Всего новостей: 2602824, выбрано 5 за 0.141 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Пиотровский Михаил в отраслях: СМИ, ИТОбразование, наукавсе
Пиотровский Михаил в отраслях: СМИ, ИТОбразование, наукавсе
Россия. СЗФО > СМИ, ИТ. Внешэкономсвязи, политика > newizv.ru, 4 февраля 2017 > № 2084589 Михаил Пиотровский

Михаил Пиотровский: «Наше общество больно, и болезнь протекает все тяжелее»

Директор Государственного Эрмитажа – один из самых авторитетных оппонентов в споре с РПЦ за Исаакиевский собор, подробно разъяснил свою позицию петербургским СМИ. По большому счету, Михаил Пиотровский предлагает задуматься о глубоко нравственных вещах.

Я не раз говорил, что наше общество больно, и болезнь протекает все тяжелее. Поводов, вызывающих скандалы, хватает, но степень истеричности растет. Надо думать, как этот процесс не стимулировать, а ослаблять. Не впервые в яростных спорах фигурирует Исаакиевский собор. В этом смысле он важный пример. Собор стоит в Петербурге и никуда не денется. Вопрос передачи его церкви обсуждается давно. Можно понять, когда кричат по острым политическим ситуациям. Но политики из-за Исаакиевского собора несут чушь, способную погубить их репутацию. Те, кто все это слушает или читает, воспринимают по большей части хамские выступления. Из-за истерии уходит понимание важных нюансов.

В результате обиженными оказываются все. Оскорбленные чувства - характерный признак времени. Эмоции, на мой взгляд, не должны здесь фигурировать, в том числе и со стороны представителей церкви. Слава богу, там есть понимание сложности проблемы. В отношении Исаакия у Союза музеев России своя политика. Не берусь утверждать, правильная или нет, но она давняя и продуманная. Кому-то она не нравится, другие ее не понимают. Даже слова не всегда воспринимаются верно. Люди перестали понимать русский язык.

Когда так неожиданно начался очередной виток конфликта в связи с Исаакиевским собором, мы опубликовали заявление петербургских музейщиков. В нем ставились вопросы, которые нас задели. Первое и самое главное - закрывается музей. Для нас это важно не меньше, чем для церкви открытие храма. Второе обстоятельство - Союз музеев находится в диалоге с Православной церковью. Мы встречались с Патриархом, у нас есть соглашение с Духовной академией. С представителями церкви мы взаимодействуем на разных форумах, участвуем в совместных программах. На кафедре музейного дела в Университете есть постоянная конференция «Музеи и церковь», где обсуждаются проблемы: что такое церковный музей, музейная деятельность в соборе... Музеи и церковь общаются без воплей и истерик. Мы считали, что в Исаакиевском соборе достигнут компромисс, который надо развивать. Можно сделать его полноценно действующим храмом, не выкидывая музей. У собора важная историко-культурная функция, которую поддерживает музей.

Соборы Петербурга не просто храмы, у них особое значение. В ведомстве Императорского двора они находились не потому, что у церкви не хватало денег на их содержание. У них особый историко-культурный статус. В Петропавловском соборе похоронены русские императоры. Туда приходят им поклониться. Казанский собор - памятник победе в войне 1812 года, в нем похоронен Кутузов. В этом его особый смысл. Не случайно архитектура этих соборов не привычная, не совсем православная. Она дополняет имперское, сакральное значение Петербурга. Эта сакральность выше религиозной. Она государственная, признак города-столицы. Понижение значения соборов до приходских храмов - шаг к провинциализации Петербурга.

Исаакиевский собор основан в день рождения Петра, расположен рядом с «Медным всадником», это памятник основателю нашего города. Здесь все имеет особый смысл, который должен воплощаться в музее. Нам казалось, что компромисс музея и церкви в Исаакиевском соборе достигнут. Там идут службы, их количество расширяется. Императрицу Марию Федоровну отпевали в Исаакиевском соборе. Мы удивлены тем, что диалог прервался. Произошло оскорбление чувств не только верующих.

Нам казалось, что и в музее-заповеднике «Херсонес Таврический» с церковью достигнут компромисс. Сакральность Херсонеса иная. В случае с Исаакием к религиозной сакральности собора добавляется историческая. В Херсонесе церковная сакральность - небольшая часть истории важнейшего памятника России, источника нашей гордости, права называться Европой. К согласию там пришли не без споров. К примеру, непростым решением для музея было открыть свободный вход на территорию заповедника, чтобы верующие шли в храм. Дело даже не в том, что это лишает музей большой части дохода. Создается хаотическое, неуправляемое движение по его территории. Музей на это пошел. Вдруг возникло требование отдать церкви все монастырские здания. Хорошо, что церковь тут же дала понять: предстоит неспешное обсуждение. Это правильная позиция.

По закону, так или иначе то, что положено, будет передаваться церкви. Речь идет о доброй воле. Петербургские музеи, повторю, заявили о том, что огорчены уничтожением музея в Исаакиевском соборе, как и некоторым изменением политики городских властей, которое ставит нас в тупик. И все же диалог необходимо продолжать. Я написал письмо Патриарху Кириллу. Пресс-секретарь Святейшего сообщил, что Патриарх готов встречаться и обсуждать эти вопросы. В письме я просил о возможности временного отзыва требования церкви о передаче Исаакиевского собора, потому что это внесло раскол в общество. На этом фоне мы предлагаем взять паузу, чтобы все спокойно обсудить и найти мудрое решение. А обсуждать есть что.

Звучит, что собор сохранит функции туристического объекта. Но это не туристический объект, а музей. Первое, что можно сделать, сохраняя музей, - отменить плату за вход, как это сделано в Херсонесе. А затем обсуждать: можно или нет пускать людей на колоннаду, они ходят над алтарем. Допустимо ли вешать иконы в храме - памятнике монументального зодчества? Царские врата, как положено в церкви, закроют, образ за ними не будет виден. Женщины в соборе смогут ступать не везде... Все это связано с музейной ипостасью, есть о чем говорить. Что мы наблюдаем сейчас? Наблюдаем хамство. Хамское личное мнение некоторых «активистов» представляется прессой как официальное заявление церкви. Петербургская епархия сообщила, что она, напротив, готова к диалогу с музейщиками, признает их право на такой диалог, а мнение отдельного своего представителя не считает официальным. Таковы факты. Диалог мы будем продолжать. Намечено много «круглых столов» и мероприятий, связанных с художественными ценностями, с ритуальным искусством, с проблемой кощунства... Исаакиевский собор в эти сюжеты не входит.

Постепенно правильные решения будут найдены. Исаакиевский собор себя защитит. Меня беспокоит истерия, поднятая вокруг него. Она показывает, что общество нездорово, много сил, которые пытаются это использовать. Накатывает следующая волна истерики в стране, теперь уже по поводу хиджабов. Она может быть сильнее борьбы вокруг Исаакия. Крайне важно не возбуждать эмоции, продолжать диалог. К сожалению, с разных сторон есть желающие помешать. Кого-то раздражает разумность, кому-то выгоден конфликт. Надо исходить из того, что мы живем в имперской столице. Есть множество рецептов, как здесь функционировала церковь. Добиваться согласия надо, сдерживая эмоции.

Россия. СЗФО > СМИ, ИТ. Внешэкономсвязи, политика > newizv.ru, 4 февраля 2017 > № 2084589 Михаил Пиотровский


Сирия. Евросоюз. РФ > СМИ, ИТ > rosbalt.ru, 29 декабря 2015 > № 1598650 Михаил Пиотровский

О том, почему исламистские террористические группировки разрушают памятники культуры, как христианская цивилизация может этому противостоять и к чему способен привести конфликт идеологий между Западом и Востоком, в интервью "Росбалту" рассказал историк-востоковед и арабист, исламовед, генеральный директор Государственного Эрмитажа Михаил Пиотровский.

— Одним из наиболее трагичных итогов 2015 года стало разрушение памятников культуры на территории, занятой "Исламским государством" (террористической организацией, деятельность которой запрещена в России). В чем причина такого варварского и последовательного уничтожения? Оно происходит только потому, что эти памятники находятся вне рамок идеологии ИГ? Или за этим стоит что-то еще?

— Последователи ИГ, ДАИШ, демонстративно уничтожают то, что им представляется основными признаками нашей средиземноморской цивилизации, основанной на античности. Для нас память предков священна, она — часть того, чем мы живем. Поэтому боевики ИГ и разрушают наши памятники, созданные предыдущими поколениями. Одновременно они демонстрируют пренебрежение к человеческой жизни, убивая как других, так и себя.

ИГ исходит из идеи, что надо уничтожить все "старое" и строить новое. Эта идеология нам тоже хорошо знакома. На самом деле, в истории подобные трагедии случались уже не раз. Просто ИГ – особенно заметный сейчас нарыв той болезни, которая распространена по всей коже земли.

Нам же в этой ситуации необходимо не только возмущаться. Очень важно, чтобы мы сами поняли, что памятники – это не просто места для туристов или политический знак, который можно в случае перемен снести. Без памятников культуры не будет и нас самих. Именно поэтому кровавая секта ИГ уничтожает их столь демонстративно и подчеркнуто. Мы обязаны осознать, что такие действия противостоят нашей идеологии, которая очень важна для нас и которую мы начинаем терять.

— Вы много раз говорили о том, что Пальмиру можно было спасти. Что этому помешало?

— Просто никто не думал о том, что памятники – это крайне важно. Такое понимание, к сожалению, сейчас в мире потеряно. Боевики неделю шли в Пальмиру по пустыне. За это время было множество возможностей разбомбить войска ИГ. Но у сирийской армии для этого не хватало сил, спецоперация российской авиации еще не началась, а американцам это было ни к чему, потому что Пальмира находилась в руках сторонников правительства Асада. И уничтожение боевиков ИГ в этой ситуации означало бы помощь сирийскому президенту.

— То есть разгром Пальмиры можно рассматривать как очередной пример победы политики над культурой?

— Политика всегда превалирует над культурой. У нас же культура как бы вообще не существует. На всех уровнях, от прессы до политики, нет ощущения понимания ее неприкосновенности. Поэтому на фоне этих трагических событий необходимо десятки и сотни раз подчеркивать то, о чем говорили Дмитрий Лихачев и Николай Рерих: у культуры есть свои права. И они могут не совпадать с правами человека. Иногда памятник культуры стоит даже дороже человеческой жизни.

Ведь этот вопрос постоянно решался во время войн. Например, стоит колокольня периода раннего Средневековья, на ней — пулемет. Командир, который должен взять эту высоту, решает: снести колокольню артиллерийским залпом или послать туда людей, половина из которых погибнет, но памятник будет сохранен.

— Есть ли правильное решение в такой ситуации?

- Этот вопрос возникал тысячи раз, и военные решения бывали разные — Дрезден разбомбили, Париж сдали, Рим и Флоренцию сохранили по договоренности сторон.

— Во время Второй мировой войны было разрушено очень много объектов культурного наследия. Чем отличается сегодняшнее уничтожение памятников на Ближнем Востоке, например, от разрушения Дрездена авиацией союзников?

— Отличия, без сомнения, есть. Бомбардировки Дрездена были военным решением, хотя это одно из преступлений Второй мировой войны. Союзники в тот момент считали, что главное – остановить СССР и наказать немцев. И Хиросима была военным решением.

Разрушение памятников на Ближнем Востоке – это решения идеологические, решения информационной войны. Они действуют сильнее и гораздо более антикультурны. А ведь ничего важнее культуры у нас нет. Мы от животных отличаемся только культурой. Поэтому всякое антикультурное решение античеловечно. Со стороны ИГ запущена система устрашения против всего человечества. Правда, она может сработать рикошетом, потому что люди могут начать восставать против таких действий.

— Получается, что в данном случае более правильной будет параллель с уничтожением церквей в нашей стране в советские годы…

— В данном случае особую значимость имеет демонстративность. Параллелей можно проводить много. Точно так же христиане уничтожали античные храмы, Юлиан Отступник – христианские церкви, протестанты – изображения в католических храмах, а мусульмане христианские церкви превращали в мечети. Такие вещи происходили много раз в истории. И в исламе сект, подобных ИГ, было множество. Нужно ведь понимать, что ИГ хоть и часть ислама, но на самом деле оно относится к нему точно так же, как национал-социализм к социализму.

Поэтому необходимо, с одной стороны, воспитывать людей, а с другой – останавливать такие действия силой. В последнее время уничтожение культуры приняло слишком большой размах — оно затрагивает и языческие памятники, и памятники христианского населения, и могилы мусульманских святых. Мы имеем дело с масштабной атакой на наше наследие. Притом не где-нибудь, а на Ближнем Востоке, где находится ДНК нашей культуры, ее исток. Возможно, это звучит дико, но если на Ближнем Востоке не будет христианства, то через некоторое время оно исчезнет вообще.

— Без сомнения, государство обязано защищать культурное наследие. Но, к сожалению, невозможно организовать защиту всех памятников на территории боевых действий. Есть ли какое-то решение в этой ситуации?

— Конечно, абсолютно все памятники защитить невозможно. Поэтому очень важно одновременно заниматься воспитанием людей. Сейчас во всем мире, не только на Ближнем Востоке, у многих нет понимания того, что объекты культуры трогать нельзя, нравятся они тебе или нет. Люди слишком часто не осознают, что нельзя поднимать руку на созданное предками. Убийство памятника культуры – это то же самое, что убийство человека. Необходимо показать, что оно наказывается ничуть не менее сурово. Правда, сейчас, к сожалению, и убийства людей зачастую остаются безнаказанными.

— Но ведь диалог о том, что позволительно делать, а что нет, возможен только с теми, кто в принципе согласен на разговор и готов следовать определенным законам. А как быть с такими структурами, как ИГ, для которых наши законы ничего не значат?

— Во-первых, необходимо воздействовать силой. А во-вторых, даже в такой ситуации присутствует возможность для некого торга, для дипломатии.

Одна из главных опасностей здесь заключается в следующем. Преступник обычно знает, что он совершает преступление. Но у многих сегодня такого понимания нет. Даже когда в России рушили церкви, люди понимали, что они совершают преступление. Да, они радовались этому, но осознавали, что преступают какую-то черту. Идея того, что разрушение объектов культуры – не преступление, относится сегодня не только к ИГ. Она распространяется по всему миру. И так, к сожалению, было уже не раз.

— Вы отметили важность воспитания общества для сохранения наследия. Как отразится на отношении к культурным ценностям и на ближневосточном обществе в целом тот факт, что сейчас из горячих точек, в частности, из Сирии, бежит очень большое количество людей с хорошим образованием?

— Как это отразится на Ближнем Востоке, сказать сложно. В этом регионе вообще переизбыток молодых образованных людей. Это причина всех трагедий, которые там происходят. Они получили образование, на что-то рассчитывают — но, как правило, рассчитывать им не на что. И от этого все взрывается.

На современную миграцию с Ближнего Востока в Европу можно смотреть по-разному. Если посмотреть с точки зрения истории, то мы имеем дело с обратным крестовым походом. Когда-то на Ближний Восток пришли ободранные европейцы с целью грабежа и задержались там лет на сто. Сейчас же в богатую Европу прибывают ближневосточные мигранты — тоже, по большому счету, с целью наживы. Они постепенно заселяют европейские страны, и теперь их гораздо сложнее выкорчевать, чем когда-то выкорчевали крестоносцев с Ближнего Востока.

— Но ведь, помимо экономической основы, у крестовых походов была и мощная идеологическая установка. У этого "обратного крестового похода" она есть?

— Здесь идеология также присутствует. Есть понятие "джихад", которое означает борьбу, в том числе и военную. Джихад в нынешнем понимании родился как раз под влиянием идеологии крестовых походов. Сначала пришедшие на Ближний Восток европейцы воспринимались просто как бандиты. Затем они стали более организованы, и им объявили общий джихад. И уже только после того, как все увидели, что за крестоносцами стоит некая идеология, Саладин объявил им настоящую священную войну, идеологически аналогичную крестовому походу.

Дальше ситуация лишь усугублялась. В европейской культуре понятие "крестовый поход" стало означать борьбу за доброе дело. Тот же джихад, по большому счету. Эта европейская идея влияла и на мусульманских идеологов, которые хотели бороться с Западом. В результате постепенно сложилась та идея джихада, которую мы наблюдаем сегодня. Да, те, кто ее исповедует, не идут в бой с ножами. Но они считают, что имеют право на кусок европейского пирога.

Аналогии, конечно, не совсем прямые. Тем не менее, в современной волне миграции в Европу можно видеть некую зеркальную месть за крестовые походы.

— И к чему такая ситуация может привести?

— Все может сложиться по-разному. Есть понимание, что с этим надо делать. Во-первых, не нужно создавать гетто. Необходимо добиться того, чтобы люди ассимилировались. Есть американский рецепт плавильного котла, который оказался достаточно успешным. А во-вторых, Европе нужно сделать свой мир привлекательным.

— А сейчас он непривлекателен?

— С точки зрения ислама, в нем потеряны многие ценности. И весь набор, который предлагает мусульманское учение (запрет на пьянство, на банковские проценты и т. д.), выглядит как противостояние всему плохому, что есть в этом разложившемся и материалистическом мире. Получается противостояние ценностей.

Без сомнения, Европе необходимо сворачивать концепцию социального государства. Нужно положить конец ситуации, когда благодаря пособиям и дотациям люди могут жить, не работая. Ведь мигранты воспринимают эти пособия как богатство, которое европейцам не нужно, раз они его могут раздавать. А значит, ради этого богатства не надо работать. Для них это не просто притягательный кусок — это идеологический кусок. Если прекратить раздавать пособия, половина беженцев вернется на родину.

— А Европа готова к таким радикальным переменам? Неужели европейское общество на это пойдет?

— Я думаю, что да. Европа приспособится и переживет все эти потрясения.

— Возвращаясь к началу нашего разговора: на ваш взгляд, необходимость защиты культурных ценностей может стать сегодня неким общим знаменателем?

— Я очень на это надеюсь. Нам должно быть стыдно за то, что происходит. Мы все должны осознать, что если уничтожают Пальмиру, то уничтожают нашу культуру. Это ведь не телевизионная картинка, не компьютерная игра. К тому же нейтралитет памятников культуры не признают ведь не только последователи ИГ. Поэтому мы постоянно должны себя спрашивать: а мы не такие? Нет ли среди нас этой заразы? А ведь она есть, и ее нужно пресекать. Об этом необходимо как можно чаще говорить. Тогда и будут вырабатываться рецепты, как с бороться с такой бедой. А история как-нибудь все перемелет — не без нашей помощи.

Беседовала Татьяна Хрулева

Сирия. Евросоюз. РФ > СМИ, ИТ > rosbalt.ru, 29 декабря 2015 > № 1598650 Михаил Пиотровский


Россия. ЮФО > СМИ, ИТ > forbes.ru, 30 сентября 2014 > № 1189857 Михаил Пиотровский

Михаил Пиотровский: «Мы выпадем из контекста, когда нам отрежут культуру, а не продукты»

Анна Монгайт

журналист, телеканал «Дождь»

Директор Государственного Эрмитажа Михаил Пиотровский в интервью Forbes Life рассказал о том, как санкции коснулись музея, как он строит отношения с российскими бизнесменами, и о запретных темах на «Манифесте»

Эрмитаж — заложник внешней политики России?

М.П.: Вот и нет. Политика Эрмитажа может совпадать с политикой России, а может и нет. Он заложник фанаберии политиков вообще, которые играют в свои игры и могут мешать. Эрмитаж идет впереди и прокладывает дороги.

Сейчас отменили перекрестный год культуры России и Польши. Изменение отношения западного мира к России как-то коснулось музея и ваших планов?

М.П.: Мы строим отношения с миром по своим собственным планам. Они все время меняются: то денег нет там, то денег нет тут, то происходят политические изменения. Мы привыкли жить в обстановке, когда со всех сторон сложности. Что нам только не говорили. Когда мы с Томом Кренцом, главой Фонда Гуггенхайма, объявляли об открытии проекта «Эрмитаж — Гуггенхайм» в Вильнюсе, нас спрашивали: «Это ваш способ вернуться обратно в Литву?» У нас и внутренняя оппозиция всегда была. Она говорила: «С какой стати мы будем возить этим собакам наше искусство, когда нам самим не хватает». Грубо говоря, мы все это уже проходили. Мы жили уже при советской власти. Жили уже при бойкоте. Жили при невыездных. Конечно, лучше, чтобы все было не совсем так, как раньше. А если плохо, то хотя бы по-новому плохо.

Вы сохраняете большую бодрость духа. Искусство из Штатов и из Европы будет так же свободно приезжать в Россию?

М.П.: Искусство из Америки не приезжает к нам еще со времен скандала с библиотекой Шнеерсона. Выставки из Штатов не приезжают уже два года. Это и были первые санкции. Приоритет решений американского суда над российским суверенитетом. Самое страшное в том, что это не так страшно. Забудется. В Америке уже забыли, что у них могут быть выставки из России. Они живут и живут. И мы тоже можем забыть. Своих хватает. Из Азии сейчас как понавезем. Вот тогда прервутся нормальные связи. Мы забудем, что живем в одном культурном мире. Что мы будем делать? Мы будем стараться воплощать все те планы, которые у нас есть. Для этого мы должны улучшить международное законодательство. Первые законодательные акты, защищающие выставки за рубежом, были приняты благодаря Советскому Союзу, потом благодаря России, сейчас нужны новые. Гарантии от арестов художественного имущества сейчас всем необходимы, всем музеям мира. Вот, например, музей Прадо с испанской королевской семьей сейчас поссорился. Те требуют какие-то картины обратно. Что мы проповедуем? Что культура — последний мост, который нельзя взрывать.

Это понимает наш министр культуры?

М.П.: Министр культуры, наверное, понимает, но мне нужно, чтобы понимали главы правительств всех стран Европы и Америки. Министр культуры — человек, который выполняет политику правительства в области культуры.

А какая она сейчас? Изоляционистская?

М.П.: Посмотрим. Пока мы со своей стороны ничего не закрываем. На «Манифесте» (биеннале современного искусства в Эрмитаже. — Forbes Life) и на Московской биеннале все запретные темы в интеллигентном виде присутствуют.

У вас и у Томаса Кренца был проект по захвату мира. Было время, вы открывали филиалы музея по всему свету один за одним. Некоторые потом закрывались. Например, Эрмитаж в Лас-Вегасе. Ни один другой российский музей не ставил перед собой таких глобалистских задач. Что вам удалось, а что нет?

М.П.: С директором Фонда Соломона Гуггенхайма Томасом Кренцем мы работали вместе и по-разному. У него была совсем другая бизнес-схема — он продавал музейные услуги. Сейчас Гуггенхайм без Кренца уже не тот. А наш опыт — это опыт экспорта идеологии, мы экспортируем свое видение истории искусств, нашу эрмитажную точку зрения. Сейчас у нас 6 сентября открывается в «Эрмитаже Амстердам» выставка фарфоровых сервизов «Обеды с русскими царями» — сервизы от Екатерины до Сталина.

Вас не смущает, что вы отправляетесь в Амстердам после катастрофы боинга? Как русское искусство воспримут?

М.П.: Мы понимаем, что летим туда после боинга, после Крыма, в ситуации, когда вещи из крымских музеев находятся там и теперь не понятно, что с ними будет завтра.

Нам нужны только точные государственные гарантии от ареста музейного имущества. И в Голландии они есть. У нас есть правительственные гарантии, что коллекции вернутся в срок. Помнится, мы вывозили своих Матиссов самолетами из Рима, вывозили из Парижа, американцы вывозили своих Эль Греко из Испании. Румыния требовала от них вернуть Эль Греко. Сейчас часто случаются попытки ареста художественных предметов. Арестовывали австрийские картины в Нью-Йорке. Умные политические деятели понимают, что культурные связи нужно сохранять. Неумные их рвут. Их легче всего порвать.

Вернемся к «Манифесте». Странный момент вы выбрали для биеннале современного искусства. Кажется, она организована в противовес настроениям в обществе, оно сейчас особенно консервативно — еще хуже, чем раньше, воспринимает все современное.

М.П.: Абсолютно неверно. Наше общество — это мировое общество. И в мировом обществе есть две тенденции: одна консервативная и одна, грубо говоря, радикальная. Эти две тенденции встречаются на «Манифесте» в Петербурге, в Эрмитаже. «Манифеста» в данном случае неугодна и «свободным радикалам», и консерваторам. Сопротивление мы встречали в основном от радикальных сил. Они объявляли бойкот «Манифесте», потому что «в эту страну нельзя ездить приличным людям». С другой стороны, вы говорите, что наша страна консервативная. Так вот публика у нас не консервативно настроена, а равнодушно. «Манифеста» же лишний раз помещает нас в мировой контекст. Это только нам кажется, что сейчас продукты отрежут и мы выпадем из мирового контекста. Это произойдет, когда нас отрежут от мировой культуры. Мы думали, что «Манифеста» будет прививкой хорошего вкуса Петербургу — городу, который отличался от Москвы тем, что всегда особенно не любил современное искусство.

Но когда вы задумали «Манифесту», это была другая страна. Открывать ее пришлось в значительно обострившейся ситуации.

М.П.: Страна была та же самая. «Манифесту» мы получили именно потому, что мои друзья предложили: хорошо было бы провести «Манифесту» в непростом городе, в Петербурге. Но кто знал, что реакция будет такой? Последнее открытое письмо, которое я получил: голландский журналист требовал убрать «Манифесту» из Эрмитажа, пока Пиотровский публично не заклеймит политику Путина. С российскими мракобесами тоже сложно. Пара уже выступила. Какие-то маргиналы пошумели, но накануне «Манифесты» мы встречались с митрополитом и с начальником МВД.

А с митрополитом вы зачем встречались? Чтобы он освятил «Манифесту»?

М.П.: С митрополитом мы обсудили, что именем церкви пользуется множество всяких маргиналов. И что если они в очередной раз будут выступать от имени церкви, нам придется отвечать резко. Мы сегодня являемся крепостью, которая со всех сторон должна обороняться.

Как войти в попечительский совет Эрмитажа?

М.П.: Мы от своих попечителей никаких денег не требуем. У нас нет вступительного взноса. Попадание в попечительский совет Государственного Эрмитажа — это высокая честь, которая дается приказом директора Эрмитажа.

Вас можно коррумпировать?

М.П.: Конечно, можно. Но по собственной воле. У нас нет рэкета для попечителей, мол, давай каждый год выплачивай музею куш. У нас не Гуггенхайм. И не Большой театр. В попечительском совете у нас администраторы, то есть все министры культуры. Все, какие были.

У вас клуб министров культуры?

М.П.: У нас Швыдкой, Авдеев, Мединский, разумеется. Каждого нового спрашиваю: «Будете?» — «Буду». Отказаться тоже можно. Легко. У нас Кудрин и Силуанов. Греф еще был в бытность министром. И остался в качестве главы Сбербанка. Всем попечительским советом у нас руководит Потанин. Еще у нас есть Якобашвили. У нас хороший набор бизнесменов. Я их всех проверяю на совместимость, но потом что-то, бывает, не получается. Например, был у нас Дерипаска много лет членом попечительского совета…

Вместе с Потаниным? Как они у вас тест на совместимость прошли?

М.П.: Они же поначалу общались, у них все было хорошо.

Потанин купил музею «Черный квадрат» Малевича. С Дерипаской мы много делали проектов в Сибири и на юге России — там, где у него заводы. Членом нашего попечительского совета был и Ходорковский. И оставался им, пока не был осужден. Есть у нас там и Леонид Фридлянд, и Леонард Блаватник. Там же у нас JTI — табачная компания. Они очень хорошие спонсоры, поэтому я всегда их защищаю.

Но благодаря им обо мне везде пишут, что я мерзкий поборник табачного лобби. Что мы делаем с попечительским советом? Мы регулярно собираемся, и я выкладываю им проект бюджета Эрмитажа, как мы тратим и как зарабатываем. Они нам дают советы, как вести работу с донорами и борьбу с государством, для того чтобы иметь деньги. Они нам говорят: это дурацкий бюджет, а этот — правильный. Плюс в рамках бюджета есть проекты, с которыми мы обращаемся к ним коллективно или индивидуально. Хотят — помогают, не хотят — не помогают. Могут кого-то привлечь сами.

Часто они вам отказывают?

М.П.: Мы привыкли спрашивать так, что нам не отказывают. Мы не спрашиваем, когда нам могут отказать. Мы таких людей в совет выбираем, которые приходят и сами дают.

Что дает причастность к делам Эрмитажа вашим попечителям из числа крупного бизнеса?

М.П.: Ну, во-первых, они бывают на ужине в Эрмитаже. Эрмитажные ужины очень редко бывают. Разумеется, их приглашают на все большие мероприятия Эрмитажа. Они всюду упоминаются. И могут писать в своих биографиях, что они являются членами попечительского совета Эрмитажа. Во всем мире это котируется очень высоко. Это знак их места в российском обществе и в мировом высшем свете. Например, члены попечительского совета Британского музея тоже ничего особенного не получают, кроме того что они еще опекают конкретные отделы музея. И они сами денег не дают. Они других организовывают. Миллионеры обожают собирать деньги с других на доброе дело. В России этот термин — «попечитель большого музея» — не так громко звучит, как на Западе, потому что в России богатых принуждают давать деньги на разные нужды. Еще у нас есть Международный консультативный совет Государственного Эрмитажа, куда входят руководители мировых музеев. Последнее, что с ними обсуждалось: как регулировать потоки людей?

Что это значит?

М.П.: Я все время думал, что мы научимся у аэропортов, как регулировать толпу, но вот построили новое Пулково. И я понял, что опять не у кого учиться. Очень много народа приходит летом, все в одно время. Как правильно их развести? В этом году они приедут, и мы будем обсуждать, как большим музеям жить в условиях бойкотов. Американскую историю мы с ними уже обсуждали. И все бы было хорошо, если бы совсем не испортилось. Решили сделать выставку серьезного американского музея у нас. Под наши гарантии. А мы их даем. Такой вызов американскому госдепартаменту. Не успели. Теперь, понятно, надо переждать. Или вот схема, которую мы придумали с нашими германскими коллегами, когда трофейное искусство возить нельзя, но можно показывать. Сделаем на двух языках каталоги, опубликуем научные исследования. Такая интеллигентная форма, что делать с вещами, к которым много политических вопросов.

Вы феноменальный оптимист.

М.П.: Я пришел и стал директором Эрмитажа 22 года назад. По сравнению с тем, что было 22 года назад, это все тьфу.

Вот мне говорят: вы сейчас взяли здание Биржи, как вы с этим справитесь, что будете с ним делать? Я говорю: посмотрите, что было с Главным штабом 22 года назад? Как оно выглядело? Тогда не было ни копейки, денег не было, враждебное отношение к Эрмитажу как символу и царского режима, и советского, и непонятно чего. Все его хотели еще и пограбить. И наши, и не наши. Надо быть оптимистами. Мы воюем и будем воевать. Мосты сводить.

Как вы считаете, крымское золото должны вернуть голландцы?

М.П.: Единого крымского золота не существует. Речь идет о выставке из пяти музеев бывших украинских, из четырех музеев Крыма и одного киевского. Выставка была в Амстердаме. В промежутке произошло геополитическое событие, за время которого четыре из пяти музеев оказались на территории России. Есть один важнейший принцип, который я отстаиваю: музеи должны быть максимально автономными. За это я борюсь все время. Существует страна, министерство, правительство, и существует музей. Например, крест всегда был над Эрмитажем, над Зимним дворцом и при советской власти, и до, и после. Всегда. Так и музей должен иметь свои собственные коллекции. Они не должны от него отниматься, разделяться, передаваться в зависимости от политики страны, этого не должно быть. И коллекция всегда должна возвращаться в тот музей, откуда она приехала. Все экспонаты из крымских музеев по закону принадлежат родным музеям. Например, керченская богиня змееногая — она вообще символ Керчи, символ Боспорского царства. Как они без нее? Все, что попало в музей, должно быть в нем. И рано или поздно золото из Амстердама должно вернуться в Крым.

Трудно ли вам сохранять автономию, в том числе и целостность коллекции Эрмитажа?

М.П.: Трудно. Но мы выстраиваем систему защиты. Когда-то мы уговорили президента Ельцина (мудрейший был человек) объявить покровительство президентов над Эрмитажем. Он объявил, и Эрмитаж по сей день находится под покровительством президента Российской Федерации.

От чего вас уберег этот специальный указ?

М.П.: Это уберегло нас от приватизации и грабежей нашей коллекции. Например, нам могли сказать: «Продайте половину коллекции на запад. Денег нет. Продайте. Продавали же когда-то на заре советской власти». Помню, приходили люди прямо в этот кабинет и говорили: «Вот вам пять миллионов долларов. Дайте сюда пистолеты Кольта. Мы вам копии сделаем. Зачем русскому народу подлинные кольты, а нам нужно, американскому народу». Приходили друзья, полудрузья, никакие не друзья.

Как вы реагировали?

М.П.: Выгонял. И кража, которая у нас случилась, это тоже форма приватизации, кража из государственного музея. Важнейший пункт ельцинского указа — отдельная статья в государственном бюджете. И каждый год я боюсь, как бы эту отдельную статью у нас не отняли.

А знаменитое обращение тогдашнего директора ГМИИ им. А. С. Пушкина Антоновой к Путину с просьбой восстановить музей западного искусства в Москве на базе коллекции импрессионистов из Пушкинского и из Эрмитажа вы восприняли как серьезную угрозу?

М.П.: Я воспринял это как оскорбление. Приличные люди так не поступают, они не переносят внутреннюю музейную склоку на ковер к начальнику. Правильный ответ мягко высказал Путин, что коллекции не могут изыматься, кроме тех случаев, когда они плохо хранятся и недоступны людям. Но неожиданно было само понимание, что мы с Ириной Александровной воспитаны по-разному. Я никогда бы не смог так сделать.

То, что Путин из Питера, — это как-то помогает питерской культуре?

М.П.: Путин не из Питера. Путин из Петербурга. «Питер» — слово, которое в этих стенах запрещено. Как и матрешки.

Хорошо.

М.П.: Про Путина. Это примерно так же, как и то, что моя фамилия Пиотровский. С одной стороны, помогает, с другой — обязывает. Все, что Путиным делалось для Эрмитажа, в той же мере делалось и для других музеев. Я не вижу ни одной вещи эрмитажной, которая была бы просто так подарена, все выбивается, каждая копейка получена с боями. Когда я пришел в Эрмитаж, бюджет был $1 млн. Сейчас $160 млн.

Вы не подписали крымское письмо. Это никак не помешало бюджету Эрмитажа?

М.П.: Во-первых, письмо было после бюджета. Во-вторых, я это крымское письмо не подписал, потому что я не подписываю коллективных писем. По приказу. Еще и с таким текстом — «мы поддерживаем политику президента Путина». Я три избирательные кампании Путина его доверенное лицо. Ясно, что я его поддерживаю. А свое мнение я высказываю лично и так, чтобы его услышали, например через Financial Times или «Эхо Москвы».

Кризисные ситуации хороши для арт-рынка?

М.П.: Для рынка, конечно. Все начинают покупать. Видите, все цены взлетели. И это очень хороший момент для музеев. В кризис все начинают ходить в музей, количество посетителей резко увеличивается. И так повсюду в мире. Ты не можешь купить новый автомобиль, но можешь часто ходить в музей, удовольствие получать. Ходят и ходят. То ли некуда идти, то ли повод для оптимизма ищут.

Россия. ЮФО > СМИ, ИТ > forbes.ru, 30 сентября 2014 > № 1189857 Михаил Пиотровский


Россия. СЗФО > СМИ, ИТ > mn.ru, 20 июля 2012 > № 603859 Михаил Пиотровский

«Осталась только внутренняя свобода. Внешняя резко сократилась»

Михаил Пиотровский считает, что если нажил много врагов, значит, делал все правильно

 Юлия Кантор

Двадцать лет назад постановлением правительства России директором Государственного Эрмитажа был назначен Михаил Пиотровский. Подпись под документом поставил Егор Гайдар. За два десятилетия сменилось несколько политических эпох, разрушено множество надежд и повержены кумиры.

Вглядываясь в фатальные и быстротекущие события этого противоречивого периода, ловишь себя на мысли, что на горизонте — политическом и культурном — практически не осталось фигур, не растративших себя, свою репутацию и, что не менее важно, не дискредитировавших свое дело.Один из немногих — Пиотровский. Разговаривать с директором Эрмитажа о вечно острых проблемах вроде защиты исторического центра Петербурга, отношений музеев и Церкви, роли музеев в формировании исторического сознания и роли политики в жизни музеев я не стала — по всем этим темам он регулярно выступает в «Московских новостях». Мне хотелось поговорить о том, что остается за кадром его многократно и детально освещаемой в СМИ насыщенной публичной деятельности. То есть о жизни как таковой.

— Что значит для вас дом?

— Дом, это место, куда идешь в любой ситуации — от неприятностей на работе, от суеты, куда можно приползти, когда ранен. Это место, закрытое от посторонних глаз и слов, доступное только самым близким. И абсолютно уютное, красивое, обязательно спокойное. Мне нравится восточное представление о доме: снаружи глухие стены без окон, а внутри — сады, ковры, фонтаны. Чтобы чувствовать себя комфортно, человек должен жить разными жизнями. Я, например, могу жить жизнью восточной, европейской, советской (улыбается). Семья — это дом, без семьи, как мне кажется, не могут состояться ни человек, ни общество. Хотя сейчас такая точка зрения подвергается сомнению.

— А кто обустраивает ваш дом?

— Все, моя семья. Так сложилось в нашем доме.

— Кто в вашем доме лидер?

— Это нужно спросить у жены (улыбается).

— А как было в доме родителей?

— По армянской линии, в семье моей мамы, дом создавали женщины. По линии папы я бабушки практически не помню, но мне кажется, что в той семье сильно было мужское начало.

— Еще бы, ваш дед — полковник царской армии, прадед — генерал.

— Да, но папа был человеком абсолютно мирным. Семью создавала мама, папа всегда был занят работой.

— У вас очень интересный польско-армянский микст.

— У меня не только разная кровь в жилах течет, во мне сочетаются разные культуры. Польская — по отцу, армянская — по матери, русская — по гражданству, арабская — по профессии, я востоковед. Этот коктейль позволяет быть тем, чем должен быть человек. Он должен быть разным. А еще я потомственный русский дворянин. Это тоже национальность. Русская национальность, русскость, этнической принадлежностью не определяется.

— А что такое русскость?

— Русскость — это любовь к Достоевскому и Толстому. Это широта мироощущения человека, живущего в стране, у которой нет границ. Это когда все открыто и все доступно, все до лампочки, но в то же время все близко к сердцу.

— Как вы воспитывали сына и дочь?

— Лучший способ — воспитывать собственным примером: это тонизирует обе стороны. Говоря своему ребенку «делай, как я», не позволишь себе совершить что-то плохое. Но это с позиции мировоззрения. А в повседневной жизни лучший способ воспитания — это общение. Просто мы любим бывать вместе.

— Как вы отдыхаете?

— С книгой. Или телевизор смотрю. Помимо российских каналов СNN и «Аль-Джазира».

— Вы выбирали профессию востоковеда как сферу незнаемую и красивую или последовали совету отца?

— Отец не вмешивался в мою школьную и студенческую жизнь. Мы спокойно и откровенно обсуждали вопрос моей профессии. Я хотел стать востоковедом, это началось еще в детстве, когда я стал посещать эрмитажные кружки. А выбор у меня был такой: индология, иранистика и арабистика. Я поступил на востфак ленинградского университета. Когда обсуждалась специализация, папа выдвинул такой аргумент: заниматься нужно тем, что можно пощупать, куда можно реально съездить. Советские условия, надо сказать, особого выбора не предлагали. Арабистика была наиболее перспективной специальностью. Диплом был красный, с тремя четверками: по истории КПСС, историческому материализму и диалектическому материализму.

— Фрондировали?

— Никакого фрондерства не было. Я ведь предпочел специализацию, где можно было пощупать изучаемый предмет. Такой уж я буквалист — археология наука осязаемая (улыбается). А в абстрактных науках, как истмат, диамат и история партии, не был силен. С арабистикой как-то проще

— Что для вас главное в работе?

— Удовольствие. От пребывания здесь. От мыслей, от того, что мне удается выдерживать свой стиль, который по большому счету соответствует стилю Эрмитажа и стилю моего отца. Удовольствие заниматься наукой и писать. Люблю читать свои тексты, хотя пишу трудно. Долго готовлюсь к тому, чтобы сесть и начать писать. Но когда сажусь, только записываю то, что уже сложилось в голове. В общем, мне нравится процесс и я должен быть удовлетворен его результатом. Важна именно моя внутренняя оценка. Я нахальный, наглый даже.

— Вы эгоцентрист?

— Конечно.

— Всегда?

— Да. Я знаю, что Эрмитаж — самый лучший музей мира.

— Это данность.

— Нет, это эгоцентризм Я понимаю, что мне богом много дано, очень много. От происхождения до жизни во всех ее проявлениях: семейной, научной, карьерной.

— Многие говорят, что Пиотровский — сноб и везунчик. Признаваясь во всеуслышание, что многое дано и что жизнь сложилась во всех отношениях, не боитесь увеличить поле зависти вокруг себя? Сглазят ведь.

— Пусть попробуют (улыбается) Но это ничего не меняет. Я так воспитан — надо осознавать, что тебе дано. Если не осознаешь, значит, и обязанностей, вернее обязательств, нет. А данное нужно отрабатывать и в малом, и в большом. Я, например, всегда знал: чтобы получить «пять» в университете, нужно знать на «шесть». Иначе самому же будет неловко. Если я принимаю решение в Эрмитаже, я уверен в нем на 101%. Чтобы себя не изводить потом. Говорю же, я эгоист.

— Некоторые современные психологи считают, что когда человек состоялся, он ломается, потому что уже нечего желать. Это ментально развращает.

— Если состоялся, отнюдь не значит, что нечего желать. Жизнь расслабиться не дает. Все может в одночасье рухнуть — таких примеров полно — или намертво застыть, что еще скучнее. И адреналин вырабатывается именно тогда, когда стараешься этих крайностей не допустить. Ощущение того, что ты состоялся, надо удержать.

— Знаю, что значительная часть из того, что удовлетворяет вас, раздражает многих, в том числе весьма влиятельных окружающих. Вас это не пугает?

— Я бы сказал, немногих и в основном не слишком влиятельных. Однако не секрет: то, что я делаю в Эрмитаже, раздражает не только снаружи, но и изнутри. Я очень доволен, что нажил много врагов — значит, я делаю все правильно. От этого и должны раздражаться враги.

—Разве вы конфликтны?

—Неконфликтный, но упрямый. Раздражать готов. Кстати, нежелание конфликтовать нередко порождает большее сопротивление материала, нежели конфронтация. Я всю жизнь стараюсь дойти до поставленной цели. Судьба распоряжается, но в рамках предопределения всегда есть выбор.

— Есть еще свобода воли.

— Это и есть предопределение. Нужно делать то, что можешь, и быть готовым к тому, что не получится. И при этом не отступать.

— Вас можно заставить сделать нечто противоречащее вашей воле?

— Любого человека можно заставить сделать то, чего он не хочет. Вопрос — чем и как?

— Чем можно заставить вас?

— Не скажу. Иначе немедленно найдутся желающие попробовать. Есть разные стратегии, позволяющие даже в условиях жесткого нажима делать если не то, что хочешь, то хотя бы то, что считаешь нужным. Наша интеллигенция следует этой стратегии уже не первый век. Нужно только все взвесить и точно знать, чего именно хочешь.

— Что вас нельзя заставить делать ни при каких обстоятельствах?

— Завидовать. По-моему, зависть — самое плохое качество: оно уничтожает изнутри и снаружи.

— Что должно произойти, чтобы вы подали заявление об уходе?

— Не дождетесь! Если серьезно, я уйду, когда увижу, что делаю что-то неправильно и правильно делать не могу по внутренним или внешним причинам. Это к вопросу о главном в работе: уйду, если не буду получать от нее удовольствие. Но я сам стану судить о правильности или неправильности своих действий. Это об уходе по собственной воле. А уволить меня можно в любой момент — у меня контракт с Министерством культуры.

— Когда было труднее работать — двадцать лет назад или теперь?

— Конечно, двадцать лет назад. Когда я пришел в Эрмитаж, я видел такой кризис, что теперь, слушая разговоры о кризисе, в том числе музейном, только улыбаюсь. Рушилась политическая система, экономики как бы не было вовсе, сместилась система ценностей, люди потеряли жизненные ориентиры. Эйфория тогда уже прошла — началась реакция. В прямом и переносном смысле. В начале 1990-х происходило почти то, что было в 1917–1918 годах, при всей разнице исходных позиций. До культуры никому не было дела, связи распадались, люди в музей не шли, денег не было... Тогда, как и после революции, зазвучали голоса: может, продадим что-то из Эрмитажа, ведь город, страна на грани голода. Слава богу, не допустили. И психологический распад 20 лет назад был несопоставим с теперешним. Свобода — испытание, которое не все выдерживают.

— Что такое свобода?

— Не знаю. Может, уверенность в том, что твои мысли самые правильные. В первые десять лет из этих двадцати была практически полная свобода. Денег при этой свободе не было. Вообще. Зато можно было делать то, что хотели. И делали. Потом все стало меняться. Осталась только внутренняя свобода. Внешняя резко сократилась.

— Когда внутренней свободы больше, нежели внешней, возникает кессонная болезнь.

— Ничего подобного. При наружной несвободе внутренней свободы гораздо больше. В советское время у интеллигентных людей было гораздо больше этой внутренней свободы, чем сегодня.

— Почему?

— Потому что это было твое. А сейчас все просачивается, растекается. Нет ощущения грани между свободой и несвободой, нет кессона. И очень легко эту незримую грань перейти. Это происходит с теми, кто громко называет себя либералами.

— Кого вы считаете либералами?

— Это те, кто может или пытается позволить себе больше свободы, чем у него есть.

— Это хорошо?

— Если не за счет чужой свободы, то хорошо.

— Но вы не либерал.

— Нет, конечно.

— Если вам позвонят с какой-нибудь Старой площади или не очень старой и потребуют уволить сотрудника, который сказал или сделал что-то, что им не понравилось. Уволите?

— Какого ответа вы от меня ждете? Позвонят — буду решать Вы понимаете провокационность этого вопроса?

— Разумеется.

— Как бы я ни ответил, найдутся желающие попробовать. Спровоцировать. И мне будут звонить чаще.

— Вот вы и проговорились — звонят, значит. Но когда после одного из радиовыступлений вашего сотрудника позвонили из Смольного и предложили его обуздать, вы ответили, что у вас другая профессия.

— Я правду сказал — действительно другая. Это была не самая серьезная площадь: тогда можно было отшутиться. Иногда отшутиться нельзя. Тогда нужно искать способ защитить по-другому. Думаю, что смогу найти.

— Вы были доверенным лицом Владимира Путина на президентских выборах. При этом категорически противились проведению митинга в его поддержку на Дворцовой площади, долго убеждали инициаторов отказаться от этой идеи. И убедили. Как это сочетается?

— Не надо делать из меня героя. Не только мне звонят с разных площадей, но и я звоню. Звонил, объяснял, что на Дворцовой не должно быть никаких митингов. Никаких! Если сегодня разрешить митинг сторонников Путина, завтра не будет морального права запретить митинг в поддержку кого-то другого. Раз можно одним, значит, можно и другим.

— Неужели как аргумент вы использовали дефиницию «моральное право» в этих разговорах? Не поверю, что он в таких случаях может быть действенным.

— Нет, конечно. Я использовал совсем другие дефиниции (улыбается). Я о себе говорю, о своих мотивах. Кстати, если бы не был доверенным лицом, убеждать было бы труднее.

— Вы служите государству или отечеству?

— Отечеству, естественно. Иногда его представляет государство, во время войны например.

— Что самое важное вы сделали за эти 20 лет?

— Вместе со всеми эрмитажниками сохранили честь музея.

Эрмитаж: линия времени

1992

— открыта экспозиция «Зимний дворец Петра I» в здании Эрмитажного театра

1995

— выставка «Неведомые шедевры»

1996

— по указу Бориса Ельцина Эрмитаж перешел под покровительство президента Российской Федерации; официально объявлено о создании международного Клуба друзей Эрмитажа

1997

— картина Рембрандта «Даная» вернулась после реставрации в экспозицию; малой планете Солнечной системы №4758 присвоено имя «Эрмитаж»; начало проекта «Эрмитаж — IBM»

1999

— Эрмитажу переданы государственный флаг и штандарт президента РФ; экспозиция в новом музейном здании — восточном крыле Главного штаба; представлена программа «Большой Эрмитаж»

2000

— открыты «Эрмитажные комнаты» в «Сомерсет Хаусе» (Лондон)

2001

— проект Эрмитажа и режиссера Александра Сокурова — фильм «Русский ковчег»; открыт выставочный центр «Эрмитаж — Гуггенхайм» в Лас-Вегасе, США

2002

— Эрмитажу передана картина Казимира Малевича «Черный квадрат»

2003

— создан попечительский совет Эрмитажа; открыт Большой парадный двор Зимнего дворца и новый вход в Эрмитаж со стороны Дворцовой площади; начали работать Музей фарфора и Музей гвардии (в здании Главного штаба)

2004

— открыт выставочный комплекс Эрмитажа в Амстердаме

2005

— создан выставочный центр «Эрмитаж — Казань»

2006

— год Рембрандта в Эрмитаже

2007

— появился центр «Эрмитаж — Италия» в Ферраре

2008

— началась реставрация восточного крыла здания Главного штаба

2009

— Эрмитаж открыл выставочный центр в отреставрированном здании Амстелхоф, Амстердам; монумент «Александровская колонна» передан Эрмитажу; приобретена коллекция графики XIX века и фарфора XVIII века из Galerie Popoff

2010

— появился выставочный центр Эрмитажа в Выборге; завершена первая очередь реставрации восточного крыла здания Главного штаба

2011

— 100 лет гаражу Эрмитажа; выставка «Прадо в Эрмитаже»; выставка «М.В. Ломоносов и елизаветинское время» Ежегодно Эрмитаж посещает более двух с половиной миллионов человек

Россия. СЗФО > СМИ, ИТ > mn.ru, 20 июля 2012 > № 603859 Михаил Пиотровский


Россия. СЗФО > СМИ, ИТ > itogi.ru, 1 августа 2011 > № 379851 Михаил Пиотровский

Хранитель

Михаил Пиотровский — о том, как умеют мстить античные женщины, о царской посуде и грязном монархическом белье, о том, как Арманд Хаммер поработал бренд-менеджером Фаберже, о Джеймсе Бонде и каирской диете, а также о вредной профессии хранителя сокровищ

Михаил Борисович Пиотровский — хранитель Эрмитажа, ученый с мировым именем, удостоенный множества наград, премий и званий, до интервью человек не слишком охочий. И мне, увы, с первого же вопроса «посчастливилось» узнать, почему: беседа наша началась практически с наставления. «Михаил Борисович, — спрашиваю, — признавайтесь: у кого первого шарф появился — у вас или у директора Лувра?» Собеседник взглянул на меня с разочарованием: «Вообще-то у нас в Эрмитаже принято предупреждать журналистов: не спрашивать меня о шарфе и «романовском сервизе» — уж больно часто эти вопросы задают... Ладно, расскажу обо всем подробно...»

— Тогда про шарф.

— Первым шарф появился у Пьера Розенберга. Конечно, он может считать, что я ему подражаю, но это не так. Он носит большой красный шарф в подражание тулуз-лотрековскому портрету Аристида Бриана, а у меня — просто черный. К тому же я всегда любил шарфы и не хотел их снимать. А в какой-то момент просто осознал, что у нас в стране вообще-то свобода и что я, директор Эрмитажа, имею на это полное право. Теперь я шарф снимаю, только когда мне ордена дают. И никто и нигде, в том числе в Кремле, мне не сказал: «Вы что, с ума сошли?»

— Еще одна устоявшаяся ассоциация: мы говорим «Эрмитаж» — подразумеваем «семейственность».

— Слово очень уж советское и звучит как бы обвинением. На самом деле Эрмитаж — действительно семейное дело, и не только для меня. Наши дети фактически вырастают здесь, ходят в музейные кружки, многие женятся и работают парами. При этом особый семейный дух очень разных поколений пропитан некими общими, уникальными традициями.

Отец привел меня в Эрмитаж, лишь только я начал ходить. Родители почти сразу после моего рождения вернулись из Еревана в Ленинград. Мы жили недалеко — в квартире тогдашнего директора музея Иосифа Абгаровича Орбели (директор Эрмитажа с 1934 по 1951 год. — «Итоги»), который многих бесквартирных сотрудников селил у себя.

По рассказам, мне больше всего нравился восточный Арсенал, где мне давали играть на барабане. Сам же хорошо помню выставку, посвященную Итальянскому и альпийскому походам Суворова: в Гербовом зале висели громадные картины, знамена, все было очень красиво. Набор открыток с этой выставки много лет лежал у меня на полочке.

Вообще же я помню не столько экспозиции, сколько людей, работавших в Эрмитаже. И это совершенно удивительная коллекция, которой нигде в мире нет!

Поколение Иосифа Абгаровича Орбели почти послереволюционное, пережившее все политические перипетии. Академичные ученые, которые при этом совершили все то, что можно назвать перестройкой в науке и в эрмитажной жизни. Они приходили к нам домой, я к ним ходил, мне давали читать разные книжки, сначала на русском, потом на английском. При этом я знал, что это великие ученые.

Другое, уже папино поколение. Сотрудник Эрмитажа Леон Тигранович Гюзалян, замечательный востоковед, подарил мне первую бритву, «Жилет», которую привез из Англии. Это было очень символично — своего рода инициация, когда ты становишься мужчиной. Он долго сидел — и подарил мне свой лагерный ватник. Я в нем ездил на картошку, при этом понимал символику подарка: так мистики передают свой плащ ученику...

— Ваш отец, ученый-востоковед с мировым именем, возглавлял Эрмитаж с 1964 по 1990 год. А каким он был папой?

— Просто замечательным. Очень нас с братом любил, даже в угол не ставил. В угол мы становились сами — так были воспитаны. Он очень много работал, и мы это видели — в экспедициях, в Институте археологии, в Эрмитаже, писал книги. Профессиональная жизнь отца была неразрывно связана с домашней, ведь наша мама тоже археолог. Летом мы ездили в Армению, где у родителей были раскопки.

— Папа — на раскопках, мама — на раскопках... Выросли на бутербродах или на долме? Рипсимэ Микаэловна была хорошей армянской мамой?

— Очень хорошей армянской мамой. Обед всегда был. Долму же мы ели в Ереване, там каждый день была долма. Кстати, я ее не очень любил...

Мама умела держать семью, и это качество, возможно, она унаследовала от своей матери. Бабушка была очень сильный человек. Она, беременная мамой во время армянской резни в 1918 году, прошла путь из Нахичеваня до Еревана под обстрелом курдов, с двумя пистолетами на боку и с ядом. Впрочем, яд у нее потом отобрали, потому что женщины при нападениях нередко травили себя преждевременно... Рипсимэ Микаэловна появилась на свет по-библейски, в яслях.

Папины предки — по большей части обрусевшие поляки. Наш дедушка — полковник артиллерии. По папиной линии все были артиллеристами... У нас хороший набор не столько предков, сколько традиций. Всегда можно быть с поляками — русским, с русскими — армянином, с армянами — опять русским.

— Орбели бывал у вас дома?

— Приходил на все домашние праздники. И мы ходили на его дни рождения. У него был автомобиль, так на этой машине ездили все. Все, чем он владел, было немножко коллективным, не говоря о том, что всем этим вовсю пользовались его жены.

— Зато у вас, говорят, «шикарная» дача была в Комарове.

— Дачу отец купил сильно в возрасте, когда для этого впервые появились деньги. Строго говоря, это была не дача... Хотя, в общем, и не барак... Для академиков в Комарове построили деревянные дома на несколько семей каждый. У нас были две комнаты и две веранды. В таком же бараке-таунхаусе, как раз напротив, уже в наше время жил Дмитрий Сергеевич Лихачев. Мой сын, когда был маленьким, все время к нему бегал. Словом, вырос под присмотром двух мудрых академиков.

— Как Борис Борисович воспринял назначение директором Эрмитажа?

— Неоднозначно. Хотя это и было предложение, от которого нельзя отказаться: он всю жизнь проработал в Эрмитаже, был заместителем директора при Орбели. Но назначение совпало с увольнением тогдашнего директора Артамонова. Поводом была организация выставки молодых художников, работавших в Эрмитаже, — внутренняя выставка, которую, как часто бывает, общественность превратила в некую фрондерскую акцию. Власть восприняла это как вызов и отыгралась на Артамонове, обвинив его в присвоении грузовика цемента...

В такой ситуации отец не хотел становиться директором. Согласился лишь тогда, когда сам Артамонов сказал, что хотел бы, чтобы именно он занял этот пост, и что ему на сей счет звонили. По слухам же отец дал согласие на директорство лишь после того, как Фурцева, в очередной раз заведя разговор на эту тему, сказала: «Что я, на колени должна перед вами встать, чтобы вы согласились?» Но нам отец лишь рассказал, что она сильно обозлилась.

— Когда-нибудь Пиотровский-старший пожалел об этом решении?

— Думаю, нет. Хотя, конечно, все время говорил, что написал бы много больше книг, если бы не директорство. Но, если честно, он написал почти все, что хотел, включая мемуары и описания своих путешествий. У него была огромная сила воли. Он даже сумел сам себя вылечить от страшного заикания. Когда был молодой, даже не читал свои доклады — за него читали. Впоследствии же лишь слегка заикался, и это было даже очень красиво.

— 1985 год, маньяк-вандал обливает кислотой «Данаю» Рембрандта. Борис Борисович в этот день был в Эрмитаже?

— Была суббота, мы были на даче. Я взял телефонную трубку — звонил дежуривший в Эрмитаже заместитель отца Виталий Александрович Суслов. Он сказал: «Миша, позови папу. «Данаи» больше нет». Папа сразу же помчался в Эрмитаж — то ли кто-то его подвез, то ли на электричке...

Это была страшная трагедия. Я вспоминаю кражу, ставшую для нас шоком, от которого мы все поседели, но это несравнимо с тем, что случилось тогда: было ощущение, что все погибло. Сразу удалось мобилизовать химиков. Все делали абсолютно правильно: поливали водой, чтобы разбавить кислоту и она все полотно не разъела. Дальше — тяжелые реставрационные работы. Одни говорили: давайте все допишем, распишем и будет красиво, как прежде. Другие — нечего и трогать, это руины, уберите и забудьте. Понадобилось очень много усилий — и папы, и Виталия Александровича Суслова, чтобы отстоять нормальную, спокойную академическую реставрацию. Была создана правительственная комиссия, нам дали деньги на покупку всего необходимого, реставраторы смогли спокойно работать много лет и только при дневном свете. Они законсервировали и тонировали полотно так, чтобы то, что сохранилось, выглядело целым, чтобы было ясно: что потеряно, то потеряно, что осталось, то осталось.

Пока шла реставрация, из этой комиссии почти никого не осталось в живых. Когда я принимал решение об окончании работ, то советовался уже только с эрмитажными реставраторами и с иностранными специалистами.

— Какова, кстати, участь маньяка?

— Он ослеп. Судьба свое отыграла. Его судили, потом признали душевнобольным, отвезли в Литву. Когда пришло время выставлять «Данаю», мы связались через консула Литвы с местной полицией, чтобы узнать, что с ним. Ведь те, кто совершает такие вещи, как правило, потом возвращаются. Была знаменитая история, когда в Германии мужик напал, по-моему, на картину Дюрера, облил кислотой. Его посадили в тюрьму и выпустили раньше срока, не сообщив об этом в музеи. Он вышел — и опять кислотой по картине. Кстати, около «Ночного дозора» Рембрандта стоит бутыль с водой. И когда какой-то идиот подошел туда и плеснул кислотой, они сразу же залили холст водой. Тут уже наш опыт пригодился. Так вот, когда мы связались с литовской полицией, нам сказали — не беспокойтесь, мол, он в пансионате и будет под контролем: он практически ослеп...

— Это был единственный случай вандализма в Эрмитаже?

— Да. Бывают иногда какие-то попытки царапины делать, но по сравнению с другими музеями мира нас судьба милует.

— Михаил Борисович, раз уж вы сами напомнили о «романовском сервизе» и обещали рассказать обо всем даже более подробно, не могу не спросить: была или нет свадьба дочки Романова в Зимнем дворце? Угощались ли гости с эрмитажных сервизов?

— Ничего подобного не было. Да у нас и сервизов таких нет — есть знаменитые орденские, но там можно лишь что-то частично разложить. Наверное, свадьбу сыграли в Таврическом дворце, где находилась партшкола, — там была громадная столовая.

— Точно не знаете?

— Не знаю, поскольку эта версия родилась гораздо позже самого события. И представляла собой типичный образец кагэбэшной дезинформации. Шла борьба за то, кто будет первым: Горбачев или Романов, и человеку с императорской фамилией часто приписывали соответствующее поведение. Хотя в общем-то он вел себя довольно простецки: гробил дворянский Петербург, хотел сделать его рабочим. Но к нему хорошо приклеивались всякие такие «монархические» сплетни.

К тому же очень многие правители пытались устроить именно в Эрмитаже, а не в Смольном залы для приемов, и этот черный пиар был очень кстати. С этим приходилось отчаянно бороться, в том числе и папе. Слава богу, что из Петербурга в 1918 году уехало правительство, в противном случае у нас в Эрмитаже все было бы, как в Москве.

...Эта дезинформация оказалась на редкость живуча — всем нравилось в это верить, несмотря на то что Борис Борисович не раз все опровергал. Люди некомпетентные на эти байки попадаются. И таких наветов довольно много — типа того, что у нас подменены все картины: мол, висят копии, а настоящие продали. Лишь люди, далекие от музейной жизни, могут всерьез говорить о том, что можно подменить подлинный шедевр копией.

— Между тем даже специалисты порой намекают, что советское правительство в свое время продавало за рубеж копии из Эрмитажа, выдавая их за подлинники...

— Да, есть легенда про то, что продавали не подлинные иконы, а копии, сделанные братьями Кориными. Я бы мечтал, чтобы это было так, но это лишь красивая легенда. Русские иконы в Хилвуде, в Вашингтоне — подлинные.

— Много распродали?

— Советское правительство торговало весьма активно. Лишь в середине тридцатых по указу Сталина эти сделки были остановлены. Продавцы почти все погибли в лагерях: так совпало, что все они состояли в «троцкистско-зиновьевском» блоке. Вещи из музеев шли на продажу по двум каналам: целыми списками на аукционы и напрямую основателю вашингтонской Национальной галереи Эндрю Мэллону. Сегодня там 21 картина из Эрмитажа. Сначала это были просто продажи, потом — форма некой благодарности за стратегические товары и заводы из Америки. Но это все равно было преступлением: никакое государство и правительство не имеют права распоряжаться культурным наследием. Оно — для будущего.

Об этом начали говорить лишь в 70-х годах, сначала потихоньку, потом — громко. Лично я и по телевидению выступал, и писал на эту тему, поскольку в новейшей истории все могло повториться. Ко мне приходили иностранцы, просили продать что-нибудь из Эрмитажа: мол, денег нет — так продавайте! Приезжал, например, коллекционер кольтов, говорил: зачем русскому народу кольты? Мы дадим вам пять миллионов долларов за экземпляры, которые Кольт лично подарил Николаю I, сделаем их копии. Первый раз я его вежливо выпроводил, во второй — выставил за дверь. Ведь они с этими разговорами не только ко мне приходят, но и «наверх». Поэтому мы и развернули информационную кампанию о том, как все это делалось при советской власти, чтобы это больше никогда не повторилось. И в конце концов сумели внести поправки в законодательство об особо ценных объектах культурного наследия. То есть раньше государство что хотело, то и делало. Допустим, в начале 30-х директору Эрмитажа Борису Васильевичу Леграну просто присылали депешу: выдать такие-то картины, и все. Он даже не знал, зачем. Нынешний закон, хотя и не полностью защищает от таких ситуаций, но дает мне право сказать нет.

— Говорят, один Хаммер по блату пол-Эрмитажа вывез...

— Клевета на бедного Хаммера. Он вел бизнес в молодой советской России, помогая таким образом прорвать торговую блокаду. Он действительно скупал антиквариат, но никогда и ничего не покупал из музеев — только в антикварных магазинах, где продавалось что душе угодно. Вот Эндрю Мэллон и Галуст Гюльбекян (миллиардер и меценат, экс-глава «Ирак петролеум компани». — «Итоги») действительно покупали вещи через правительство и из музеев. Другое дело, что у братьев Хаммер скопилось очень много антикварных вещей, и потребовалось разрешение на вывоз. Тут-то они и воспользовались своими связями.

К слову, Фаберже прославился именно благодаря Хаммерам. Понятно, что Картье, мягко говоря, ничуть не хуже. Но Хаммер привез в США очень много Фаберже, начал продавать эти вещи в универсальных магазинах, дал мощную рекламу. Американцы стали покупать, а Фаберже стал знаменитым. У Хаммера были свои коллекции, которые и у нас выставлялись. Он позднее подарил Эрмитажу портрет актрисы Антонии Сарате Франсиско Гойи. Не очень хорошее полотно, основательно переписанное реставраторами. Но у нас своего Гойи не было. Хаммеру власти подарили Малевича. Хотели из Русского музея, но Пушкарев сумел притвориться больным, так что подарили из Третьяковской галереи. Хаммер не очень-то поверил, что это подлинник. Как-то прилетел к нам с этим Малевичем и просил, чтобы в эрмитажной лаборатории посмотрели. Подозреваю, мол, что надули. Наши посмотрели — все было нормально.

В антикварных магазинах США музейные вещи никогда не продавались — в отличие от конфискованных икон из церквей. Кстати, очень много церковного имущества тогда ушло за границу. В 1922 году у нас была выставка, и оттуда все серебро уехало за рубеж. Вернуть же удалось немного. Собирались какие-то пулы богатых людей, предлагали что-то выкупить. Но действительно ценные вещи, ушедшие из Эрмитажа, никто не продаст.

— Правда ли, что за все годы советской власти никто из первых лиц государства в Эрмитаже так и не побывал?

— Это так. Зимний дворец значительно монументальнее, нежели московский Кремль, от него веет имперским могуществом. Коммунистических выскочек это подавляло. Правда, один раз Хрущев проходил через Эрмитаж, когда, выпивши, шел выступать на Дворцовую площадь. Позже говорили, что он был в музее. Но это не считается. Первым в 1996 году пришел Борис Ельцин после того, как я написал, что, мол, просим в гости, тем более вы сейчас возрождаете государственную символику и можете наглядно ознакомиться с ее историей.

Я показал Борису Николаевичу главные парадные залы. В Павильонном он подписал крайне важный указ: Эрмитаж был взят под покровительство президента. Он дал нам отдельную строку в бюджете, выделил деньги на приобретение экспонатов, и мы тогда сумели приобрести много очень хороших вещей. Позже издали целую книгу о том, что купили.

Кстати, контролировал исполнение указа Ельцина о выделении денег на покупку картин Владимир Владимирович Путин в свою бытность главой Контрольного управления. Я считаю, что это управление по сути и обеспечило исполнение указа. Так что у нас есть вещи, приобретенные благодаря усилиям Бориса Николаевича и Владимира Владимировича — единственный в России Сутин, Утрилло, Руо, Дюфи, Майоль.

— Как музей пережил перестройку?

— Не лучшим образом. Ведь чем Эрмитаж замечателен? Входишь — здесь другой мир. А в начале 90-х сюда вошла улица: борьба, амбиции тех, кто считает, что им недодали того, что они заслуживают. Все это очень мешало, отвлекало людей от дела. И это при том, что у музея кончались деньги, нужно было строить новую схему взаимоотношений и с властью, и с миром, и с другими музеями.

— Говорят, этот раздрай роковым образом сказался на здоровье Бориса Борисовича?

— Говорить так — слишком много чести для тех, кто плел тогда интриги. Хотя, конечно, Борис Борисович очень переживал. Но причиной его ухода стала болезнь. Он был из тех людей, которые никогда не болеют, а когда начинают, то это идет обвалом. У него было неважно и с ногами, и с глазами. Лечили глаза — стало хуже с ногами, все кончилось роковым инсультом.

— Когда вам Виталий Александрович Суслов предложил стать первым замом по научной работе, пошли на это с легким сердцем?

— Честно говоря, я никогда не мечтал работать в Эрмитаже. Пока отец был директором, мне нельзя было там работать, а я по-восточному думал, что папа будет жить вечно. К тому же было понятно, что я должен буду отказаться от многого, прежде всего от экспедиций.

В студенческие годы я часто ездил на Кавказ, в Среднюю Азию. С моим другом, ныне академиком Иваном Михайловичем Стеблиным-Каменским переехали на баржах Аральское море, спустились к Амударье, прошли все ущелья Западного и Восточного Памира. Все было просто: взял рюкзак, немножко денег, а дальше уж как получится. Потом почти всем курсом поехали на стажировку в Египет, в Каирский университет.

— Впечатлило?

— Еще как! Настоящая заграница: можно фильмы смотреть про Джеймса Бонда, пить пиво в банках и покупать любые сигареты. Правда, платили копейки. Мы покупали талоны на еду в студенческом общежитии: один день — буйвол, второй — цыпленок, три дня — овощи. В Рамадан вместе со всеми постились. По городу ходили в основном пешком. В начале месяца нам давали 30 египетских фунтов (около 15 долларов), посольство доплачивало еще около 5 фунтов. Негусто, но для студента нормально. Там было безумно интересно и в профессиональном смысле. В Дар аль-Кутуб, в главной библиотеке, работал. В Институте рукописей Лиги арабских стран общался с крупнейшими востоковедами, египетскими специалистами по рукописям...

— Потом кандидатская, докторская...

— Наука делала из меня вполне солидную персону, по крайней мере для себя самого. Имелись возможности писать и публиковаться, это было востребовано и страной, и миром. На арабском языке мои книжки издавались по три-четыре раза. Институт востоковедения, где я работал, — величайшее хранилище восточных рукописей и всемирно признанный центр изучения восточных культур.

Когда наши застряли в Афганистане, то Евгений Максимович Примаков, который стал нашим директором, пробил решение ЦК о необходимости фундаментального изучения ислама. В результате все, чем мы занимались, стало еще более открытым, актуальным и интересным. К тому же в те годы я много ездил по миру в качестве переводчика по линии ЦК комсомола. Побывал в Судане, Йемене, Ираке и других арабских странах, съездил на Кубу.

В Йемене я работал переводчиком, жил в фантастическом городе Мукалла, где одновременно занимался археологией и изучением древних надписей. Потом два года преподавал высокопоставленным йеменцам новейшую историю и древнюю историю Йемена в Школе общественных наук. Потом была громадная комплексная советско-йеменская экспедиция — спасибо Евгению Максимовичу. Собрались политологи, этнографы, антропологи, лингвисты, археологи, историки, специалисты по рукописям. Жили в поле, вели раскопки, читали лекции. Древние храмы, древние города, полные надписей, — сплошные сенсации. Было доказано, например, что один из путей распространения человека шел из Восточной Африки через Аравийский полуостров, через Баб-эль-Мандебский пролив. Наша экспедиция издала уже штук 20 всяких-разных книг на разных языках...

Это ведь образ жизни. Жалко такое бросать. Опять же СССР выглядел издалека не так плохо, как изнутри...

Но, честно говоря, над предложением пойти работать в Эрмитаж раздумывал я недолго: было ощущение, что я нужен на этом месте. Тем более было ясно, что имеется в виду: потом я буду директором.

Где-то через полгода пришел на работу — на столе постановление правительства: выделить Эрмитажу какие-то деньги и назначить меня директором. Я с этой бумажкой пошел к Суслову. Он лишь спросил: «Когда?» Я позвонил министру, задал вопрос: «Как быть с Виталием Александровичем?» Он ответил по-советски: «Что хочешь, то и делай — ты теперь директор». А как известно, советская манера — из директоров на улицу. Я посоветовался с коллегами, и мы сделали Виталия Александровича Суслова консультантом при дирекции, где он проработал до самой смерти. Я внутренне этим немножко горжусь. Ведь когда Орбели уволили, то он сюда даже не заходил, хотя жил совсем рядом.

Валерия Сычева

Досье

Пиотровский Михаил Борисович

    * Родился 9 декабря 1944 года в Ереване, Армянская ССР. В 1967 году окончил восточный факультет Ленинградского госуниверситета, отделение арабской филологии. Стажировался в Каирском университете (1965—1966 годы, Египет). Доктор исторических наук, профессор.

    * С 1967 года — сотрудник Ленинградского отделения Института Востоковедения АН СССР, прошел путь от лаборанта до ведущего научного сотрудника.

    * В 1973—1976 годах работал переводчиком и преподавателем в Высшей школе общественных наук в Народной Демократической Республике Йемен.

    * С 1991 года — первый замдиректора, с 1992 года — директор Государственного Эрмитажа.

    * Член-корреспондент РАН (1997 год). Действительный член Российской академии художеств.

    * Пиотровский приобрел мировую известность как арабист. Сфера его научных интересов — от древней и средневековой истории Ближнего Востока до древнеаравийских надписей, эпических преданий арабов и мусульманского искусства. Участвовал в археологических раскопках на Кавказе, в Центральной Азии.

    * Председатель Союза музеев России, президент Всемирного клуба петербуржцев, «Альянса Франсез» Санкт-Петербурга и Попечительского совета Европейского университета в Санкт-Петербурге. Главный редактор журнала «Христианский Восток».

    * Член попечительского совета фонда «Русский мир».

    * Награжден орденами «За заслуги перед Отечеством» IV и III степени, орденом Почета. Кавалер ордена Почетного легиона (Франция,1998 год), Командор ордена Полярной звезды (Швеция, 1999 год), Кавалер ордена Восходящего солнца II степени с двойными лучами (Япония, 2007 год).Имеет другие российские и иностранные награды, премии и почетные звания.

Россия. СЗФО > СМИ, ИТ > itogi.ru, 1 августа 2011 > № 379851 Михаил Пиотровский


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter