, которые обслуживают город.

— Историк во мне говорит, что когда-то мы это уже проходили: в период позднего средневековья, когда были большие независимые города, и в то же время существовала священная Римская империя, то есть это догосударственный период, большие города и большие транснациональные торговые союзы.

— Христианский мир или большая Золотая Орда — это тоже не было единое государство в нашем понимании. Была знаменитая фраза, что в империи Чингисхана девушка с золотым блюдом на голове могла пройти от Пекина чуть ли не до Бухареста, и никто ее не трогал. Смысл тоже был в том, чтобы обеспечить безопасное пространство для перемещения людей и товаров. Все, в конечном счете, сводится к этому. Вообще, очень забавно, какое количество черт уже наступившего и наступающего нового времени, нашего с вами будущего повторяют на новом техническом уровне практики высокого средневековья. Это поразительно! Хочешь узнать, что будет, — посмотри на то, что было до XVII века.

— Сорокин об этом и пишет в «Теллурии».

— Это, конечно, богатый материал для антиутопий, потому что для нас средневековье — это фильм Германа «Трудно быть Богом». Давайте не зацикливаться на деталях, у нас уже есть антибиотики, водопровод и канализация, поэтому совсем туда мы не скатимся.

Мы воспринимаем период абсолютизма как период наступления прогресса. А по ряду параметров относительно той же самой свободы перемещения, относительно возможности для человека убежать от своего суверена и жить своей жизнью, может быть, это как раз был шаг назад, в закрепощение. Между прочим, этот период принес всему миру крепостное право на новом уровне, когда вилланов и сервов уже давным-давно позабыли, люди были свободными, и вдруг опять пришло большое государство и рекрутировало всех в большую армию, на большие производства и на принудительный крестьянский труд. Так что не будем абсолютизировать просвещенный абсолютизм: было в нем свое хорошее, было в нем и свое плохое.

Действительно, практики высокого средневековья (начиная от цеховых объединений, которые суть саморегулируемые организации), культ ручного труда, новый культ семьи, новая роль связей, атомизация ХХ века сменяются связанностью всех со всеми, только вместо родной деревни и посада, который был у средневекового человека, у нас есть родная социальная сеть, родной «Фейсбук» или родные «Одноклассники». Здесь какая-то другая роль религии, может быть, объясняющаяся тем, что у людей появилось больше свободного времени, и они стали задумываться о своей духовной жизни.

Что еще принесла позапрошлая промышленная революция в централизованные государства — люди стали гораздо больше работать. Позднесредневековый человек, если он не был крестьянином, то не ходил на работу к девяти утра, его жизнь была гораздо более вольной, с нашей точки зрения.

— Маркс тоже пишет об этом: они работали столько, сколько им было необходимо для натурального воспроизводства и небольшого натурального обмена.

— Вот вам жизнь гражданина с гарантированным гражданским доходом.

— Встает еще один вопрос: что будет с демократией в эпоху гарантированного минимального дохода? Люди перестают быть налогоплательщиками: ты не работаешь, а государство дает тебе денежку.

— А налоги будут платить роботизированные производства, создающие, в свою очередь, другие роботизированные производства.

— Налог, видимо, будет только с потребления.

— Сейчас пока надеются на то, что налоги будут платить владельцы этих автоматизированных производств, которые уже будут продуцировать сами себя, они будут основными объектами налогообложения. Это вопрос уже напрямую к политической науке: каким будет политическое поведение, какой будет репрезентативная демократия, не возникнет ли внезапно новый социализм, состоящий из этого государства, кормящего бесконечные орды вечных пенсионеров.

Мы, Российская Федерация, может быть, немножко показали миру, на что это похоже, потому что в нефтяные годы мы были социумом псевдозанятости. Во многом мы остаемся им и сейчас, потому что за эти годы государство раскормило огромный класс бюджетников — не учителей и врачей, а госслужащих, чиновников, сотрудников контролирующих и проверяющих организаций, бесконечные толпы силовиков. Мы превосходим все страны мира с очень большим перехлестом: в два раза больше, чем в Германии, на треть больше, чем в Китае (в процентном соотношении). Соответственно, у нас огромная армия этих людей, которые ничего не производят, чья деятельность носит условный характер, они типа «берегут нашу безопасность».

Опять же, к вопросу о высоком средневековье… Помните, у Рабле в «Гаргантюа и Пантагрюэле» есть рассуждение о том, что солдат воюет, купец торгует, крестьянин пашет, а монах что делает? А он молится за наши грехи. Вот правоохранитель охраняет, стережет нашу безопасность, молится за наши грехи нарушения безопасности, а мы все за это его кормим. Такая не очень веселая социально-политическая картина с соответствующим политическим поведением, очень хорошо нам знакомым, поскольку понятно, как эти люди голосуют: либо они не голосуют вообще и не протестуют против того, чтобы их голоса присваивались, либо они голосуют за ту власть, которая является их содержателем.

— Меня очень интересует этот зазор: каким образом нынешняя российская неоархаизация, неудавшийся транзит, видимо, частично не удавшаяся или целиком не удавшаяся модернизация сочетаются с глобальным модернизационным переходом к четвертой промышленной революции, к обществу сплошной безработицы, обществу роботов, гарантированного минимального дохода, нулевого кредита, блокчейна, биткоина, всех этих инноваций, о которых мы здесь говорим? Каким образом нынешний путинский режим сочетается со всем этим? Или это как-то умещается только в голове Германа Оскаровича Грефа?

— Герман Оскарович Греф — один из немногих высокопоставленных людей, который говорит о будущем публично, и за это ему надо сказать спасибо. То, что он говорит, не всегда можно понять, но, по крайней мере, нельзя не приветствовать саму устремленность мысли вперед. Ведь то, что называется футурофобией, боязнью будущего — это очень распространенная у нас болезнь, и чем выше по иерархической пирамиде, тем она распространенней.

У нас вообще ценности безопасности и сохранения радикально превалируют над ценностями прогресса и развития. В этом едины и власти, и граждане: все боятся будущего, все рассматривают его в терминах угроз и вызовов. Посмотрите по контекстному слову «будущее», какие слова вы увидите рядом: «угрозы» и «вызовы», а не «возможности», «шансы» или «улучшение», которые принесет нам завтрашний день. У нас может быть только возвращение во вчера и позавчера, а в завтрашнем дне одни сплошные угрозы выскакивают на нас из-под кровати. Соответственно, то, что вы называете архаизацией, есть попытка следовать этим ценностям сбережения, безопасности и сохранения.

— Согласно всемирному обзору ценностей, который делают Инглхарт и Норрис, Россия всегда находится в спектре, где ценности выживания гораздо выше ценностей самовыражения.

— Совершенно верно, это одна из наших базовых бед, потому что с этим сочетается крайне низкий уровень доверия. С уровнем доверия в последние годы становится чуть-чуть получше силой социальных сетей и тех связей, которые они дают. Это сразу чрезвычайно увеличивает оптимистические настроения, так сильно, что даже экономическая деградация не может перебить тот эффект эйфории, которую чувствует человек, который вдруг обнаруживает себя не в одиночестве, а связанным с другими людьми. Все-таки это базовая человеческая потребность. Депривация в этом смысле приводит ко всему на свете, от суицида до наркомании. Любое улучшение в этой сфере сразу дает вам плюс сто в карму, как нынче говорят, плюс сто к вашему социальному самочувствию и даже к вашему политическому оптимизму. Поэтому все так подсаживаются на совместную деятельность.

— Как же Россия со своей футурофобией вписывается в этот глобальный расклад?

— Будь ты футурофоб или футурофил, все равно время для тебя течет точно так же, как для всех остальных. Невозможно закопаться в ямку и сказать: ой, знаете, для меня послезавтра не наступит, пусть всегда будет вчера, всегда пять часов и время пить чай, как в «Алисе в Стране чудес». Но даже там, как вы помните, они пересаживались вокруг стола, чтобы каждый раз иметь чистую посуду. На вопрос Алисы: «Что же вы будете делать, когда сделаете полный круг?» — Мартовский заяц нервозно говорит: «Давайте поговорим на другие темы».

Люди, которые хотят остановить время, очень нервозно относятся к вопросу: что же вы будете делать, когда перемажете всю посуду и съедите все ваши ресурсы? Наш Минфин, совершенно как Мартовский заяц, очень не любит, когда ему задают этот вопрос: «А когда вы проедите фонд, что будет дальше?» — «Давайте поговорим о чем-нибудь другом». А там, может быть, случится что-то невероятное, и проблема рассосется сама собой.

Будущее наступает для всех. Более того, поскольку то будущее, о котором мы с вами говорим, имеет своим базисом глобализацию, то я думаю, что новое явление этого нового века, которое человечество еще не очень видело, состоит в том, что возможно отставание, но невозможна изоляция. Все предыдущие века отстающие страны, неэффективные куски земли были изолированы, то есть я сижу у себя со своим частоколом, я ни к кому не хожу, и ко мне никто не ходит. Я сам себе выращиваю свою брюкву, ем ее, хорошо торгую с соседями пенькой и соболиными шкурками, но не глобализируюсь. В чем было преимущество этого образа жизни? В том, что ты, может быть, живешь хуже, чем сосед, но ты об этом не знаешь. Ты считаешь, что там живут люди с песьими головами, какие-то нехристи, и у нас тут все правильно и хорошо, по староотеческим заветам, а у них там неизвестно что.

Сейчас изоляция невозможна, мир прозрачен, все видят всех, не только путем физического перемещения, но и путем обмена информацией. Причем мы очень близко видим, как живут другие люди. При этом отставание вполне возможно. Одни территории богаче, другие беднее, одни дальше убежали по пути технического прогресса, другие совсем не убежали, но при этом все видят всех. Конечно, это взрывает мозг.

Я думаю, это одна из пружин, один из двигательных механизмов, в том числе, и мировой террористической активности. Когда молодые люди отсталых территорий (выразимся обобщенно) видят, что другие молодые люди живут совершенно иначе, и при этом они верят в неправильного бога, неправильно себя ведут, не так одеваются, а живут лучше, — это очень многим абсолютно ломает голову. Единственный вариант, который представляется — это «давайте взорвем их к чертовой матери, взорвем этот неправильный мир, потому что он сидит у меня на носу, я не могу никуда от него спрятаться. Я не то что сижу себе тихо в медресе и молюсь — он вокруг меня, этот мир неправильности, поэтому давайте его уничтожим».

Это, с некоторыми поправками, и картинка взаимоотношений России и обобщенного западного мира: мы тоже все это видим, но это неправильное, нехорошее, поэтому давайте огородимся… Огородиться невозможно. Давайте внушать себе, что у нас лучше, но это тоже трудно. Это очень дискомфортная новая ситуация.

— Но при этом путинский режим, как мне кажется, очень неплохо встроился в информационный мир. Уровень цифровой культуры, цифровизации отношений в Москве, я считаю, один из самых высоких в мире. Можно прекрасно обойтись без денег, без кредитки, скоро будем везде платить мобильными. Путинский режим научился очень ловко манипулировать интернетом. У многих из нас были оптимистические иллюзии (у меня лично были лет 10-15 назад), что наконец-то интернет победит телевизор, принесет нам свободу, но он ничего не принес.

— В чем выражаются эти успехи режима?

— По крайней мере, он создал иллюзию глобальных российских хакеров, которых сейчас ищут под каждой кроватью.

— Мы извлекаем из этого какую-нибудь пользу? Я очень часто слышу, в том числе и участвуя во всяких международных конференциях, про выдающиеся успехи российской внешней политики, российской внешнеполитической пропаганды. А когда пытаешься пощупать, в чем успех, говорят: «А вот, знаете, на обложке журнала была картинка с Путиным»…

— Внутри, в соцсетях, в конце концов.

— О нас много говорят, причем говорят какие-то гадости. Что нам за профит от всего этого? Информационное общество таково, что тут очень многое состоит из разговоров. А когда пытаешься пощупать, эта пена уходит между пальцами. Я не знаю, в чем для нас выгода этой репутации русских хакеров. Нам что, дают за это дешевые кредиты, больше покупают наши товары?

— С этим соглашусь. По крайней мере, с точки зрения режима, видимо, это все микроуспехи. Но даже с точки зрения потребителя информации, люди, верящие в распятого мальчика в Славянске, — как они верили из телевизора, так они верят и в интернете. В испанского диспетчера, который не знает, что сбили «Боинг»…

— Влияет ли это на их политическое поведение? Мы видим, как люди, которые посмотрели в YouTube фильм про Димона, взяли, да и вышли на митинг, а люди, которые смотрят Дмитрия Киселева, никуда не ходят, если только им не поручают прийти из ЖЭКа или по месту работы.

— В этом отношении вы остаетесь технооптимистом?

— Я вообще стараюсь мыслить в категориях прогресса.

— Вы вообще оптимист — это всем известно.

— Я не знаю, в чем мой оптимизм. Но я считаю, что человечество постепенно движется по пути меньшего насилия и большего благополучия — не видеть этого нельзя. Мы живем в годину мира и процветания, если по большому счету. Все-таки никогда не было так мало войн, никогда в этих войнах не было так мало жертв. Это звучит ужасно безнравственно, ведь, смотрите, там воюют и там воюют, в Сирии кого-то поубивали, но человечество всегда воевало гораздо больше, нежели сейчас. И технический прогресс принес нам максимальное приближение к избавлению от проблемы голода, которого когда-либо достигало человечество. В этом смысле у нас есть поводы для оптимизма. Информационное общество увеличивает уровень счастья, потому что связывает людей между собой, а люди хотят быть связанными между собой.

Это очень общие вещи. Если вам конкретно вместо счастья в интернете достаются троллинг и травля, то у вас не будет повышаться уровень счастья, вас это может довести до самоубийства. Лично вы можете потерять работу от технического прогресса, а вовсе не приобрести ее. Тем не менее в целом нельзя не приветствовать движение человечества по пути прогресса.

— Процитирую то, что уже сказала Екатерина: возможно отставание одной страны, но невозможна ее изоляция. Я думаю, сейчас мы в этом убеждаемся более, чем когда-либо.

Россия > Внешэкономсвязи, политика > inosmi.ru, 11 июня 2017 > № 2206981 Екатерина Шульман


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter