Всего новостей: 2550275, выбрано 1 за 0.002 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Чхаидзе Елена в отраслях: Внешэкономсвязи, политикавсе
Чхаидзе Елена в отраслях: Внешэкономсвязи, политикавсе
Грузия. Россия > Внешэкономсвязи, политика > magazines.russ.ru, 10 октября 2014 > № 1458906 Елена Чхаидзе

«Русский имперский человек» в «провинции»

Елена ЧХАИДЗЕ

Дискурс «Россия—Грузия» в книге Андрея Битова «Империя в четырех измерениях»

Елена Чхаидзе — доктор филологии, научный сотрудник Рурского университета (Бохум), Германия.

Начать с того, что тема «путешествия на Кавказ» стала одной из многочисленных тем, к которым обратился Андрей Битов в своей «Империи в четырех измерениях» (части «Путешествие из России» и «Оглашенные»), значит, ничего нового для поклонников творчества писателя не сказать. Битов, будучи невыездным, много путешествовал по СССР. Но не он один. Особенностью его Путешествия стало подробное описание ощущений именно русского, а не советского человека, гостившего в братских республиках, — используя современную терминологию: «путешествия колонизатора по провинциям империи СССР» (хотя, опять же, такая формулировка возможна лишь при взгляде из XXI века). Именно в рамках современной постколониальной теории и хотелось бы обратиться к написанному Андреем Битовым в советский и постсоветский периоды. Это дает возможность точнее проанализировать путешествие Битова в Грузию конца XX — начала XXI века и особенности его подхода к разработке традиционной темы путешествия на Кавказ.

I

Начало «освоения» Кавказа: Армения — Грузия

Поводом для одной из первых поездок Битова в Закавказье стал заказ статьи о «сближении и слиянии наций» в коммунистической Армении. Это засвидетельствовано в «третьем измерении»: «Путешествие из России».1 Поездка состоялась в 1967 году. Как отметил Т. Накамура, тема дружбы народов в статье переродилась в «историю чувства одиночества русского рассказчика на чужбине».

Другая поездка, нашедшая отражение в «Империи», связана с Грузией и описана в «Грузинском альбоме» (1985). Толчком к путешествию в Грузию, по словам самого автора, послужил кризис 33-летия и писательский страх «замолчать», приравнивающийся к распятию. Как и Пушкин, Маяковский, Пастернак и многие другие русские писатели, Битов спасается в Грузии, хорошо знакомой ему стране: «в Грузию я вернулся. Как домой. <...> Будто Грузия была даже больше Россией, чем сама Россия, во всяком случае, больше чем Советский Союз». В Грузии, стране, казавшейся иной и «большей чем Советский Союз», автор оказывается в клетке. Он чувствует себя пойманным — между двумя культурами, двумя периодами времени, двумя территориями: России и Грузии.

«Свой» — «чужой / другой»

Понятие «провинция» по отношению к Грузии было применено американской исследовательницей Сьюзи Лейтон в книге «Русская литература и империя» (1994). Она пишет о типичности изображения Кавказа как русского «Востока», как «чужого» в русской литературе.

Битов приезжает в Грузию как представитель «метрополии» (России). С помощью триады «смотреть-узнавать-рассказывать» к нему приходит осознание того, что они — другие, не такие как мы (русские): у них еще сохранилось то, чего у нас уже не было.

Конструирование своей идентичности и сохранение ее чистоты требует исключения всего иного/чужого, чему способствует строгая иерархия границ. Автор постоянно прибегает к помощи бинарных оппозиций: Россия — Армения, Россия — Грузия, история любви кавказского пленника у Лермонтова — любовь армянской девушки Аэлиты в его «Уроках Армении». Они способствуют выкристаллизовыванию своего и пониманию чужого. Структура текста «Грузинского альбома» строится на чередовании грузинских и петербургских (ленинградских) глав, как противопоставление Россия—Грузия.

«Пленный» русский или «колонизованный» писатель?

Увиденное за «границей» подтолкнуло к размышлениям о самоидентичности. Ю.М. Лотман в свое время писал: «граница делит плоскость на две области — внешнюю и внутреннюю. Самой простой семантической интерпретацией такой модели культуры будет оппозиция: мы — они». В тексте эта оппозиция может получить разную интерпретацию, например: «свой народ — чужие народы».

Территорию путешествия рассказчик назвал «иной планетой», на которую он попал под влиянием русской истории и истории русской литературы. На этой «планете» всплывают ассоциации с прошлым, возникает раздвоенность, связанная с ощущениями «захватчика/колонизатора» и «колонизованного». (Такая оппозиция восходит к Георгиевскому трактату 1783 года, суть которого состояла в переходе Грузии под протекторат России.) У них писатель стремиться захватить чувства и некоторые их человеческие качества: принадлежность себе, чувство родины. Захватом является влюбленность в увиденное в Тбилиси, которая вызвала настороженные взгляды жителей города: он — тот, кто влюбился в принадлежащее им и хочет это присвоить, забрать, хотя сам он ничего подобного и не подозревает: «Как странно понимать, что это чье-то, не ваше дело… А вы-то так почувствовали, так полюбили, так поняли!» и «вы так сумеете восхититься и полюбить все чужое, что не покажетесь себе захватчиком».

Рассказчик называет себя «тиражированным агентом империи», чувствует за собой вину, пытается оправдаться, отгоняя мысли о захвате, приписывая себе мирную роль: «Тиражированный агент Империи выступает как мироносец, совершенно не чувствуя себя хозяином <...> Про него знают, что он собирает подать, — он один в скромном неведении на этот счет». Устав от навязываемой ему роли («лазутчик и захватчик»), путешественник настроен разрушить такое представление.

Роль колонизованного, оказавшегося пойманным «нормой» репрезентации Кавказа в русской классике, противопоставлена роли «захватчика». Путешественник пытается эмоционально освободиться от книжных параллелей, связанных с Пушкиным, Лермонтовым, Толстым, но освободиться не может — не хватает духу вне родины.

Все вокруг напоминает о русских классиках. Прогуливаясь по Тбилиси, он видит табличку и понимает, что «буквы были хотя и грузинские, но даты — мои». В Тбилиси еще сохранились дома, в которых останавливались русские писатели. Прием «перекрестка времен» помогает автору передать «мистическое» в его сознании. Например, прогуливаясь по городу, путешественник замечает, что сквозь него проходят три человека, похожие на Лермонтова, Пушкина и, скорее всего, Толстого. Такая встреча становится для Битова характеристикой города как живого: в нем сохранилось место для городского сумасшедшего, всеобщего любимца. Город узнаваем во всем: рассказчику знакомы и современность, и прошлое. «Перекресток времен» придает городу и черты «вечности».

Битов, наследник традиции русской классической литературы, становится ее заложником или колонизованным. Вырваться из такого «кавказского плена» не удается. Все: и природа, и ландшафт Грузии, воспетые в русской литературе, — захватывают писателя. Он оказывается пленником собственных знаний. Ощущение «колонизатора» и «колонизованного» меняются на протяжении всего текста. Раздвоенность лишает «счастья соответствия». Лишь на секунду, в конце прогулки, он фиксирует момент соответствия самому себе. Раздвоение между стремлением сохранить и стремлением вырваться пронизывает весь текст.

Стремление вырваться — это шаг не забывания, а отталкивания от прошлого к развитию в будущем, шаг к вечному существованию, потому что «любое добавление к славе <...>, любое признание со стороны — есть предвестие конца, есть захват и присвоение <...> и тот, кого любишь, становится жертвой нашей страсти». Основное желание писателя: вырваться из нормы репрезентации Кавказа. Рассказчик стремится сформировать собственное видение, которое послужит развитию темы путешествия на Кавказ.

«Их» земля: «наш» «Потерянный рай»

Сьюзи Франк2 писала, что Кавказ Лермонтова — это символ библейского Потерянного рая. Битов, выстраивая «их» идентичность, прибегая к описаниям природы и ландшафта Грузии, также обращается к теме Потерянного рая. В главе «Воспоминание об Агарцине. В ожидании Зедазени» автор описывает маленькую грузинскую горную деревню, старый скромный нежилой монастырь (как заброшенный монастырь у Лермонтова в «Мцыри»), картины первозданной природы. Рассказчику кажется, что сам Бог привел его сюда, где ничто не тронуто рукой человека.

В Тбилиси, осматривая достопримечательности, путешественник замечает угрозу раю. Важно отметить, что это описание приходится на советский период, годы брежневского «застоя». Колонизатор-захватчик выделяет три особых места, с которых лучше всего виден «рай»: гостиница «Иверия»3 , монумент «Мать Картли», символизирующий Тбилиси и старинную крепость «Нарикала», которая существовала еще до VII века. Битов сравнивает их с тремя клиньями, которые могут разрушить город: «В эту цельную глыбу города, в это живое тело вогнано три точных клина <...>. Скоро уже, скоро город развалится на три части, треснет на дольки, а каждую дольку уже нетрудно будет быстро раздробить мелкими клинышками»

В те спокойные 70-е годы XX века Битов даже и не подозревал, насколько его слова окажутся пророческими. Спустя несколько лет Грузия расколется на три части, две из которых (Южную Осетию и Абхазию) потеряет. Так же можно провести параллель между «глыбой города» и СССР, который тоже «раздробили мелкими клинышками».

«Их» мужская идиллия

Тема первозданного, а значит, соответствия самому себе, прослеживается в главе «Осень в Заоди».4 Первозданное у рассказчика связано с категорией счастья или счастья соответствия, по Битову. Заоди для путешественника стал миром душевного спокойствия и наслаждения. Битов рассказывает о мужском застолье на природе, оказавшемся «идеальным мужским миром», в котором нет женщин. На природе мужская компания наслаждается простыми человеческими радостями: пейзажем, вкусной едой и общением. Рассказчик с упоением описывает традиционный ритуал подготовки к грузинскому пиру и свои впечатления. Нота огорчения вкрадывается при мысли об исчезновении этого мира счастья с наступлением утра. Огорчает рассказчика и ощущение себя чужаком в этом застолье. Кульминацией пира становится символический момент, когда русскому захватчику, колонизованному историей русской литературы, дарят единственную книгу, оказавшуюся у одного из его друзей: биографию Пушкина на недоступном путешественнику грузинском языке. Мне виделось, что цель сюжета с книгой — подчеркнуть невозможность полного обладания тем, что казалось своим, а значит и недоступность внутренней целостности, но из беседы с самим Битовым я узнала, что все было проще: биография Пушкина, которую ему решили подарить, на самом деле оказалась у его друзей случайно.

Автор сравнивает себя с горожанином, у которого, как у всех жителей городов, притупилось чувство первозданного. Он как шарик в казино: крутится, крутится — и, потом, успокаиваясь, попадает в «лунку», т.е. в настоящий мир, мир природы.

Битов идеализирует образ Грузии: там нет зла, болезней, бедности, отягощенности городом, недостатка времени и есть человеческое достоинство.

«Их» «живой» город и «их» семья

В «Грузинском альбоме» автор идеализирует и Тбилиси. Для него это «живой многослойный» город — гнездо, в котором приживется даже злой. Рассказывая о Тбилиси, автор использует две аллегории: «виноградная лоза» и «стена», которые обозначают взаимосвязь старого и нового, связь XIX и XX веков, связь поколений. Виноградная лоза поддерживает старый дом, стены которого служили ей когда-то опорой. В описанной таким образом преемственности Битов видит обеспечение вечной жизни, крепости семьи и дома.

Путешественник обращается к атмосфере дома известного грузинского кинорежиссера Отара Иоселиани, выделяя главную особенность их семьи: сохранение памяти о предыдущих поколениях. Детали дома служат «сигналами» прошлого: этажерка, не сохранившаяся у него в Ленинграде, использованная на дрова в блокаду; фотографии на стене — счастливые лица, которые он тоже будто бы уже когда-то видел; семейный фотоальбом, который предлагает посмотреть отец Отара... Увиденное в Грузии было схоже с увиденным в фильме Иоселиани. Реальность перекликается с миром кино. Виденное не является совсем чужим, в нем есть и часть своего.

В гостиной друга у гостя возникают ассоциации с эпохой Пушкина, литературными салонами, где время текло за чтением книг. Битов ностальгирует о жизни, лишенной суеты, в которой писатели-классики создавали свои шедевры. Пересечение литературы и реальности в семье режиссера связано с образом хозяйки дома, Наной, напоминающей ему Нину Чавчавадзе, жену Грибоедова. Прием «перекрестка времен» дополняется приемом «перекрестка реальностей»: реальность противопоставлена ирреальному миру литературы и кино, т.е. миру культуры.

С домом Иоселиани связан момент счастья соответствия, потому что в нем пересеклись и прошлое, и настоящее. Такой же момент был и в Заоди, во время застолья, но и там, и здесь счастье продлилось недолго из-за возникшего ощущения чужого. В конце главы «Грузинский альбом» в собственных размышлениях автором обозначается четкая граница между колонизованным и Грузией: он не подходит на роль Грибоедова, разработчика проекта колонизации Кавказа, но там Битов смог прикоснуться к забытому и исчезнувшему у себя, в родном Петербурге, в России.

«Наш» «вымирающий» город

Петербург Битова возникает в тексте «Грузинского альбома» как противоположность Тбилиси. «Грузинские» главы противопоставлены традиционному в русской литературе «петербургскому тексту». В.Н. Топоров писал о противопоставлении Петербурга как символа умирания — Петербургу-раю, окну в Европу и выделил основную идею и сюжет «петербургского текста»: это идея и сюжет гибели и воскрешения. Образ Петербурга является зеркалом, в котором Россия ищет себя, собственное отражение, стремится себя постичь.

Ленинград/ Петербург Битова — это пасмурный, обесцвеченный, серый город-тюрьма, в котором люди стараются держаться друг от друга подальше, чтобы в будущем не обременять себя совместным существованием. Петербургский двор ассоциируется с гробом, с которого сняли крышку. Все пространство города ограничено, как клетка животного, и пронизано вырождением и безумием. С вырождением связана тема города-фантома, находящегося в Ленинграде. Рассказчик видит его во сне (глава «Глухая улица»). В том городе есть нереальный домик, а в нем люди, которые не смогли измениться в худшую сторону.

Домик — это прошлое, память. Он является воплощением идиллии, в которой люди не ссорятся. За забором они живут своей, параллельной чужим, жизнью. Время в этом доме течет в обратную сторону. По мнению повествователя, дом тот — это судьба народа, в нем помещались все: умершие, убитые.

В главе «Почему я ничего не смыслю в балете» Битов описывает Петербург как исчезнувший город, а Ленинград для писателя — фантом Петербурга. Авторские воспоминания об идиллии связаны с дореволюционным «вечным» и «загадочным» Петербургом, «придуманным» и «навязанным» Петром I. О той эпохе напоминали только доживавшие люди и вещи. В отличие от пожелтевших фотографий с живыми лицами, которые увидел путешественник в доме грузинского друга, Ленинград/Петербург — камера-обскура, через которую при попадании солнечного света появляется изображение наоборот. По Битову, оптический эффект превратил город на болоте в произведение искусства, в материализованный идеал. «"Может ли быть материализован идеал?" Не может. Но вот же он! Петербург — сам по себе произведение». Попадая в этот город, человек оказывается в иллюзии: картине, балете, литературном произведении.

«Наш» мужик, семья и дом

Тема вымирания прослеживается не только в описании города, она связана с темой русского мужика. В главе «Судьба» он представлен Битовым как мужик- апостол. Для автора-рассказчика русский мужик — это подвыпивший, с хитрым прищуром дошедший до Берлина участник Великой Отечественной войны, взгляд которого напоминает рассказчику взгляд сумасшедшего медведя из зоосада, взгляд вырождения. Русский мужик как хозяин земли вырождается из-за какого-то жучка, который выедает его дом, а точнее, пролетариата, ненастоящего хозяина, делающего все по госплану. «Хозяин земли» стал не нужен советской власти.

В грузинских главах семья описывалась автором как живое целое, а в петербургских — Битов вспоминает ушедших родных: мать, отца, тетю. Для автора старшее поколение — это Люди с большой буквы, люди с высокими моральными ценностями, которые считали себя материалистами, не верящими в Бога, но на самом деле жившие по законам христианской морали. Такой была тетя рассказчика (глава «Похороны доктора»). Смерть тетки для автора — уход последнего живого человека, его умирание. На собственной панихиде она казалась живее всех живых. С теткой писателя связывали особые отношения. Тетя стала как родная спустя годы, не сразу, потому что, несмотря на все ее человеческие и профессиональные заслуги, была еврейкой и «по молчаливому, уже сорокалетнему, сговору» родственники не приходили в дом дяди. Чужая в своей семье, она научила русскую родню слову «ковод», обозначающему «уважение как таковое». В этом смысле интересно описание похорон тетки, заслуженного деятеля науки. По разные стороны гроба стояли высокопоставленные чиновники и родственники — незнакомые лица, как теперь говорят, «еврейской национальности». Битов сам удивился количеству незнакомой родни, за что было стыдно. (Темы еврейства и социальных различий, указанные Битовым в «Комментариях» к книге, в свое время могли стать причиной отказа в публикации «Грузинского альбома».)

С мотивом вымирания связаны воспоминания о других умерших: о «человеке в кальсонах», решившем прыгнуть с крыши семиэтажного дома; об отце; о морге, о котором думал, прогуливаясь когда-то с мамой по городу. Образ отца у Битова связан с домом и деревом — вспоминается виноградная лоза из грузинских глав. Отец, «ремесленник 45-го года», победил тлю, угрожавшую его дереву-дому, но не сберег его в мирное время. Умирание дерева Битов сравнивает с умиранием дома: сначала грузовик сломал одну ветвь, затем спилили вторую, потянувшуюся за первой и нависшую через улицу, после этого все дерево наклонилось, как будто потянулось к райскому «Ботаническому саду» за решеткой, чтобы оно не мешало, нашли решение — дерево спилили. Стремление к райской жизни обернулось смертью. Одновременно с «вымиранием» дерева умер отец рассказчика. Ушло старшее поколение — исчез дом. То, что осталось, начало напоминать аквариум с двумя старыми рыбами (рассказчик и сосед по дому), захваченный каким-то советским чудищем по имени БРЯКРЫГРАККОМИСТДАС. Имя чудища — аббревиатура, излюбленный метод при назывании учреждений в советские времена. По мнению писателя, Россия, с которой связаны понятия благородства, дома, хозяина земли, «выродилась из-за советского "чудища"».

«Русский имперский» человек

Любая тема, поднятая Андреем Битовым в «Грузинском альбоме», восходит к Российской империи, к Петербургу: тема человека, семьи, города, родины, литературы. С прошлым для писателя связано счастье «соответствия самому себе», но парадокс амбивалентности размышлений заключается в их изначальной предопределенности. Российская империя, по Битову, рухнула практически тогда, когда она и зародилась: во времена Петра I. Реформы «европеизации» превратили Россию в Восток Европы. «Ориентализация» искоренила все исконно русское и спровоцировала ее крах.

Писатель сравнивает русскую идентичность с кустарным производством и говорит, что из-за появления ширпотреба выродилось настоящее, отмеченное «печатью неповторимого мастерства». Подмена понятий истинного и штамповочного для России старо, патриархально, причиной тому является особая русская черта — двойная ностальгия русского человека по прогрессу и патриархальности. По мнению Битова, две стороны одной медали — прогресс и патриархальность — измучили Россию своим «непобедимым сосуществованием». Они преграждают переход из «состояния времени в состояние истории и из состояния пространства в состояние культуры. «У нас и джинсы — это икона…» Раздвоенность Битов связывает с определенной стадией отсталости и исчезновением русской душевности.

Имперский человек в изначальном понятии, как захватчик территорий и представитель мощной державы с уникальной, ни на что не похожей культурой, по Битову, исчез из-за процесса «европеизации». Определение имперский человек используется автором иронически. По Битову, советский современный имперский человек живет в финансовой нужде, ощущает ущербность от неосведомленности и отсталости бытовой жизни. Об имперскости напоминают ему лишь память и знание истории страны.

С патриархальностью (в значении традиционности, старинности как ушедшего) связана ностальгия автора-рассказчика по первозданному миру, русскому мужику, городу детства, потерянному дому, ушедшим родителям. В тексте Битова особый взгляд рассказчика прикован к матери. Это прослеживается, например, в видении о 1910 годе: «Мама! Мамочка… Не бойся, ты меня не знаешь… Какой и впрямь занятный, не похожий на другие дом! <...> Ты просто нов и удобен для жизни моих живых». У «имперского человека» в XIX веке был дом, но повернуть время вспять невозможно, так же как невозможно счастье соответствия.

«Храм» «имперского человека»

Настоящей целью путешествия в Грузию являлся поиск «храма русской культуры», который немыслим без Тбилиси, столицы Кавказа XIX века, но в Грузии, как и в России, остались лишь развалины. Мир грузинской культуры и литературы, мир Шота Руставели, мир средневековой Грузии, «золотого века» грузинской литературы исчез, он — «за шлагбаумом».

От Руставели сохранились лишь остатки фресок, строки поэзии, большое количество гипотез, мифов, а от земли, пропитанной легендарной осенью, залитой иным светом, только тишина, молчание культуры.

Несмотря на идеализацию Грузии, их «художник» также не способен ощутить счастье соответствия. Писатель-сценарист Эрлом Ахвледиани не обретает счастья из-за временного мезальянса: он каждый раз опаздывает в творчестве. Фильм о Нико Пиросмани, снятый известным режиссером Георгием Шенгелая по сценарию Ахвледиани, терпит неудачу из-за излишней «красивости». И фильм, и художник не были признаны при жизни.

С дискурсом вымирания связаны истории о Руставели, Пиросмани, Ахвледиани. Все увиденное в советской Грузии было для автора дежа вю, по отношению к советской России.

Рассказом о доме-музее грузинского писателя-классика XIX века Ильи Чавчавадзе Битов подчеркивает чуждость грузинской культуры для себя, так как за ней «не стояла судьба русского народа», а значит, поездка путешественника не предполагала «захват» чужой культуры. Восстановление храма могло осуществиться не через ностальгию по культуре, а через понимание: «Но он был! Раз его реконструировали. Да, он был, и его не было. Потому что он есть. <...> Культура не пустует; пустует только время внеее. А она — ЕСТЬ. Но никогда не станет она зримой из одной ностальгии. <...> Культура вечна и непрерывна, а мы ее либо знаем, либо нет».

Солнечный свет, который пробивается сквозь серость, оставляет надежду на будущее воскрешение и возрождение культуры. Одни из последних строчек «Грузинского альбома» звучат подбадривающие: «Что за слезы на свалке?! Не унывай, не стоит». По мнению Битова, живое, связанное с XIX веком, с храмом культуры будет реставрировано.

II

На имперский дискурс в более позднем, «четвертом измерении» «Империи…» — в романе-странствии «Оглашeнные» (1995) и завершающей ее части «Последний из оглашенных» (2012) — обратил внимание Лев Аннинский. Он назвал «Оглашенные» повестью о крушении империи, «тайным сдавленным плачем о ней». Если в «Грузинском альбоме» мы знакомимся с русским имперским человеком в провинции периода советского «застоя», то в «Оглашенных» (часть «Ожидание обезьян») и в «Последнем из оглашенных» имперский человек оказывается в провинциях (Грузия и Абхазия) незадолго до распада СССР и после свершившегося.

От «Грузии» к «Абхазии»

Еще в «Грузинском альбоме» автор заметил зеркально отражавшиеся отношения Грузии и России. Метрополия и периферия являлись сторонами одной медали: их свобода и наша клетка, и наоборот. Иллюстрацией тому служит приведенная в тексте сказка грузинского писателя и сценариста Эрлома Ахвледиани про Вано и Нико. Сказка о двух мечтающих мальчиках, схожих, как будто «Нико был грузин, а Вано — русский. Или наоборот…» И мечтания каждого несбыточны: «Много хочешь, Вано!» или наоборот. Имперский человек находил там утраченное здесь, например: «породистость» грузин, выродившуюся в России после Октябрьской революции. Битов пишет: «Ненависть к породистому человеку, воплотившаяся в торжестве октябрьского переворота, СУБЛИМИРОВАЛАСЬ подсознательно (и все-таки через Сталина) в этой ревнивой склонности к грузину <...>. Практически православные, выпить любят, акцент опять же возвращает нам родную речь». Единство тезы и антитезы нарушается крушением СССР и постсоветскими «горячими точками». Грузино-южноосетинский и грузино-абхазский вооруженные конфликты, передел географической карты СССР Битов сравнивает с истекающим кровью телом империи. Так заканчивается «Грузинский альбом».

В числе новых географических названий в тексте «Империи» появляется Абхазия. Топоним «Абхазия», пульсируя, передает нарастание тревоги предимперского краха. Он упоминается несколько раз: в связи с бывшей грузинской автономной республикой Абхазией и в связи с одноименными названиями гостиниц в Тбилиси и Сухуми (Битов использует возрожденное в 1992 году название города — Сухум).

Аллегория крови

В тексте Битова джинсы — аллегория южных колониальных провинций, и тот кому они принадлежат, является имперским человеком5 . Джинсовые штаны как западный символ советского благополучия возникают еще в «Грузинском альбоме» и являются важной деталью в «Ожидании обезьян». В белые штаны впрыгивает авторское он6 и отправляется в Сухум.7

Значение американского продукта, одежды для рабочих, в корне изменяется в России. Для советского социума джинсы — вещь, которой Америка «колонизовала» СССР. Они становятся показателем высокого социального статуса и достатка. Более того, для советского имперского человека, по Битову, штаны — единственный, после культуры, оставшийся вид частной собственности: «Существование в переходной стадии от капитализма к коммунизму упирается в это последнее обстоятельство. Штаны есть, безусловно, наипоследнейший вид частной собственности, поэтому отдельно взятую страну лучше было Владимиру Ильичу поискать где-нибудь в Африке. Россия не Африка, но собирался я все-таки на юг, в наши черноморские субтропики (имперское хвастовство климатическими зонами), а штанов у меня к сорока пяти годам (двадцатипятилетие творческой деятельности) не было».

Имперский человек отправляется в свои колонии, боясь потери того, что, на самом деле, ему не принадлежит. Автор, используя иносказание, описывает раздвоенность целей власти переломного периода, от советского к постсоветскому: с одной стороны, она «распродавала» земли, с другой, стремилась сохранить свое влияние, так как имперский человек боялся остаться без последних штанов:«Образ последних штанов достаточно неэстетичен, чтобы пытаться их продать (что я, кстати, и пытаюсь сделать...) <...> Так что штаны на мне были — у меня ю ж н ы х штанов не было».

Дарит «южные штаны» имперскому человеку Прекрасная дама, «неохотно (его) на юг снаряжая». Достигнув своих территорий, имперский человек любуется на Сухум и пьет зеленую (тархунную) водку, но в его душе появляется ощущение не захватчика, а оцивилизованного аборигена с какого-нибудь африканского острова: он был похож «на того самого мулата в белых штанах, хоть и лишенного... а не на того пионера-горниста в парке». Таким образом, Битов прибег к одному из излюбленных постмодернистских приемов — приему шизофрении, раздвоение в восприятии собственной роли по отношению к южным территориям. Заканчивается тема белых джинсов описанием пятна от тутовой ягоды на них, т.е. на джинсах — колониях имперского человека — появляется кровавое пятно — аллегория «горячей точки», грузино-абхазского

конфликта.

«Имперский человек» в абхазской деревне

К провинциям текста «Империи» добавляются абхазские деревни. Их мир, как и в Грузии, был иным, противоположным метрополии. Сохранились вековые народные патриархальные традиции. Попав в абхазскую деревню Тамыш, рассказчик отстраняется от местного населения. Он не привык к таким обычаям. Ни поцелуй в плечо, ни ожидание сельчан не заставили прислушаться к законам абхазского гостеприимства. Отказ принять знаки внимания грозил вызвать бурю гнева — спасло лишь знакомство с местными «уважаемыми» жителями.

Во время второго приезда в абхазскую деревню, название ее не указано автором, общение состоялось. Авторское я после выступления перед абхазским населением позволило себе застолье с ними, во время которого колонизатору открылся иной мир. У них крепки и дом, и чача, и румянец: «Скорбь патриота вскипала во мне пропорционально умилению их заслуженному достатку».

У них, как и в грузинских семьях из «Грузинского альбома», сохранилась «непрерывная жизнь трех поколений», в чем, по мнению автора, состоит главное человеческое богатство, утерянное в России.

«Опальный поэт» обращает внимание на представителей советской власти там. В Абхазии не было жирной черты между властью и людьми. Там советские депутаты накрывали гостям на стол: «Старшинство у них по возрасту, а не по званию: свекровь, которая никакой не депутат, заметив, на ее взгляд, непорядок, шепчет депутату АССР, та депутату СССР, и расторопная Софи бежит то с сыром, то с курочкой.

Ну как тут не полюбить Советскую власть! Когда, дотянувшись своей имперской рукою до самого захолустья, она ласкает своего опального поэта неожиданно материнской лаской, будто это не она же прогнала его сюда с глаз долой. Чем хороша машина — что у нее нет умысла».

В провинции сохранился уклад традиционной патриархальной семьи. Сосуществование человеческих ценностей с советской властью для рассказчика выглядит парадоксом. Более того, неожиданно, что соприкосновение с советской властью для одной семьи послужило гарантом благополучия на многие годы. Рассказчик описал историю приезда в абхазскую деревню Хрущева. Во время визита тот распорядился везде сеять не кукурузу, которой в Абхазии было много, а «асапарель».8 Память об этом визите осталась в виде безобидных колючек «асапарели» на заборах, а ту семью, которую посетил Хрущев, советские чиновники вообще не беспокоили, дав крестьянам спокойно трудиться. Такой вариант дружбы с властью, иронически подчеркнутый автором, дал свои результаты: «Без власти — никуда... Надо дружить с нею. Интересные памятники сохраняет за властителем время: украинский Крым, однако, и продвинувшуюся на двести километров к северу границу кукурузы, и заборы из асапарели!»

Тема их благополучия прослеживалась в свое время в «Грузинском альбоме», но, в отличие от него, в «Ожидании обезьян» воспоминания о них и о своих родных не равны по объему. Членов своей семьи в «Ожидании…» Битов упоминает кратко, например: о том, как с матерью вез прах отца на кладбище.

Как и в «Грузинском альбоме», Битов обращается к теме «вымирания». Южную провинцию автор-рассказчик противопоставляет вымирающей опустошенной русской деревне. Ностальгией по живой русской деревне пронизан текст. Сталкиваясь с милиционером в городе, автор слышит в его фамилии название деревни, из которой тот родом.

Русскую деревеньку Турлыково Битов называет «небесной северной деревенькой». В ней «все когда-то было: и колодец, и колонка, и неистоптанный лужок, и резные крылечки, и наличники». Деревенька сравнивается с храмом, в котором можно было помолиться, который являлся частью необходимого человеку, кроме леса и поля. Человеку, кроме этих трех составляющих, по мнению автора, ничего было не нужно. Причину внезапного опустения деревни рассказчик видит в коллективизации — нейтронной бомбедля сельского хозяйства.

Аллегорией русской деревни становится красная рубаха, а также конь и русский мужик, одетые в нее. Забегая вперед, хочу отметить, что смерть русского мужика-бомжа Сеньки, одного из персонажей, Битов описывает как смерть в храме с бутылкой чачи, грузинской самогонки, и в красной рубахе, а также мы прочтем и о смерти коня, которого пристрелит какой-то мафиози.

Имперский человек скорбит об исчезновении русской деревни: «Исчезают, по частям, за конем и корова, и дом, и птицы певчие, и травы. Что за коллективизация такая?» Тема конца, которой был пронизан конец XX тысячелетия: конца литературы, конца истории, конца идеологии, проникла и в тему русской деревни.

«Имперский человек» в Сухуми

Выстраивая сюжет «Ожидания обезьян», как и в «Грузинском альбоме», Битов обращается в тексте к теме киносъемок как литературному приему, с целью более контрастного противопоставления своих и чужих. В цветущем Сухуми появились чужие в виде киносъемочной группы. В ее составе англичанин, который приехал в Советский Союз собирать материал для дипломной работы по разведению обезьян в условиях, отдаленных от естественной для них среды обитания. Движение киносъемочной группы описывается как продвижение захватчиков, и шли они с севера на юг, от кафе «Амра»9 к гостинице «Абхазия».

Битов постоянно задает загадки читателю в виде говорящих деталей. Им, захватчикам, была противопоставлена мужская компания своих, состоявшая из абхазов (Даура Зантария,10 «вора в законе», Антиаслана), русского (авторское я), армянина (Серожа), украинца (Доктора Драгамащенка). Выстраиваются две модели противопоставления своего—чужого: 1) свой/колонизованный — русский со всеми советскими народностями противопоставлены чужому/колонизатору — англичанину; 2) авторское я, «русский писатель», противопоставлено колонизованным народам бывшего СССР как чужой/колонизатор.

Автор-рассказчик, как уже упоминалось, выступает в двух ролях: я-писатель и он-хулиган и пьяница (побег в Сухуми совершает хулиган — он). Я рассказывает читателю о «розовом Сухуме»11 — многонациональном городе, в котором люди делились не по национальному признаку, а «по чашкам» — по количеству чашек выпитого кофе и крепости этого кофе. Городской традицией было собираться по утрам в домах или на набережной Черного моря, пить кофе и обсуждать городские новости.

Описывая реальность 90-х, автор вводит в текст обязательный персонаж того времени: «вора в законе» — первое лицо в городе, которое пользовалось куда большим уважением у местных, чем приезжий известный режиссер по имени Федерико (вероятно, намек на Феллини). Битов вводит в текст тему современного разбойника, «благородных мафиози». Называя национальную принадлежность каждого персонажа, Битов не упоминает ее по отношению к мафиози — у преступников национальности нет.

Напряженность в городе в начале 90-х, перед грузино-абхазской войной, передавалась автором описанием не только продвижения чужаков Сухуми с севера на юг, но и своих — с юга на север.

«Имперские люди»: англичанин и русский

Англичанину принадлежит особая роль в тексте. Он является олицетворением могучей в прошлом империи. Как я уже сказала, целью его визита в Советский Союз служит сбор материала для дипломной работы, так как в СССР, как и в Великобритании, имеется опыт «содержания обезьян в не близких им климатических зонах в близких к природным условиях. Иначе, на воле». Англичанину «сказали, что такой опыт широко распространен не только в Сухуми, но и по всему Союзу», но он к обезьянам не доехал. Его приезд в Сухуми с Доктором Драгамащенка (ДД), у которого по слухам была тайная лаборатория для наблюдения за обезьянами, и Павлом Петровичем (ПП), закончился белой горячкой и «эвакуацией» из сухумской гостиницы «Абхазия».

Большую часть текста занимает выстраивание автором образа «русского имперского человека». Русский писатель или авторское я выступает чужим по отношению к народам, населявшим Сухуми. Социальные различия — языки, традиции, история «малых» народов — и поиск самоидентификации стали причинами споров в «Империи». Они пронизывают весь текст «Ожидания обезьян».

Автор отражает в тексте типичные общественные споры на исторические и национальные темы: об исторических личностях (о Черчилле, о Кастро, Рузвельте, Берии), о евреях, об особенностях национального юмора, об исторических несправедливостях, о принадлежности земель:

«О чем они ссорятся?.. ну, это понятное дело, надо только уточнить в деталях... абхаз, естественно, о грузинизации, о ликвидации абхазских школ, о записании абхазов в грузины... грузин, естественно, не выдерживает такой исторической несправедливости и говорит: что, мы вам в 1978-м телевидение не дали, университет не дали?.. вот сам говоришь: дали. Дали, потому что взяли, отняли, сначала отняли, а потом дали... что у вас отнимать? у вас и письменности не было... <…> вы же всегда под нами были, вы всегда были Грузией, да вы и есть грузины... тут они вступают в рукопашную».

Первый спор персонажей был о возможном приезде Черчилля и Рузвельта в Сухуми. Подключение англичанина к дискуссии выстроило тему противопоставления «западного» «советскому»: «— Вы, русские, странные люди <...> Мы, русские: два абхаза, два мингрела, один армянин, один грек <...>» и русский писатель. Для представителя иной культуры не существовало национальных различий среди жителей СССР, для Запада все они были русскими.

Стремясь подчеркнуть единое сосуществование народов Советского Союза, Битов вводит тему автобуса-«рафика», в котором они едут. Ведет этот автобус

водитель — русский имперский человек, рядом сидит русский писатель. Имперский человек позволяет народам спорить о многом, держа под своим контролем разговор: <...> пусть они будут такие любители-историки, как все они тут, в провинции... пусть они мне ненароком расскажут историю края и ненароком же заспорят, кто из них коренной житель, кто кореннее... пусть из спора вырастет ссора между грузином и абхазом, между грузином и армянином, между... нет, с евреем я низа что ссориться не буду... это наши дела... "то давний спор славян между собою"... а что, в такой компании еврей скорее уж славянин... не грузин же, не армянин и не грек точно... да и такой ли уж не еврей русский?»

К возможности спора о принадлежности земель другим народам русский имперский человек подходит иронично. Земли могут принадлежать другим, только лишь до появления России, после ее появления — земли только русские: «Когда России еще не было, то, пожалуйста, чья угодно могла быть эта земля, а только уж как появилась Россия, то чья же это еще земля могла бы быть?.. не турецкая же?»

Пока народы спорят, русский имперский человек выступает «колонизатором» наблюдений и впечатлений для своей книги.: «<...> русский же и на пейзажи любуется, отвоевывая их пядь за пядью у бусурман для своей книжечки <...>». Тему территориального захвата в прошлом Битов переносит на безобидный эмоциональный захват впечатлений в настоящем.

Имперский принцип «Разделяй и властвуй» срабатывает и в современной действительности. Деление на нации писатель считает разлагающей бессмысленной болезнью общества: «Делиться на нации — это то же самое, что хвастаться болезнями на приеме к врачу». Подчеркивая безрезультатность национальных споров, Битов приводит в пример историю — иносказание о найденном «Витязе в тигровой шкуре».

ПП рассказывает абсурдную историю о том, как нашли витязя в тигровой шкуре на абхазском побережье в разгар засекреченных событий 1978 года.12 Якобы был убит герой грузинской поэмы, из памятника литературы «Витязь в тигровой шкуре», на границе абхазского и мегрельского районов. Нашедшие долго спорили о том, кто его убил и кем он был по национальности: грузином (мегрелом) или абхазом. Мегрелы утверждают, что тело найдено на абхазской стороне, абхазы, соответственно, что на мегрельской. Закончилось расследование выводом: «И никто никого не убивал! Сам, дурак, попал в лавину». Дальнейшие выяснения национальной принадлежности ни к чему не привели. Осталась от «Витязя» только «дырка», которая «древнее каменного века». Пока абхазы и мегрелы разбирались, все, что было связано с «Витязем», разграбили: спорящие народы только теряют, а имперский человек находит.

Обезьяна, дельфин и Ко

Писатель обращался к образам животных (медведь в клетке, другие животные за «железным занавесом») еще в «Грузинском альбоме». Ирина Роднянская заметила связь между ними и восточным (китайским) гороскопом, но хотелось бы обратить внимание и на социальный контекст.

Обезьяны в «Ожидании…» играют одну из ведущих ролей. Идею использования образа обезьяньего питомника для сравнения с народами СССР Битову, судя по всему, дал всесоюзно известный Сухумский обезьяний питомник, в котором проводились опыты над животными.13 Сюжет о разбежавшихся обезьянах связан с военными событиями в Абхазии. Когда в начале войны их нечем было кормить, обезьяны так сильно кричали от голода, что их пришлось выпустить на волю. Так они поселились в окрестностях пляжа у реки Келасури.

«Советские обезьяны... Освобождение обезьяны... Русская обезьяна... Обезьяна, живущая на воле в условиях социалистического общества... Без клетки... Обезьянья воля... Республика обезьян... Обезьянья АССР... ОбзАССР... Так, нельзя — все обидятся. <...> "Дали свободу... разрослись гривы, зато подмерзли хвосты... нуждаются в подкормке..." Что-то в этом есть! Всегда я залетаю с первого раза... А потом годами не могу разродиться». В рассказе о поездке в пансионат с Доктором Драгамащенка и Павлом Петровичем красной линией проходит сравнение советских людей с обезьянами. Получив свободу, люди изменились, у них появились черты, характеризовавшие их личные особенности, но привыкшие к навязываемой им идеологии, они не смогли до конца стать свободными: «Обезьяна на воле, в России, при социализме!.. Мы не на воле, а она на воле! Рассказывают, что свобода сразу привела к расцвету вторичных половых признаков: гривы их разрослись, как у львов, и ягодичные мозоли расцвели, как розы. Зато хвосты подмерзли: все-таки Россия, хоть и без клетки. Опять же сами пропитаться не могут, требуют подкормки — это уже пережитки социализма...»

Обезьянам писатель противопоставляет другое животное — дельфина. По мнению автора, дельфины — животные высшего порядка. Главным их достоинством, по Битову, является жизнь нуклеарными семьями, т.е. четырьмя поколениями вместе. Знания и память, которые передаются из поколения в поколение, служат выживанию. Дельфинья семья сравнивается с плавающей библиотекой. Уменьшение ее на одно звено становится угрозой вымирания целой семьи. По мнению рассказчика, потеря «прадеда» — главного хранителя памяти, послужила одной из причин смерти дельфина, найденного на пляже. В дальнейшем в тексте будет явна параллель, между дельфиньей семьей, обезьянами и народами СССР.

Исходя из текста, можно заметить, что потеря общей памяти, культурной или исторической, потеря естественного объединяющего начала послужила разрозненности жизни советских «обезьян-народов» и причиной споров, которые привели, в конечном счете, к крушению «Империи».

Дополнительной причиной смерти дельфина, которую называет ПП, является несоответствие временного века одной человеческой жизни. У дельфинов «история рода не расходится с историей вида», а у человека расходится. Из-за этого история человечества враждебна человеку. Но, несмотря на все, дельфины не переживут человека, потому что они доверяют нам — третьим, вторгшимся в мир природы и «портящим» экологию. Выживут крысы, тараканы, пауки, тарантулы. Вид человеческий, по мнению автора, является империалистом и колонизатором, как по отношению к животным, так и по отношению к другим людям. Нарушение истории вида процессом колонизации привело к разногласиям народов.

От «маленького человека» к «имперскому»

Определяя иронически вырисованные черты имперского человека в главе «Конь», можно проследить его связь с темой маленького человека, и слова Достоевского «Все мы вышли из "Шинели" Гоголя» становятся актуальными и в данном случае.

Все маленькие люди подвержены различным социофобиям, т.е. различным страхам. Исходя из текста, советский интеллигент привык жить со страхом КГБ, манией преследования, а после крушения строя стало непонятно, что бывает, когда не надо диссидентствовать, когда КГБ уходит в прошлое и оно становится «лучше СПИДа». Для автора-рассказчика страшно было протрезветь и поверить в то, что эпоха, с которой связан Афганистан, репрессии и многое другое, прошла: «А может, кончилось, наконец, все. Ни тебе корейского лайнера, ни афганского... Церкви звонят, петухи поют». Несмотря на все, страх не исчезал и не заменился ничем новым, а от непонимания и безысходности страна начинала спиваться: «Методы слежки и синдром мании преследования совпадали. Начальные симптомы приводили к случайным связям, а случайные связи к алкоголизму. Не опохмелившись, душа жаждала расколоться. Колоться было перед кем, но не в чем. В одном случае ты становился сумасшедшим, в другом — эмигрантом».

Состояние опьянения, похмелья, галлюцинаций вводится для усиления ощущения неясности происходящего.

Имперский человек ощущает себя то захватчиком, то африканским аборигеном, оставаясь при этом несчастным маленьким человеком, как гоголевский Акакий Акакиевич Башмачкин, как пушкинский Самсон Вырин, Макар Девушкин Достоевского, как герои Чехова в XIX веке и Пьецуха в XX, как Веничка у Ерофеева и многие другие у многих других: «а я что, я человек маленький, никаких таких связей у меня нет, и пушку, такую дорогую, нацеливать на меня нерентабельно». Роль маленького имперского человека свелась к образу никому не нужного пьющего интеллигента, не нужного ни жене, ни детям, ни друзьям, ни призванию. Исходя из текста, в нем заинтересованы следователь, приблудившийся котенок, профессор Маффи — западный провокатор и двое сотрудников секретной лаборатории КГБ с психогенным оружием, стремящиеся манипулировать маленьким имперским человеком: «Что они, на пару, что ли, работают, враги и Чека? Чтобы всех нас с ума свести?.. Ведомство-то, что ни говори, одно».

«Солдаты империи»

У маленького имперского человека есть своя армия — солдаты Империи. Автор иронично называет «солдатами» людей с трагическими судьбами, оказавшихся «чужими» в собственной стране. Например: Глаз, осужденный в 14 лет, отсидевший 8 лет в тюрьме и написавший за год книгу в 800 страниц, 4 папки рукописи. Второй солдат Империи, «такой же, как я», грузинский «брат» по религии, из-за редкой генетической болезни перерождающийся в женщину. Третий — отец Торнике, крестивший автора в 40 лет, и отсидевший в тюрьме за то, что покрестил пионерский отряд во время купания. Другой солдат — сам автор-рассказчик, стремившийся сбежать в Тбилиси, но для получения разрешения он должен был выполнить редакционное задание: разоблачить лжегероя из Афганистана. Содержание статьи должно было свестись к тому, что «афганец» никого не спасал на войне, а по инерции искал подвига, т.е. человеческий героизм должен был быть переведен в бытовую банальность. Автор пишет и о наивном монахе — человеке пейзажа. Редким гостем был солдат Зябликов, отличившийся тем, что, выкурив всю траву у буддистов, выпив все церковное вино у православных, стал экстрасенсом…

Своим солдатам полководец ничего не дал, и слова полководца наводят на параллели между ним как властью и развалом страны: «Господи! что вам всем от меня нужно? Что я, сладкий, что ли? Разве не видно, что меня уже и нет никакого совсем? Или как раз запах падали влечет? Агония привлекает? Жизненную силу последнюю ухватить хотите? Растащить по норкам мои ниточки? Чего именно я вам недодал?» В конце от имперского человека все уходят, с ним никто не может ужиться, даже его кот Тишка умирает, пав смертью не боевого кота, а злосчастного советского животного.

Несмотря на трагические моменты, с которыми был связан советский период, подсознание рассказчика на сеансе экстрасенса — Зябликова, как по Фрейду, выдает детали и места его советского прошлого: речка Фонтанка, черное пианино, диван и брат автора, который эмигрировал. Вопрос, который он задает брату, подтверждение тому: «Зачем ты это учудил?» Вопрос касался эмиграции. Брат ответил: «Они обещали меня вылечить, и я остался…», после ответа он улыбнулся улыбкой отца, улыбкой из прошлого: «Господи! как хорошо иметь надежду! С каких пор мы надеждой называем отчаяние?» Одно спасение — «побег на Кавказ», продолжение традиции.

Побег от прошлого

Битов, запутывая читателя игрой образами, местами, временами, вновь и вновь возвращает читателя в Тбилиси, как будто пытаясь именно там найти ответ на свои вопросы. В «Ожидании обезьян», оказавшись уже пойманным или колонизованным не классической литературой, как это было в «Грузинском альбоме», а желанием написать новый текст, автор перебирает многие населенные пункты своей «империи» (Тосково, Переделкино, Дилижан, Тифлис, Тамыш) и вновь оказывается в Тбилиси. Написав текст об одном месте, он ищет новые точки на карте «Империи» для отражения их в новом тексте, ощущая постоянно истощение места.

Написать книгу «Ожидание обезьян», главной темой которой должен быть контакт с вольной обезьяной, авторскому я удается не сразу. В абхазской деревне Тамыш начать писать книгу не получается: «То ли Тамыш умер, то ли я, то ли еще кто-то там умер». На девятом этаже тбилисской гостиницы «Абхазия», как всегда в четырнадцатом номере (Битов рассказывал, что этот номер не прослушивался), он пишет текст о доме поэта, главу «Родина, или Могила». А в воздухе витает ощущение чего-то происходящего за пределами письменного стола: «Но что-то и впрямь произошло. <...> Какое-то странное потемнение вокруг, как перед грозой, а гроза и не намечалась, как на закате, но и до заката было еще далеко. Дрожь внутри».

Русско-грузинские отношения писатель выразил, обращаясь к излюбленному и особо значимому для литературной и общей истории обеих стран месту: слияние Арагви и Куры у монастыря Джвари, описанное Лермонтовым и уже упоминавшееся Битовым в «Грузинском альбоме»: «"где, сливаяся, шумят, обнявшись, будто две сестры"; шума как раз слышно не было, но долго мы смотрели, как, слившись, Арагви и Кура долго продолжали течь двумя разноцветными потоками в одном уже русле — "один серый, другой белый, два веселых гуся"». Страны разные внешне, но очень схожи по внутренней органике. Такие зарисовки, как: слившиеся воды Арагви и Куры, комическое сравнение с гусями, признания в человеческой любви друг другу полковника спецслужб Валерия Гививовича (Адидасова) и писателя-путешественника, а еще ранее, в «Грузинском альбоме», сказка Ахвледиани о Вано и Нико («как будто один был грузин, а другой русский») — служат постоянным напоминанием о культурном и историческом единстве. Предчувствие угрозы единству вынуждает напоминать об общем.

Несмотря на предостережения полковника, имперский человек со своим грузинским приятелем 7 ноября 1984 года отправляется в Абхазию, ускользнув из-под контроля, обманув и сказав, что собирается участвовать в «круглом столе» на тему феномена грузинского романа. Побег от традиционной советской демонстрации 7 ноября схож с побегом от советской власти к свободе, что вновь повторится и в Грузии. Несмотря на некоторые переживания, связанные с прошлым, по мнению автора, побег длится уже 66 лет (намек на побег от коммунистической реальности).

Сталин, воплощенный в камне, становится на пути беглецов в Гори, куда они случайно попали: «огромный постамент. Скользя по нему взглядом вверх, я увидел сапоги. Это были гигантские сапоги!» Сбежать от прошлого невозможно: «Видишь, какая сила!.. Он до нас и оттуда дотянулся».

Противовесом символу советской эпохи вводятся сюжеты с грузинскими монастырями. Имперский человек стремится к соприкосновению с запрещенной в СССР религиозной духовностью, но оно не происходит: путешественник приезжает в монастырь святых Давида и Константина — Моцамета (в переводе с грузинского — «мученики»), желая встретиться с отцом Торнике, но не застает его. Рассказчик обращает внимание на вещи, оставленные на столе: открытое грузинское Евангелие и русскую слепую машинопись самиздата, — на французский парфюм на трюмо.

Не найдя того, кто был олицетворением высоко духовного, путешественник расстается с Грузией, прощается со своим грузинским братом («чем-то тайно недовольные друг в друге») и отправляется в Абхазию.

Место преломления эпох

Игра автора с топонимом «Абхазия» вызывает вопрос: какова же новая Абхазия — она часть Грузии или она сама по себе, вычеркнув все из общей истории? Новая, несоветско-грузинская, стала иной и для путешественника. В ней не стало того, что когда-то связывало с ней и было главным для имперского человека. На улицах Сухуми он не встречает старых друзей, адреса которых, «как нарочно, забыл еще дома». Только случайно встреченный Доктор Драгамащенка помогает путешественнику поселиться в гостинице «Абхазия» в комнате №14.

Если Грузия для писателя — зеркальное отражение России, то Абхазия — место, с которого возможно высвобождение обезьян, заточенных «в так называемой свободе и демократии», из-под власти «грузинского узурпатора» Сталина как олицетворения советской власти. Об этом сюжет о походе солдат империи во главе с имперским человеком к Понту, к Черному морю, в Сухуми.

Абхазия становится и местом преломления эпох, точкой отсчета: перейдем рубеж или не перейдем? Завуалировав свои размышления как литературный сюжет, Битов пишет о том, что как раз-таки абхазские события пережить империя и не смогла. На мой взгляд, автор ставит точку отсчета, начала конца именно в Абхазии. Некогда Дж. Оруэлл в антиутопии «1984» задавался вопросом: «Переживет ли Россия 1984 год?» Битов ответил: «Прошел год, а я так и стоял на склоне этой дубовой горы, поджидая. Страна очнулась, озираясь окрест и не узнавая: кто такие? Все-таки она не пережила 1984-й... С утра она начала новую жизнь: запретила себе опохмелиться и вырубила виноградники».

Империя не пережила, как и книга, она сгорела, и ушли в прошлое солдаты империи. Как и колонизатор, писатель-империалист остается в одиночестве. Несмотря на то, что, по мнению Битова, он как автор многим жертвовал ради своих солдат-персонажей, но все-таки не смог провести их через пылающую пожаром империю и остался один: «Все было уже пережито, пережжено. Просто мне в очередной раз помешали их УЖЕ написать, "Обезьян". Я был опять готов — и мне опять не дали. Раньше они не давали мне достичь обезьян, чтобы я не знал, о чем писать, теперь, когда я окончательно знал, о чем, и, собственно, уже писал их, они мне подсовывали их, чтобы я не мог написать их уже по другой причине: они хотят остановить меня, реализовав мое воображение. Так или иначе... но я не должен их написать. Вот смысл дьявольского задания!»

Текст книги сгорел в гостинице «Абхазия» в Сухуми. Автор остается в одиночестве, вспоминая строчки из пушкинского «Ариона». Битов упрекает советскую имперскую власть в том, что она, как и его имперский человек, не смогла провести своих солдат сквозь империю без потерь. Единственная «власть» осталась у русского человека — это роль империалиста литературы.

Ближе к концу

В повествовании Битова сюжеты повторяются рефреном, запутывая читателя. Таково и начало поездки к обезьянам. Если при первом упоминании о поездке рассказчик едет в реальности, то в главе «Приближение О…» к обезьянам едет целая компания, которая также ведет уже ранее начатый спор о языках, землях, национальностях. Битов с юмором описывает их: «Все они сотрудничали с обезьянником, люди разнообразных интересов: историк, биолог, физик, спелеолог, работник торговой сети — нас бы хватило на серию анекдотов. Встречаются армянин, украинец и еврей; еврей, русский и армянин; украинец, еврей и татарин. Разве что чукчи не было. За чукчу у нас был человек еще более редкого розлива — полунемец-полуосетин, музыкант, барабанщик по национальности».

Как не был простым путь рассказчика, так и путь народов к свободным обезьянам отличался напоминаниями о несвободе: дом престарелых, окруженный проволокой, детская колония, опустевший поселок-город Каманы, разрушенный храм.

В «Грузинском альбоме» Битова разрушенный храм — это храм культуры, а в «Ожидании обезьян» — это символ разрухи: «Разруху хорошо наблюдать издали, вблизи слишком виден ее состав». Разрушенный храм, построенный на месте убийства Иоанна Златоуста (или Богослова), является, в том числе, и символом разрушенного рая. На такую мысль наталкивает «колючая» реальность у его подножия. Храму автор добавил еще одно значение — историческое, значение точки, из которой было «видно» настоящее, прошлое и будущее. Настоящее из храма выглядело так: ЖБИ14 , карьер и «некая серенькая зона, окруженная точно таким забором, как и детская колония, только без вышек...» Будущее — это смена власти в Кремле, что предсказала автору-рассказчику русская старушка в черном, просившая подаяния у храма: «Потерпи еще годик... Ты бы видел, как они сигали с мавзолея!»

Интересен сюжет приближения захватчика к обезьянам. Имперский человек проходит ритуал искупления грехов. Сначала Битов рисует заводь, в которой колонизатор «омывается», купание напоминает ритуал крещения, затем имперский человек бросается поднять особый камень, с которым связана легенда об искуплении грехов поднявшему его.

«Конец империи»

Битов постоянно использует аллегории — этому можно посвятить отдельное исследование. Описывая реку, отделяющую свободных обезьян от несвободных людей, подчеркивает недоступность полной свободы для человека. Причину недоступности видит в страхах, зашифрованных под «водобоязнь»: «Водобоязнь оградила обезьян от человека».

Река, отделявшая людей от свободных обезьян, разорявших посевы, стала, по моему мнению, иносказанием национальных споров о древности языков, о принадлежности земель: «Чья земля? Армянская, прежде всего. Нет, грузинская. Нет, абхазская. Нет, греческая. Чья земля? — того, кто раньше, или того, кто позже? Мы переглядываемся с русским шофером: земля-то, конечно, русская...»

Память не могла вычеркнуть у «обиженных» народов 1978 год, ту злосчастную брежневскую Конституцию: «И опять разговор заходит за 1978 год… О, где начало того конца?»

Вторжение имперского человека и его солдат на территории «вырвавшихся» из-под власти советских республик Битов описывает как вторжение путешественников на тот берег реки, на котором жили обезьяны. Переправившись через реку, в ожидании увидеть обезьян, захватчики никого не нашли: «Возможно, обезьяны здесь когда-то были. <...> Да, недаром все остались на берегу.... они-то знали. Гививович не мог оставить меня одного, Драгамащенка был в курсе, а барабанщик, возможно, не был».

Солдаты империи не смогли вторгнуться в их домики с первого раза, но они не ушли, остались ждать зимы. Контакт не удавался, несмотря на привезенную подкормку, скорее всего «идеологическую», и на роль Драгамащенка как альфа-самца. Стремление к контакту со свободными существами выглядело тем же захватом. Их «забвенную» территорию Битов называет третьим храмом, от вторжения в который имперский человек все-таки отказывается: «И это был третий храм, в котором… Закрытый без Торнике, дырявый со старушкой и вот этот... В конце концов, именно сегодня, второй раз в жизни, на мне нет греха! И чем же это не храм, когда…»

Автор раскрывает двоякое ощущение рассказчика. В этот мир нельзя было вторгаться: «Только уйдите все, уйдите все Христа ради! Христом Богом вас прошу, в последний раз: уй-ди-те! Оставьте меня одного! жрите, пейте на том берегу, раз вам уже невтерпеж... сгиньте, рассыпьтесь... Изыди!»

Имперский человек, осознавая, что обезьян там нет, готов был ждать до бесконечности: «Я хотел вечно вот так нетерпеливо их ждать, которых и нету. Главное, не хотел я... да и не хочу до сих пор, чтобы это кончилось так, как это должно кончиться, тем, чем это неизбежно кончится, по замыслу, по сюжету, по предопределению, по слабости моей и по его склонности к... Не хочу гореть я синим огнем!»

На этом сюжет пребывания около обезьян заканчивается. Появляется особая тишина — к этому приему автор прибегает не раз. Тишина помогает передать и почувствовать особую настороженность в ожидании развязки. В этой тишине случается «что-то».

Из текста становится ясно, что вторжение все-таки произошло. Автор описывает альфа-самца Драгамащенка, с занесенным над рельсом ржавым болтом в руке, после чего картина застывает. После этой сцены появляется информация о том, что страна не пережила 1984 год.

Все обесценилось. Бессмысленно ехать в абхазскую деревню Тамыш, там исчезло благополучие, присущее Абхазии ранее, а люди брались за оружие.

Бессмысленно стало писать книгу про «Обезьян». Бессмысленно рассуждать и шутить на когда-то запрещенные темы: «История вырывала страницы из моего ненаписанного сочинения одну за другой. Как только стало можно, шутить стало неохота, и люди начали понемногу убивать друг друга.<...> Про "рафик" — с армянином и грузином, евреем и русским — стало рассказывать неуместно, а что я еще знал? Про обезьян — я плохо знал».

Несмотря на происшедшее, битовский имперский человек ощущал всю вину за произошедшее и не хотел видеть разрушенную страну.

Свобода, которую искали, открыла двери в Европу или Америку, но для имперского человека западные страны были и остались чужими: «Ехать в Тамыш уже не имело смысла, потому что теперь можно было ехать в Америку. Там мы отдыхали от всего, повествуя обо всем. Что они в этом понимали?..»

Солдаты Империи, когда открылись «клетки», нашли свою судьбу: Дрюнечка — «торгует кошмариками у Бранденбургских ворот», Глаз — выпустил свой бестселлер в Париже, Бомж — на яхте в Средиземном море с интеллигентным другом, Зябликов — сбежал в Монголию, братья-изобретатели — открыли патентное бюро совместно с одним из эмиратов, Миллион Помидоров — ревизует ларьки, Эйнштейн — моет посуду в Принстоне, Салтык поет свои прежние песни. Единственный, кто остался, был полковник Адидасов, но его выезд был невозможен из-за его профессиональной деятельности. Имперский человек тоскует по своим солдатам как по живым душам.

Хулиганское авторское он «сгорело в пожаре», а я стало спиваться в одиночку. Писать стало не о чем. Период с 1984-го по 1991-й оказался, по мнению автора, статичным, он пишет, что семь лет простоял в необитаемой роще, но ничего не изменилось, изменилось все в мире снаружи. Новый период истории стал периодом смеха над самими собой: «Прошелся тапочками по Империи и плачу, как Гоголь. Товарищи! мы вступили в новый исторический период: свободы смеха над самими собой».

«Ожидание обезьян» заканчивается событиями 1991 года, августовским путчем и развалом СССР. Находясь в собственном доме с женой и детьми, услышав о происшедшем, рассказчик сел в машину и поехал, не сдвигаясь с места. На самом деле — так как оказался в собственном тексте, в своей державе, в которой поминали умершего от чачи солдата Семиона. Страницы книги смешиваются. И к концу «Ожидания» автор говорит о кишащих обезьянах, собирающих хворост для костра, что можно расшифровать как предвестие разжигающейся национальной розни.

Строй был разрушен, а свобода не приобретена. Битов обвиняет Сталина, прагматично заложившего опасное географическое устройство СССР, что стало бомбой «горячих точек».15

Слову автор отводит особую роль, потому что с него начинается пожар, а благодатную почву для национальных конфликтов он сравнил с легковоспламеняющейся фанерой: «А у меня в глазах стояла пылающая башня, из всех дыр которой вырывался огонь, и была эта башня — гостиница "Абхазия". Рукописи замечательно горят, и пожар начинается с рукописи! Особенно когда вокруг нее такая большая фанера...» Увидев горящую "Абхазию", автор заплакал: «И когда я наконец увидел первый танк и когда я увидел догорающую «Абхазию», когда я уперся в этот бронебархан и когда жар пожара остановил меня, то ли песок попал в глаза, то ли дым, — но мне стало настолько все равно, настолько не жаль себя, что я заплакал».

Русский имперский человек прощался с эпохой, которую уже не вернуть: «А я понимал, что все кончено, что сгорела не просто гостиница и не просто рукопись, а живые души... Империя кончилась, история кончилась, жизнь кончилась — дальше все равно, что. Все равно, в какой последовательности будут разлетаться головешки и обломки и с какой скоростью. Как-то все стало слишком ясно, про будущее... Безразлично. Безразлично, что теперь будет. Потому что того, что было, уже не будет никогда. Когда исчезает то, что было, вместе с ним исчезает и то, что будет, потому что в том, что будет, не будет содержаться и атома от того, что было. Тебя не будет. Какая разница».

Заглушить боль имперский человек пытается единственным — забыться.

Эпопея души

В завершающей части романа-странствия «Оглашенные» автор-повествователь опять возвращается в Грузию, где его с дочерью крестили (1982). Приехав туда после 2008 года, он сталкивается уже с другой страной и с другим Кавказом, послевоенным, постимперским: «1985–2008... Советская власть стопталась и сползла с ноги. Надо было идти одной босой ногой вперед, искать новый вид воровства... Горбачев, сухой закон, перестройка, гласность, Чернобыль... Грузия, Литва, Чечня, путч... Ельцин, отделение Украины, распад Союза, штурм Белого дома, опять Чечня... Путин, "Курск", террор олигархии... Пожинаем урожаи. И пожираем. Хронический наш август! Не мой Кавказ... Гамсахурдия, Абхазия, Саакашвили... Чечня, Абхазия, Южная Осетия. Империя отражалась в каждом осколке своего великого кривого зеркала: чем меньше осколок, тем кривее отражение"16.

Постимперию сотрясали перемены, бедствия, и как результат — жертвы. В «Последнем из оглашенных» рассказчик пытается подвести итоги того, что произошло и к чему пришли обезьяны и имперский человек. По закону деколонизации, Абхазия из одной зависимости попала в другую, впрочем, как и Грузия. Свое отношение к военным событиям в Грузии, связанным с Осетией и Абхазией, Битов передает словом «подставили». А на вопрос: «А вы за кого?» — «кавказец Битов» отвечает: «С Абхазией я был вынужден занять свою привычную позицию, меж двух стульев — большой не должен подавлять маленького: Россия — Грузию, Грузия — Абхазию».

Цепочка вопросов продолжается: «Кто подставил?» — «С Абхазией подставил меня, даже знаю, кто — мой собственный живой… персонаж… А вот с Осетией… моя собственная репутация "кавказца"».

Вспоминаются строчки из «Уроков Армении» о том, что не надо писать о любви к какому-нибудь народу, потому что, написав критическое замечание, автор становится предателем.

В 2011 году Битов отправляется в Абхазию. Сухуми не произвел уже на него прежнего впечатления. Все говорило о прошедшей войне: здания с замазанными следами автоматных очередей, новые постройки похожи на надгробия, ассоциации с пьяными солдатами, которые, возможно, пили кофе, разъезжая на танках по набережной в обнимку с обезьянами, сбежавшими из разоренного питомника.

Актуальным остается и сквозной вопрос «Империи»: «Кто же тогда такой русский человек?»

В диалоге с отцом Павлом, защитником Белого дома в 1991 году, не справившимся с жизнью и ставшим отшельником, лечащим людей от запоя и рака и молящимся за всех, звучит следующее: «— Значит, русские, по-твоему, параллельный народ?.. — Конечно, параллельный — по линии наименьшего сопротивления. Все лежим, ждем-с. <...> Параллельные империи все вширь от дома по суше растекались, метрополия растворялась в империи, а меридиональные — все вплавь, дом свой нетронутым оставляя. Но как ни расширяйся, а соединить время с пространством воедино никому не удавалось — ни Александру Македонскому, ни Чингисхану с Наполеоном, ни Гитлеру со Сталиным. Вот чемпионы параллели!»

Отец Павел констатирует пассивность русских, говорит о том, что во власти отражается состояние народа, о том, что народ уже стал мешать власти, о том, что, только умывшись своей кровищей, народ добьется достойной покорения власти.

Его слова созвучны авторской позиции: упрек власти в разбазаривании того, что народ копил веками и добывал кровью. «Империя» Битова пронизана размышлениями о власти, родине и роли человека. Он четко отвечает на ряд вопросов — что любит свою родину при любом строе, но не при какой власти: «никогда не стану я хвастаться своей "борьбой", своей альтернативной позицией в Советском Союзе. Никогда не воспринимал я советской власти над собой, но Союз любил»17.

На руинах старого режима становится ясно, что на замену старым советским «несвободам» пришли новые. Изменилась «экология» в мире. Если в имперские советские времена Грузия была местом вдохновения, свободы и новых возможностей, то и это пропало: «бежать стало некуда, кроме как в пустую заграницу, не осталось обители нашей необъятной (ни тебе Аптекарского острова, ни Токсово, ни Куршской косы, ни Армении, ни Абхазии), все описано и списано…»

В перечень списанного попали друзья (Грант Матевосян, Надежда Мандельштам, Лидия Гинзбург, Алексей Кедров), родственники (жена, брат Олег), герои произведений (Даур Зантария, Виктория Иванова, Андрей Эльдаров).

Ушел и символ ушедшей эпохи из «Оглашенных», грузинский черный монах, отец Торнике, с которым Битов связывал наивысшую человеческую мораль и духовность. Хотя, по мнению автора, на смену отцу Торнике пришел другой герой — грузинский патриарх Илья II, который вывез из Осетии сквозь наши танки тела грузинских солдат для захоронения в родной земле. Старых героев сменяет один — Илья II: «Вот кем может гордиться нация, кто может годиться ей в отцы!»

Ушла эпоха империи Советский Союз, в которой жил рассказчик, с которой связывает его память о друзьях, ушедших с этой эпохой, «вместе с империей ушли анекдоты о Чапаеве, чукче, об армянском радио». Остался один бизнесмен Миллион Помидоров, который провожает рассказчика, возвращающегося в Россию.

В одном из своих интервью (казахстанскому изданию «Asia Central Monitor» в 2011 году) Битов четко высказал свою позицию: «Рухнула не империя — рухнул режим, поклонником которого я никогда не был, — говорит он. — Я не империалист, но что касается Союза, то весьма печально, что его не удалось сохранить. А сохранить его можно было, сказались просто безграмотность и жадность вождей… И пока еще была память о мощной централизованной власти, надо было отдать республикам больше, чем они просили, и сохранить с ними нормальные договорные отношения, которые могли быть признаны международным правом. Сейчас в потере все — и Россия, и республики. …Все потеряли большую страну, которая давала нам выход в большой мир. Из провинции в римском смысле республики превратились в провинциальные страны. Даже прибалтийские республики, которые больше всех считали себя Европой, которые были Западом для нас, стали Востоком для Европы»18 .

Границы «Империи в четырех измерениях» автор обозначил 1960—2011 годами, о чем написал в конце «Последнего из оглашенных»: «…я довел ее до сегодняшнего дня и больше в нее не вернусь… А.Б.». Книга жизни оказалась «эпопеей души», первым признанием русского имперского человека в советские и постсоветские времена и открытым упреком политике и дипломатии властей.

Опубликовано в журнале:

«Дружба Народов» 2014, №10

Грузия. Россия > Внешэкономсвязи, политика > magazines.russ.ru, 10 октября 2014 > № 1458906 Елена Чхаидзе


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter