Всего новостей: 2555866, выбрано 5 за 0.004 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Баунов Александр в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаТранспортГосбюджет, налоги, ценыСМИ, ИТНедвижимость, строительствоАрмия, полициявсе
Россия. ЦФО > СМИ, ИТ > carnegie.ru, 14 июля 2017 > № 2244536 Александр Баунов

Еретик в соборе. Кто боится театра Серебренникова

Александр Баунов

Серебренникова выбрали среди прочего потому, что у него есть свой театр, а значит, он тоже начальник. Положение чужого в роли начальника собственного учреждения в центре Москвы особенно раздражает противников, делает его уязвимее других: начальником должен быть только свой. Так, священников, которые выбивались из традиционалистского единообразия, не запрещали в служении, но лишали собственных приходов

Отменяя премьеру, полностью распроданную на все четыре представления вперед, директор Большого театра Владимир Урин понимал, что будет скандал. Такого здесь не было несколько десятилетий.

Постановка "Нуреева", которая делалась с января ускоренными темпами по просьбе самого театра, могла иметь несовершенства, но опытный зритель знает, что с ними выходит почти любой спектакль и только после нескольких представлений он набирает форму. Участники и немногочисленные зрители последнего из прогонов говорят, что он прошел прекрасно. Но даже при некотором количестве шероховатостей можно было найти более мягкий выход из положения – объявить спектакль предпремьерой и сообщить, что он будет дорабатываться.

Опытный директор выбирал между двумя разновидностями скандала – тем, который сейчас сопровождает отмену премьеры, и тем, который случился бы, если бы она состоялась и на Исторической сцене показали историю любви танцора-гея, сбежавшего из СССР, поставленную режиссером, к которому только что приходили следователи. Разумеется, директор думал и о театре, и о собственной карьере, и даже о судьбе спектакля.

Знание правой руки

Производственная драма, где пожилой директор-ретроград борется с молодым прогрессивным художником, – упрощенное толкование произошедшего. Урин заинтересован и в том, чтобы спектакль вышел (он даже торопил его создателей), и в том, чтобы у Большого была возможность ставить современные спектакли, как он это делает уже много лет. Представление о Большом театре как о музее, где до сих пор показывают то самое «Лебединое озеро», которое все видели по телевизору в день ГКЧП, давно не соответствует никакой реальности. К постановке опер и балетов в Большом много лет привлекают современно мыслящих режиссеров, и зимой здесь прошла британская франшиза оперы Бриттена «Билли Бадд», где юный матрос восторженно обожает капитана, а старшина любит матроса, но сживает его со свету, отказываясь принять собственное чувство, и на сцене нет ни одной женщины. Ставишь 18+, и все дела с законом.

Постановка Серебренникова, судя по отзывам видевших, яркая и задорная, но не скандальная для тех, кто знает реальный, а не вымышленный Большой. Даже «голый» Нуреев на просочившемся в сеть видео репетиции – на самом деле танцор в плавках телесного цвета. Точно так же – в искусственном топлес – с 1990-х цыганки поют свой хор в «Травиате» в Музыкальном театре Станиславского и Немировича-Данченко, а у признанного учителя современного русского и мирового театра Анатолия Васильева с тех же 1990-х на словах «но мне порукой ваша честь» с Татьяны соскальзывало платье, а под ним ничего. Это не мешало ему получать все возможные российские награды и собственный театр на Сретенке. Да и главный придворный дирижер Валерий Гергиев с самого начала выпускает одну за другой новые прочтения опер и балетов. Тем не менее Урин счел, что в интересах всех отменить сейчас спектакль «Нуреев».

Урину указали на вопиющую несовместимость двух сюжетов, касающихся Серебренникова, да он и сам не мог ее не замечать. Завершающая сезон премьера на Исторической сцене Большого театра вызывающе противоречит исходящему из влиятельных государственных сфер нарративу о том, что Серебренников – сомнительный экспериментатор, реализующий свои болезненные фантазии за бюджетные деньги, которые вдобавок где-то там у него еще и пропадают.

Этот тип повествования старается совершенно неосновательно сместить Серебренникова куда-то в сторону акциониста Павленского и Pussy Riot. Ведь большинство знает его только по имени – в театр, хоть он и полон, как и в церковь, у нас ходят хорошо если три процента населения, и неизвестное в личном опыте, лишенное необходимого сравнительного материала имя можно наполнить чем угодно, как про любого чиновника сказать «коррупционер», а про любого дипломата – «шпион».

Если это сомнительный экспериментатор, что он делает в Большом, да еще во второй раз (в прошлом году вышел его балет «Герой нашего времени» с тем же композитором Демуцким), да еще на главной сцене в прайм-тайм? Большой театр – бывшее место партийных съездов, с его императорской ложей, куда водят почетных иностранных гостей, – продолжает восприниматься чуть ли не как филиал Кремля за стенами – как кремль русской культуры. Кто допустил? Кто недоглядел?

Урин чувствовал опасность такой ситуации в том числе для себя лично. Останавливая спектакль, он мог убеждать себя, что делает лучше и самому Серебренникову: возможный скандал после шумной премьеры мог бы навредить оказавшемуся в непростой ситуации режиссеру, подстегнуть его гонителей из числа культурных фундаменталистов.

В действительности происходит обратное: в момент преследования Серебренникова выход премьеры в Большом выглядел бы как подтверждение его режиссерского статуса, охлаждающее пыл даже самых рьяных обличителей. А вот бесцеремонная отмена премьеры дает им ободряющий сигнал: вот как с ним, оказывается, можно.

Но поскольку само преследование инициировано государственными следователями и поддержано близкими к государству хранителями нравов, риски, связанные с премьерой, в руководстве театра сочли превосходящими риски, связанные с его отменой. Не может наше государство одной рукой давить, а другой поддерживать, вот оно поддерживающую руку и убрало.

Слава борца

В процессе убирания руки произошел знаменательный случай конкуренции за право быть источником запрета. После того как Урин взял на себя эту тягостную обязанность, ТАСС выпустил новость со ссылкой на анонимный источник в Министерстве культуры, что показ балета перенесен по личному распоряжению Мединского. Позднее агентство скорректировало заголовок новости: теперь она о том, что Мединский поддержал перенос.

ТАСС не публикует новостей без их согласования с соответствующим ведомством, даже если источник анонимен. Случайное появление новости о прямом распоряжении Мединского практически исключено: глава ТАСС Сергей Михайлов учился вместе с Мединским в МГИМО, после выпуска вместе с ним основал пиар-агентство «Корпорация „Я“» (после трансформации – «Михайлов и партнеры»), все время политической и служебной карьеры оба не прерывали контактов, и сейчас они соседи по дому в центре Москвы.

Казалось бы, слава цензора не должна быть слишком желанной для министра культуры. Однако, распространяя эту новость, источники министерства и ТАСС ориентировались не на любителей театра и даже не на охранительно настроенную общественность, хотя она министра-цензора поддержала. Распространители новости надеялись, что ее заметит Путин, а консервативно настроенные силовики помогут ее правильно интерпретировать: министр Мединский – наш человек, не щадя репутации, сражается за суверенитет русской культуры против разлагающего влияния Запада. В этой среде ведь у времени – прямо как в стихах Бродского – есть пространство и география: тлетворная современность приходит с Запада, великое прошлое восходит на Востоке.

У желания прослыть запретителем гей-пропаганды на сцене Большого есть две причины. Одна – у Мединского проблемы. У него неполадки с диссертацией и репутацией ученого-историка, а его сотрудники сами только что побывали под следствием и судом за хищения при реставрации объектов культурного наследия и непрозрачные контракты. Министр четко знает одно правило: в нынешней идейно-административной конструкции если на тебя нападают либералы, тебя не тронут. Давление на Серебренникова – безошибочный способ вызвать недовольство либералов.

Вторая причина – группировки во власти давно считают дни до отставки премьер-министра Медведева, гадая, произойдет оно сразу после выборов или непосредственно до них, как бывало с прежними премьерами Касьяновым и Фрадковым, и прикидывают места в будущем правительстве.

Будет меняться состав правительства, в котором Мединский не самый ценный актив. С другой стороны, и его должность не так важна, чтобы за нее развернулись главные битвы. Как министр идеологического пула он скорее президентский, чем премьерский, путинский, а не медведевский. Само его назначение, которым он обязан Володину, произошло в рамках коррекции медведевского наследия вернувшимся Путиным, а значит, есть хороший шанс пережить вероятную отставку нынешнего премьера.

Для этого надо создать впечатление, что ты ценнее для государства по сравнению с второстепенным постом, который занимаешь, и, разумеется, борец за государственные идеалы. Когда ты значительнее своего поста, зачем тебя менять, а если уж менять, то с повышением. Акт самоотверженной защиты «кремля русской культуры» от растлителей – заметная заявка на нужность и верность. Ведь однополая любовь, сочувственно показанная на Исторической сцене Большого, противоречит всем заявлениям, что Россия страна традиционных ценностей.

Один из нас

Можно представить себе, что решение о пока временном запрете спектакля принималось выше уровня культурного министерства. Например, после скандала со снятием «Тангейзера» Тимофея Кулябина в Новосибирской опере по требованию тамошнего митрополита люди из Администрации президента интересовались грядущей премьерой Кулябина в Большом и даже посылали людей посмотреть репетиции оперы «Дона Паскуале», хотя директор Урин ручался за эту постановку. Но это было за полгода до того, как идеолога Володина во главе администрации неожиданно сменил технократ Кириенко, от которого трудно ожидать акта театральной цензуры, к тому же в его окружении немало любителей современного театра.

Российскую систему неверно представлять себе как непрерывную морзянку конкретных указаний по любому поводу, исходящих с самого верха. У нас персоналистский режим в символическом, а не в управленческом смысле слова.

Чиновники разного уровня обладают большой самостоятельностью, но их задача в рамках этой самостоятельности принять правильные решения, которые будут соответствовать виденью ситуации первым лицом, потому что за неправильные им придется отвечать. Именно так, а не в режиме бегающей к телефону марионетки с западных карикатур строились отношения между премьером Путиным и президентом Медведевым между 2008 и 2012 годом. Отсюда их публичные дискуссии, например, по ливийскому вопросу.

Система держится не на прямых командах сверху, а на том, что можно назвать иерархическим доверием (это когда одна облеченная доверием сторона подотчетна и зависима от другой) и идеей принадлежности одному кругу. «Мы вас (тебя) знаем лично, вы уважаемый и опытный работник, вы наш, один из нас, поэтому работайте, как считаете нужным, но не подведите». Именно так по большей части устроены отношения между президентом и премьером, Кремлем и Министерством культуры, Администрацией президента и дирекцией Большого или Мариинского театра. Дело не в обязательнм совпадении взглядов во всех деталях, а вот в этом «знаем лично» и «уважаемый человек, один из нас». Это и есть аппаратный вес.

Как ни забавно, для не сильно интересующихся искусствами высоких чиновников аппаратный вес в сфере культуры связан с их детскими воспоминаниями: кого видели в кино и по телевизору, когда сами были никем, тот и уважаемый актер, режиссер, представитель творческой интеллигенции. А кто появился позже – тот сомнительной новичок. Поэтому у Табакова, хоть он на всесоюзном экране то и дело разгуливал в дамских платьях, и у Марка Захарова, хоть он и подрывал своими фильмами и спектаклями прочность государства, а сейчас ставит «День опричника», большой аппаратный вес. Урину могут сказать «вы один из нас», а у Серебренникова его меньше, ему так не скажут, и его актерам разгуливать в женских платьях и подрывать прочность непозволительно.

Таланты и поклонники

Впрочем, в государственном аппарате чужим его признают не все. Говорят, что вице-премьер Ольга Голодец недовольна отменой спектакля и как куратор направления в правительстве, и как патрон труппы Большого театра. Ведь со стороны выглядит так, будто это она не смогла защитить труппу от давления.

Среди высших российских чиновников и бизнесменов много тех, для кого культура не просто полезная часть идеологии, а имеет собственную, в том числе экспортную ценность, театр – не светское мероприятие, где в антракте можно встретиться с такими же и выгулять жен (мужей) и платья; живопись – не настенный календарь; литература – не то, что в школе для детей, а то, что сейчас и для взрослых: искусство – сад, а не гербарий.

Русская культура – одна из немногих отраслей, где мы выступаем на равных с развитым миром. Чтобы у нее был экспортный потенциал – точно так же, как у промышленной продукции, она должна быть современной, конкурентоспособной и интересной конечному потребителю – просвещенной публике. Замкнутая в себе традиция превращается в курьез: на выставки довольно умелых северокорейских художников ходят повеселиться.

Искренних ценителей театра Серебренникова, вообще живой современной культуры, несмотря на попытку создать для России охранительную изоляционистскую идеологию, по-прежнему много среди российского истеблишмента. Эти люди не пропускают ни одного выступления Курентзиса, ходят на премьеры Богомолова, зовут на свои клубные концерты композитора Десятникова. Среди них довольно много тех, кто так или иначе попадает под понятие системных либералов и технократов, вообще могут считаться интеллектуалами и прагматиками во власти.

На чужом приходе

Если предельно упростить сюжет политической дискуссии в России – он, конечно, не между Путиным и Навальным и не между властью и оппозицией, а между теми, кто видит Россию интегрированной в глобальную современность, и теми, кто видит ее во главе сопротивления этой современности – где бы те и другие ни находились. Можно описать это как спор между реформаторами и прагматиками, с одной стороны, и идеологами – с другой, который восходит чуть ли не к старинному спору между собой западников и почвенников.

Давление на Гоголь-центр – еще одна попытка самоутверждения одной группы на фоне другой. Москва, где есть такой театр, как Гоголь-центр, и где Серебренников может ставить на Исторической сцене Большого балет о перебежчике-гее (перебежчик, предатель, возможно, тут даже важнее), для идеологов не полностью суверенная, не совсем своя, отчасти чужая Москва.

В новой ситуации последнего срока Путина, который худо-бедно поддерживал баланс и относительную равноудаленность от обеих групп (недоверчивые силовики ему ближе, но есть сферы, где не только у них последнее слово), это еще и борьба за будущую Россию после Путина, ее курс и свое место в ней.

Выпад одной группы против другой производится в традиционной форме требования, чтобы дела соответствовали словам, окончательной серьезности по отношению к заявленной роли страны – хранителя традиционных ценностей: мы уличили Серебренникова, в глазах широкой публики одного из главных нарушителей традиций, неужели вы будете нам мешать? Попытка прагматиков публично вступиться за режиссера или спектакль – для их оппонентов сеанс саморазоблачения в неполном соответствии заявленным государственным идеалам.

Среди нескольких кандидатов на разоблачения Кирилла Серебренникова выбрали среди прочего потому, что у него есть свой театр, а значит, он пусть небольшой, но начальник, который, получается, делает в собственном театре что хочет. Именно это положение чужого в роли начальника учреждения культуры в центре Москвы может особенно раздражать некоторых его противников и делает его самого уязвимее других. Начальником должен быть только свой. А если не свой, он может быть атакован не только с зыбких эстетических позиций, но и с гораздо более грубых материальных: к нему могут быть применены два базовых принципа, которыми руководствуется российская власть в отношениях с теми, кто недостаточно свой: «ничего против нас за наши деньги» и «критикуете, будьте идеальны».

Ситуация напоминает то, что происходило в недавние времена в русской церкви. Сравнение не такое уж парадоксальное, если учесть, что и церковная служба – действо, а греческое слово «литургия» театрального происхождения. Русская церковь вошла в 1990-е большим плюралистическим, свободно развивающимся организмом. Но постепенно под словесными атаками церковных фундаменталистов разнообразие начало сокращаться и развитие сходить на нет.

Причем таким образом, что священников, которые выбивались из традиционалистского единообразия литургическими особенностями, не запрещали в служении, а лишали собственных приходов и переводили служить в чей-нибудь большой храм, где над ними был настоятель – посредник между неблагонадежным экспериментатором и начальством. Служить можно, но в коллективе и под надзором – поневоле, как все. Но если в церкви требование не стилистического, а хотя бы догматического единообразия имеет свою логику, в исскустве оно повисает в воздухе. Объявлять в высшей степени эротическое искусство театра в целом и балета в частности сакральным – противоречие в предмете, которое лекго проверить: возмущения было бы не меньше, а больше, если бы танцевать вывели не гея Нуреева, а, например, участников первого Вселенского собора.

Тем не менее то, что было начато в церкви, идеологи хотели бы завершить в области культуры. Ведь для них и та и другая – просто разные гуманитарные проекции власти: духовная и светская разновидности служения государственной идее. Директор Урин в данном случае и есть тот настоятель, который отвечает за служащих с ним в одном храме, а вот наличие собственного храма-театра считается хранителями культурного единообразия серьезным непорядком. Печально и то, что для них не только сам Серебренников, но и Урин, и их высокопоставленные поклонники в правительстве, и даже министр Мединский, а временами и сам Путин слишком мягки и непоследовательны, чтобы довести да конца начатое благое дело консервативной унификации, у них для этого на уме есть свои кандидаты.

Россия. ЦФО > СМИ, ИТ > carnegie.ru, 14 июля 2017 > № 2244536 Александр Баунов


Россия. США > Внешэкономсвязи, политика. СМИ, ИТ > carnegie.ru, 20 июня 2017 > № 2214367 Александр Баунов

Страна-диссидент. Что не так с глобальным бунтом России

Александр Баунов

Это вне страны Путин революционер, а внутри России – та самая элита, против которой в мире бунтуют его союзники. Факт международного диссидентства России совершенно реален. Проблема с содержанием российского бунта

Владимир Путин стал героем документального фильма Оливера Стоуна, через которого надеется провести прямую линию с американским народом. Вопрос «почему Путин» имеет столько же смысла, сколько вопрос, почему Звягинцев выбрал семью, не любящую своего ребенка, когда вокруг столько любящих. Искусство одинаково исследует правых и неправых, эллина и иудея, раба и свободного, причем неправых даже чаще. К тому же для Стоуна Путин – любящий, пытающийся любить.

Для Путина интервью Стоуну – один из способов достучаться до простых американцев, общение с которыми блокируют элиты. Версия советских времен о тружениках капиталистических стран, которые хотели бы дружить с первой страной победившего социализма, но буржуазия не пускает, перевоплотилась в своевременное представление о том, что народы Запада гораздо менее враждебны России, чем его элиты. Обе в целом верны, но обе ошибаются в измерении температуры народных чувств: народ не более дружелюбен, а более равнодушен, зато интеллигенция что тогда, что сейчас заряжена полярно: плюнет – поцелует, с одной стороны – Оливер Стоун, с другой – сенатор Маккейн.

Глобальный подпольщик

До Путина Оливер Стоун брал фильмы-интервью у Чавеса, Моралеса, Лулы да Сильвы и других левых борцов с Вашингтоном в Латинской Америке – поклонников Маркса и Кастро. Из Старого Света это кажется блажью. Из Европы многие из них выглядят безответственными антиамериканскими популистами, некоторые с диктаторскими замашками, но если взять шире, окажутся в том же ряду, что Гавел и Валенса, – борцы за демократию и национальный суверенитет против диктатур навязанных могущественным соседом.

Помещая Путина в ряд диссидентов-победителей, Стоун дарит Путину ту разновидность признания, которой тот давно ищет: вы называете меня диктатором, а я инакомыслящий, бунтарь-освободитель, просто глядеть надо шире, глаза не отводить. Настоящая мировая диктатура – это американская демократия, либеральная внутри, но авторитарная снаружи; настоящая пропаганда не RT и не иранское агентство FARS (кто читает агентство FARS), а вся совокупность англоязычных СМИ; не скромные русские деньги, крохи от которых перепадают иностранным друзьям, а всемогущие и бесконечные американские. В этих суровых условиях не так удивительно, что мятежник маскируется, хитрит, требует дисциплины в рядах, наказания предателей и соблюдения демократического централизма.

У такого взгляда на вещи есть рациональная основа: звание возмутителя спокойствия и нарушителя мирового порядка раздается вовсе не странам с максимально далекой от Америки политической системой и не тем, которые не способны поддержать у себя порядок и минимально пристойный уровень жизни населения. По первому многим противникам Запада проигрывают дружественные ему же восточные монархии и дальневосточные (а раньше и латиноамериканские) диктатуры, по второму – большинство стран Африки или даже Индия. Оно раздается тем, кто принимает важные политические решения не посоветовавшись. И особенно тем, кто сам требует, чтобы к нему ходили за советом, опасно умножая число мировых центров принятия решений.

Сам себе враг

Отторгнутый иммунитетом западной системы безопасности, не получив на Западе положительного ответа на главный русский вопрос «Ты меня уважаешь?» в виде равнодолевого участия в мировых делах, безвизового режима, снятия негласных ограничений на российские инвестиции в западную экономику, отмены ПРО и отказа расширять НАТО, Владимир Путин постепенно втянулся в бунт против мирового истеблишмента и сместился в сторону западных антиэлитистов, в которых увидел своих естественных союзников по борьбе за справедливость. Когда же мировые антиэлитарные силы начали расти и претендовать на власть, дело выглядело так, будто они поднимаются и претендуют в союзе с Путиным и чуть ли не благодаря ему.

Однако, вложившись в мировой антиэлитизм, президент Путин и сам оказался его жертвой. Это вне страны он революционер, а внутри России – та самая элита, против которой в мире бунтуют его союзники. Даже без внутриэлитного выдвижения само семнадцатилетнее нахождение у власти делает политика главой истеблишмента независимо от более или менее интенсивного хождения в народ. Чуть ли не возглавляя, с точки зрения западных интеллектуалов, борьбу с мировым истеблишментом, у себя дома он все больше испытывает такое же давление, как западные элиты. Мятежный ищет бури снаружи, а получает внутри. И вот уже Навальный выходит с молодежным антиэлитарным мятежом, и те же самые молодые оккупанты Уолл-стрит, которых ставит в пример сверстникам RT, буквально под теми же лозунгами оккупируют Тверскую.

Главный оппонент Путина в последние месяцы – образцовый антиэлитист Алексей Навальный, ускользающий, как и сам Путин, от классических парных определений «правый – левый», «интернационалист – имперец», «либерал – консерватор». Зато его «коррупция» и «коррупционеры» (несомненно, у нас многочисленные и реальные) – такой же синоним элиты и символ «несправедливой системы», как для захватчиков Уолл-стрит все себе присвоивший пресловутый один процент богачей.

Дырка от будущего

Факт международного диссидентства России совершенно реален. Америка предлагает миру монастырскую, киновитскую антиутопию: откажитесь от субъектности, совлекитесь воли, слушайтесь настоятеля и будьте счастливы. Проблема с содержанием российского бунта. В его сердцевине будто бы дует сквозняк и мерцает пустота, как за фасадом дворца на сцене классического театра нет ни комнат, ни лестниц, ни, в общем-то, жителей.

Бунт против того, чтобы не быть предметом чужого благодеяния, за право выбора – старинный и благородный сюжет. Но, как часто бывает с революциями, в нем есть «против», но неясности с «за» – тем самым «образом будущего», к которому теперь пытаются приставить специальные отделы российского правительства.

Если попробовать передать в двух словах, в чем состоит проект Путина, в том числе коллективного мирового Путина, – это остановка времени, не мгновения, а лучше всего сразу. Задержать и предотвратить наступление мира детей от трех родителей, семей из двух и более человек любого пола, гугл-линз, проецирующих изображение прямо на сетчатку, стейков, выращенных из стволовых клеток, женщин-епископов и раввинесс (стала жрица!), связи мозга со спутниковым интернетом по вай-фай, обобществленного государственного суверенитета, взаимного ланкастерского обучения и прочих более или менее вымышленных сюрпризов будущего.

Революция как консервация

В этом смысле у Путина получается действительно революционный проект. Тут нет противоречия. Современность и будущее чреваты неравенством: одни успевают сориентироваться, другие нет. Когда экономика, технологии, политика, культура начинают обгонять социальные структуры, приходят революционеры и в ответ на общественные страхи обещают оседлать норовистое будущее в пользу народа, всех возвратить в комфортное состояние справедливости и равенства. Надо вернуть старое или ворваться и захватить, присвоить, переработать новое, чтобы не оно нас, а мы его.

Любая революция сочетает прогрессивные эксперименты с консервативными результатами. Большевистская восстановила общинное землевладение и абсолютизм; маоистская в Китае и Камбодже погнала город в деревню; мексиканская 1810 года началась с недовольства запретом иезуитов и их школ; венгерская 1848 года – против попытки Габсбургов навязать равноправие венгерского дворянства с какими-то там сословиями, даешь традиционную венгерскую свободу только для дворян; польская «Солидарность», как русский Новочеркасск, вышла из бунта 1979 года против либерализации цен; левые бирманские офицеры решили, что народ будет счастлив в деревне, и на десятилетия задержали индустриализацию; иранская исламская была революцией базара против супермаркета; в советской перестройке было много тоски по Серебряному веку и проезду государя императора через Кострому; «арабская весна» опиралась на религиозные чувства, восточноевропейское движения на Запад – на националистические чувства, и то и другое – не передний край современности. Из последних революций – брекзит, избрание Трампа, стремительное возвышение Макрона в обход партий, да и всероссийский молодежный призыв Навального тоже.

В России страдают от оторванности правящей бюрократии, которая перестала надежно передавать сигналы наверх и вниз и живет для себя. А для многих американцев отрыв верхушки от народа – это увлеченность собственного истеблишмента малопонятной глобальной миссией Америки.

Мы переживаем время, когда авангард человечества ушел слишком далеко и заподозрен в предательстве. Возникло напряжение между лидерами развития и остальными, и появились политики, предлагающие способы это напряжение разрешить в пользу большинства: остановим тех, кто забежал вперед, заставим отчитываться, вернем мебель, как стояла. Этнически мотивированное присоединение территорий, которое было последней каплей в отношении к России, и оно ведь – возврат к основательной европейской старине, а запрет на него – сомнительное новшество.

Содержание российского бунта не уникально: раз нас не берут в лидеры современности – отпишемся от нее и начнем троллить. В похожих настроениях давно пребывает Иран и арабский мир, теперь к ним присоединяются Турция и Индия, Польша с Венгрией, Америка с Британией. Пусть у нас будет старая добрая Англия, кирпичные цеха и дымящие трубы, символ экономической мощи, Европа XIX века, где суверенные великие державы договариваются друг с другом. Вернем христианскую Европу, без мусульман, арабов, без поляков – кому как нравится. Россию с матерью городов русских Киевом. А внутри – вернем элиты под контроль народа.

Сопротивление и экспансия

Реакция на глобальный бунт России кажется преувеличенной. Объявлено, что Россия одновременно ведет подрывную деятельность от Филиппин до Америки, и ничего плохого в мире не происходит без нее. Со стороны это выглядит комично, у России нет таких ресурсов. Но что, если бы были? Если бы у России была самая сильная в мире армия, самая большая экономика, самые передовые технологии, полмира говорило бы на ее языке и расплачивалось бы ее валютой – держалась бы она скромнее, чем США сейчас? Требовала бы равенства и многополярного мира? Признавала бы чужую субъектность? Какие выводы об этом можно сделать из ее нынешнего поведения? И что бы она предложила миру, став сверхсильной?

В основе этих страхов лежит верная интуиция. В чем опасность локальных проектов по возвращению прошлого? Они довольно быстро перерастают в глобальные проекты. Правитель, который строит социализм на отдельно взятой территории, понимает, что нужна мировая революция. Хотя бы в каком-то критически значимом числе стран. Потому что, если он не прав, мир обгонит его и раздавит, как это и произошло.

Консервативный националист, сторонник расовой теории или носитель идей религиозного или классового превосходства заинтересован в том, чтобы идеи, при помощи которых он строит свое государство, распространились бы и на другие. Тот, кто хочет вернуть старую добрую Германию с ремесленниками вместо бездушного конвейера, Францию с ХХХ, Россию с великими государственными стройками вместо сомнительных частников, интуитивно понимает, что, вернув, они начнут отставать. Значит, чтобы не отставать, лучше завоевать весь остальной мир. Отсюда неизбежная тяга любого революционера к экспансии.

Любой мировой диссидент, глобальный революционер, особенно на ранних стадиях, всегда еще и экспансионист. Ведь если он законсервируется или провалит эксперимент на отдельной территории, другие обгонят, а проигрыш будет трудно скрыть. Даже сравнительно мирный нынешний российский бунт приводит к попыткам создать консервативный интернационал.

Противников диссидентства смущает не только сам его факт, но и неизбежность попыток экспансии (революционеру нужна революционная партия). Отсюда удивительные разговоры о том, что Россия – главный враг либерального мирового порядка, угроза, страшнее (запрещенного) ИГИЛ и прочее в этом роде. Хотя сам ИГИЛ – крайняя форма того же бунта, с той же тягой к интернационализации, так что где тут быть страшней.

Роль России как диссидента-экспансиониста, который, как всякий революционер, готов к большим рискам и неудобствам и этим силен, схвачена ее критиками верно. Лукавство этих интерпретаций на нынешнем этапе в том, что Путин, может, и был когда-то не столько главной угрозой либеральному мировому порядку, сколько лицом такого бунта. Однако сейчас эту роль перехватил президент Трамп.

Система не была готова к такому сбою в программе, когда страну, возглавляющую мировой порядок, в свою очередь возглавляет противник этого порядка. Отсюда желание подменить Трампа Путиным, чья практическая опасность всегда была ограничена скромными возможностями России, а теперь и его символическая роль подорвана чрезмерно долгим пребыванием на посту и возникшим на горизонте переходным периодом.

У парадного подъезда

«Путину нет равного по опыту среди мировых лидеров», – говорит Оливер Стоун в интервью о своем фильме. На вопрос, как Путин смотрит на Трампа, Макрона, Бориса Джонсона, я часто отвечаю: как мастер на начинающих, с высоты своего опыта. Однако долгое пребывание у власти начинает работать против образа президента-мятежника. Хорош бунтовщик, который пересидел у власти любого из королей. Вечный революционер, как и вечный студент, всегда немного оксюморон.

В действительности и революционность Путина, и диссидентство России – недоразумение. Трамп по факту рождения и гражданства – член закрытого престижного клуба, точно как и Тереза Мэй или Макрон. Он может хотеть растрясти сонное клубное царство, поднять пыльные шторы, вымыть окна, выгнать менеджеров. Россия, напротив, хочет членства в клубе, вот с этими самыми пыльными занавесками, лысыми лакеями и неторопливым управляющим. Это борьба не за новый порядок вещей, а за собственное присоединение к старому.

Нынешнее диссидентство России скорее форма, чем содержание, производная от ее сравнительной слабости. Точно так же и программа консервативного бунта, заявленного ее руководством, – не столько глубокое убеждение, сколько конструкция от противного. Если бы глобальный Евтушенко был против колхозов, Путин мог быть за – как сейчас, после выхода США из Транстихоокеанского партнерства и Парижского соглашения по климату, протекционистский Китай вдруг оказывается хранителем принципов глобальной экономики и едет вместо Трампа в Давос.

Революционность Путина и России – это оболочка, арифметическое действие отрицания отрицания. Не ветер бушует над бором, не с гор побежали ручьи. Она направлена не на то, чтобы отвергнуть истеблишмент, а на то, чтобы стать им.

Россия. США > Внешэкономсвязи, политика. СМИ, ИТ > carnegie.ru, 20 июня 2017 > № 2214367 Александр Баунов


Россия > Недвижимость, строительство. СМИ, ИТ > carnegie.ru, 26 июля 2016 > № 1840727 Александр Баунов

Достоинство толпы. Почему интеллигенция не принимает урбанизм

Александр Баунов

Достоинство, из которого рождается свобода и ее институты, – это не одинокое достоинство интеллектуала, окруженного не доросшей до его вкусов толпой. Институты рождаются из достоинства самой толпы, а оно – среди прочего – из увеличения обочины для пешехода. Проблема в том, что русский интеллигент признает права русского человека стать буржуа только в обмен на усвоение собственных взглядов

Люди, которые ругают «Cтрелку» и побелку Собянина, как-то сразу начинают с того, что невыносимо страдают от того, что у них хороший вкус. Собственный вкус сразу и без дальнейших объяснений берется за постоянную, все остальное за переменную. Почему хороший вкус страдающих должен быть предметом веры, какой ангел вкуса отметил их своей печатью, какой благовестил – не сказано. Раз страдаем, значит, хороший, а у тех, кто не страдает, стало быть, дурной. Барышня романтической эпохи была красива лишь в той мере, в какой худа, бледна и печальна, а не то что эта веселая розовощекая уродина.

Но ведь всякий подобным образом может избрать точку отсчета добра и зла в собственном чувстве прекрасного. Я с ходу слышу, чем Вергилиев стих, где слова скручены в тугую смысловую косу строчка за строчкой, совершеннее пенящегося красотами и тоже звучного Овидиева, – причем слышу на родном языке обоих поэтов; Феррара по-прежнему кажется мне городом более прекрасным, чем Майами-Бич; люблю на досуге расслабиться под Лютославского; театр мне подавай исключительно тот, где издеваются над классикой, а не такой, чтоб было жизненно; и, хоть за эталон себя никому не подношу, от происходящего эстетически не страдаю. Не то что пингвин мне так же мил, как гранитный променад, но в обморок не падаю, иду себе дальше обедать. И не очень понимаю, почему со мной по этому поводу этак сразу нужно принимать тональность легкого наклона по направлению к лаптю. Du côté de chez Ivan. Зато шуточки про окопы роют, к войне готовятся и пастбища строят, чтобы оленей гонять, эстетически страдающих утешают, тут со вкусом, вероятно, все в порядке: Эоловы арфы душ звучат под управлением Курентзиса.

Однако предъявляя эстетические и вкусовые претензии к культурным тратам других, будьте готовы, что и к вашим культурным тратам, которые многим кажутся небезупречными (допустим, они не правы), тоже предъявят претензии: зачем мы будем финансировать очередное издевательство над нашим великим Пушкиным, лучше порадуем пальмой детишек, которые не разъезжают в отпуск по Италиям.

В больных детях тогда надо считать не только то, что не нравится, но и то, что мило, не только чужое, но и свое. Нельзя считать в детях только то, что ест твой противник, а собственное питание исключительно в полезных белках, жирах и углеводах. Абсолютизация эстетических категорий и превращение их в этические опасно, во-первых, потому, что это оружие может быть направлено в любую сторону: какое кино нам нужно, доброе и светлое или матерный «Левиафан»? И потому, что именно так происходит релятивизация добра и зла, которые оказываются производными от вкуса, и в хорошие люди записываются просто те, с кем у нас общий вкус.

Двойной ответ

В одном из недавних опросов российское население ответило, что главный признак великой державы – благосостояние народа. Благосостояние, однако, – это не только количество купюр в кошельке, это и то, чего не купишь за деньги. Оно не только твоя собственная жизнь, но и жизнь вокруг. Богач из Каракаса, Йоханнесбурга, Бомбея беднее среднего московского или берлинского обывателя, в частности, потому, что вокруг них нет города и ни за какие свои деньги богач его не получит.

Зимой 2011/12 года городской, преимущественно московский средний класс потребовал, чтобы считались с его чувством собственного достоинства – захотел, во-первых, свободы, во-вторых, комфортного государства. Как раз накануне протестов стараниями «Афиши» и «Большого города» заговорили об общественных пространствах, а «Дождь» поставил несколько первых велопарковок.

Государство ответило на протесты сложнее, чем многим кажется. Оно пошло двумя путями. Пресекло требование свободы, но начало положительно отвечать на требования комфорта. Наказывало средний класс, переориентировавшись на людей попроще, и репрессировало политических активистов. Однако одновременно с наказанием отличников протеста принялось выполнять запрос его рядовых участников, офисного мещанства, и на новый европейский город, и на более удобное государство: на то, чтобы каждая трансакция, каждое взаимодействие гражданина с государством не были унижением. Хотим, чтобы налоговая была как стойка приема гостей в отеле, ну вот вам электронное правительство, служба одного окна и налоговая если не как отель, то как отделение частного банка.

Постановили политику горожанам не отдавать, но взамен дать более удобное государство и ухоженную среду. Ведь именно ее отсутствие вывело на протесты аполитичных служащих. Словесная антизападная истерика буквально по часам и минутам совпадает с тем, что Москва превращается во внешних формах в город той самой Европы, которую бичуют по телевизору.

Копипейст на местности

То, что делают московские городские власти, более-менее совпадает с тем, что делают сейчас примерно любые городские власти по миру. В центрах европейских городов давно происходят точно те же смены декораций, которые мы либо не застали, потому что просидели за железным занавесом, либо приняли как должное: нормальные страны прихорашиваются, нам не чета.

Уже на наших глазах появилась пешеходная Таймс-сквер, Париж из серого стал бежевым (цвет мещанства), по Афинам стало можно пройти пешком хотя бы вокруг Акрополя (идея связать все античные памятники центра пешеходными улицами исполнена к Олимпиаде-2004), но и сам двухтысячелетний Акрополь – результат урбанистических трансформаций и потери духа старины: чтобы привести его в нынешний вид, пришлось разобрать кварталы турецкой застройки на скале и извлечь храм Ники из-под средневековой башни, которая торчала выше Парфенона, тоже, между прочим, памятник архитектуры.

«Амбициозный проект благоустройства, предпринятый несколько лет назад, полностью изменил лицо столицы Жиронды, – первым делом сообщает на своем языке – смеси иронической инструкции и рекламы – путеводитель по Бордо. – Обновлены фасады, построены променады, автомобильное движение в центре ограничено, и пешеходы постепенно возвращают себе власть над городом». Правый политик Алэн Жюпе, покинувший пост премьер-министра Франции после коррупционного скандала и триумфльно избранный горожанами мэром спорит с левым городским советом за право называться автором перемен.

Отрицать происходящее все равно что протестовать против стиля модерн. Россия 1913 года тоже сочетала модный урбанизм серебрянного века с отсталыми институтами и полусвободным государством. А уж как можно протестовать против московского метро – просто любо-дорого.

Одни принимают изменения, идентичные европейским, другие отказываются из гордости: раз не дали нам свободы собраний, печати и шествий, то и этого нам не надо. Отказали в политических правах, так мы теперь и этого брать не станем: нас тротуарами не купишь. По этой логике можно и паспорта не брать, как новые духоборы, особенно новые заграничные с биометрическими данными.

Все это повторяет доурбанистический спор о митбольных. Можно ли увлеченно лепить и продавать фрикадельки и называть их красивым западным именем, прикрывающим горькую правду русской жизни, или до наступления светлого завтра питаться акридами и распаренным в кипятке древесным грибом. Нынешние споры о тротуарах происходят, однако, в тех самых митбольных, развернувшихся до настоящей кулинарной революции (прощайте, наконец, шашлыки и суши), а не на старинный манер на кухнях. Вероятно, споры о чем-то неприлично для нас хорошем и незаслуженном будут вестись на этих самых тротуарах, и так следующий цикл.

Так можно описать нынешнюю ситуацию для тех, кто видит улучшение, но отказывается их признавать, ибо из Назарета хорошего не бывает. Однако проблема в том, что многим происходящее искренне представляется плохим.

Древний мир и мы

То, что происходит, – это, несомненно, переход России из страны третьего мира в страну первого по некоторому количеству параметров.

В древнем мире обычно нет тротуаров; в Индии, например, их до сих пор нет: на то она и гордится своей древней культурой, от которой недалеко ушла. Никому не приходит в голову в Агре или старом Дели спросить, где у вас, собственно, тротуар или другое какое общественное пространство. Там все пространство общественное: по нему ходим, на нем спим, на нем готовим, разложив посреди города костерок, на нем оправляемся, на нем складируем мусор в живописном порядке.

В стране третьего мира, где тротуары есть, они узкие, потому что главные люди – на дороге, им надо проехать с гиканьем и свистом мимо серых изб родины. Зачем фонари, когда есть фары, да и к чему слова, когда на небе звезды?

Страна первого мира – это страна спешившегося города. Спешились и идем, во-первых, потому, что не страшно, личностей у стен или маячащих впереди не боимся, к шагам за спиной не прислушиваемся. Во-вторых, потому, что есть куда пойти. Это страна исполнившихся заветов Достоевского: тут человеку есть куда пойти, человек тут прогуливается, как хозяин, из кафе в магазин (книжные тоже считаются), из магазина в антикафе, по дороге может попасть в музей. Мы привыкли, что в городе это так, но в советском городе так не было, и в постсоветском тоже. И во многих тысячах городов мира это до сих пор не так.

Наконец, страна первого мира – это страна равенства водителя и пешехода с некоторым преимуществом последнего. Первый мир защищает слабых, третий уступает сильному. Человек с деньгами не хозяин в городе, где у автомобиля нет преимущества.

Города первого мира – не обязательно образцы выдающегося вкуса: весной я наблюдал на пруду центрального сквера Бостона жирных катамаранов-лебедей с развевающимся американским флагом в гузке у каждого. Зато это города смягчившихся нравов.

Однако образованный человек смягчать нравы не пускает, хочет зафиксировать дух города. Верните нам десятиполосную магистраль в центре и там же кольцевую автодорогу.

Он абсолютно прав про дух, когда речь идет о старых домах и деревьях, но в остальном Москва, как и любой город, подверглась сотням технологических трансформаций.

Асфальтированная Москва – точно такое же урбанистическое новшество, светофоры окончательно сменили симпатичных регулировщиков на памяти ныне живущих. На каком этапе будем фиксировать дух: на этапе булыжника, бараков 50-х, пунктов сбора стеклотары? Требование фиксации духа в произвольно выбранной точке мало отличимо от желания вернуть молодость и гнилую немытую морковь по ГОСТу из "Овощи-фркуты", открытых до семи, воскресенье выходной.

Счастье за горами

Многие представители российского интеллектуального класса не могут принять централизованную европеизацию Москвы, тот массированный копипейст и плагиат, которым она живет последние несколько лет, среди прочего потому, что всегда были уверены: что-что, но Европу на родную почву принесем мы. В этом наша историческая миссия, уж в этом мы понимаем. И когда вдруг случается, что Европу в ее некоторых важных проявлениях делают без нас, мало того, делают политические противники, мы ее за Европу не признаем. Не обнаруживаем сходства. Это внешнее без внутреннего, форма без содержания. И тех русских европейцев, которые оказались причастны, тоже вычеркиваем из русских европейцев, они теперь тоже азиаты, ханты и манси. Вот если бы то же самое или вообще что угодно делали свои, или вот когда мы были бы на этом месте, тогда это была бы Европа. А так – нет.

Картина мира у нас не настроена на достаток, довольство и смягчение нравов простых людей, на превращение их в буржуа, да еще и при не наших у власти. При не наших они должны страдать. Идти не туда. Бесноваться в патриотическом угаре. А не фланировать туда-сюда, словно в каком Марэ. Марэ должны принести мы, на наших условиях, вместе с нашими взглядами на устройство мира. А без наших взглядов пусть не смеют смягчаться, пусть остаются какими есть, несчастными и заблудшими. Страдать под гнетом власти, которая ни в грош не ставит. А нам от такой власти, которая не любит свой народ, ничего не надо.

Буржуа там, а здесь мы за него, а простой человек не может в обход нас стать буржуа, пусть ждет, пока мы его в это звание произведем. В этом причина разговоров о том, что, пока тут в Москве спускают золотой запас на тротуарный разгул, русский человек от Калининграда до Владивостока мыкает горе.

Улицы эти без проводов, тротуары эти с липами – все ложь и обман. Мы же видели, как бедствует настоящий русский человек за полями, за лесами. На дальнем полустанке. В речном затоне. В глухом урочище. Спит на мхе, прикрывается корой, питается ягодой. По баракам и землянкам. По долинам и по взгорьям. Я такого угла не видал, где бы сеятель наш и хранитель, где бы русский мужик не страдал. Лишь бы не тешился.

Что каждый десятый русский мужик не сеет, не пашет, а трудится, как лилия полевая и птица небесная, в городе Москве и ближнем Подмосковье, и, следовательно, облегчение хотя бы его страданий – законная задача, это не берется во внимание. Как и то, что по провинциям тоже занимаются всякими глупостями: красят фасады, кладут мостки, вводят регламенты по вывескам, портят дух городов.

Жизнь будущего века

Правда состоит в том, что образованному русскому сплошь и рядом комфортнее в неудобном, неуютном мире, городе, стране, среде. Чтобы он чувствовал себя на месте, вокруг не должно быть Германии. Германия или Швейцария должны быть там, на своем месте, чтобы было с чем обреченно сравнивать и о чем безнадежно тосковать. Чем попрекнуть при случае. Вокруг же должен поддерживаться определенный уровень неудобства, разрухи и декаданса. Чтобы многозначительно переживать собственную неустроенность и неуютность на ветру истории, рваться вдаль, обреченно метаться и не мочь взлететь.

Именно потому что вся картина мира держится на вечном отставании и вечной невозможности догнать образец, перенесение этого образца сюда да еще без нашей санкции оказывается таким болезненным.

Нам кажется, что русский образованный человек не может принять государство, оплаченное народными слезами. Однако же принять государство, оплаченное самодовольными народными улыбками на фоне пальм, он не готов в той же и большей степени. Такое народное щастье ему противно. Не так счастливым хочет он видеть свой народ, иначе.

Борьба против народного самодовольного мещанства и сопутствующего ему вкуса – давняя интеллектуальная традиция, и не только русская. Борьба с мещанством велась и в XIX веке разночинцами (не Блюхера и не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет), и в Серебряный век с Бальмонтом против Надсона, а потом против самого Бальмонта, и в послереволюционные годы против НЭПа, и сейчас.

Если большинство утверждает себя в коллективной идентичности, то меньшинство – в ее отрицании и создании коллективной идентичности для своих, в нашем случае – трагико-аскетической. Недопустимость мещанского европейского уюта для народа без того, чтобы он разделил высокий вкус и гражданские чувства (Белинского и Гоголя), такая важная черта этого коллективного мировоззрения, что, перейдя ее, допустив комфорт без вкуса и гражданских чувств, свои становятся чужими.

Однако Европа – это мещанство, существовавшее при всех политических режимах. Стремление к уютной среде – такое же ее качество, как стремление к правам и свободам, но развиваются они не синхронно. Венгрия Габсбургов, Хорти, Кадара, Дюрчаня и Орбана примерно одинаково выращивала цветочки в палисадниках, причем хуже всего дело с ними обстояло как раз в самый духовный социалистический период.

Европа – это мещанство. Мещанство, как и следует из самого слова, – это культура городов, так сказать, первичный народный урбанизм. Это культура городского глянца – от обоев в цветок (нарисованный, даже напечатанный) и статуэток на комодах до оград и фонарей с завитушками.

Желание видеть вокруг попроще и поплоше, бродя среди милого сердцу декаданса, ибо неустроенность возвышает душу, совершенно созвучно желанию части современного духовенства видеть Россию бедной, но возвышенной, а лучше всего где-нибудь на войне. Это религиозная, она же революционная картина мира, где есть жизнь будущего века, недостижимая на земле без выполнения невыполнимых условий, а светлое будущее все время откладывается на завтра.

Однако же то достоинство, из которого рождается свобода и ее институты, – это не одинокое достоинство гордого интеллектуала, окруженного не доросшей до его вкусов толпой. Институты рождаются из достоинства самой толпы, а оно – среди прочего – из увеличения квадратных метров обочины на пешехода, который не толкается, не протискивается, чертыхаясь, не конкурирует и тут за скудные ресурсы, а идет себе мил человек куда глаза глядят и едущим мимо в санях с бубенцами не завидует, в том числе потому, что ехать им не слаще, чем ему идти.

Именно из человеческого достоинства рождаются институты, а не наоборот: человеку, потерявшему достоинство, можно навязывать идеалы свободы ровно с обратным результатом, как уже не раз пробовали и сейчас местами продолжают.

Россия > Недвижимость, строительство. СМИ, ИТ > carnegie.ru, 26 июля 2016 > № 1840727 Александр Баунов


Евросоюз. Украина. РФ > СМИ, ИТ > snob.ru, 16 мая 2016 > № 1763731 Александр Баунов

Худсовет без границ

Почему на «Евровидении» жюри голосуют иначе, чем народы

Александр Баунов

Каждый раз когда в мире происходит «Евровидение» или чемпионат по футболу, одни люди умственного труда спрашивают у других: «Ничего, что я это не смотрю? Зачем вообще смотреть, как 11 балбесов гоняют один мяч, и следить за конкурсом музыки, которую вы слышали в соседнем ларьке, пока его не снесли» — подчеркивают свой культурный уровень.

Не очень любимые людьми умственного труда спорт и эстрада из раза в раз оказываются в центре их внимания по одной и той же причине: людям этого рода занятий свойственно интересоваться международными делами и внешнеполитической обстановкой.

Футбольные чемпионаты между тем являются легализованной заменой международных войн, а футбольное поле — полем битвы (за то средней руки комментаторы и любят назвать их турнирами). И предмет обсуждения немедленно выходит за рамки спорта. Кто устоит в неравном споре: кичливый лях иль верный росс?

А «Евровидение» является единственной формой трансграничного голосования народов друг за или против друга. Даже в самых развесистых демократиях, даже во время выборов в Европарламент народы Европы варятся в собственном соку (слегка разбавленном эмигрантскими специями, Лондон-массала), и только тут голосование приобретает воистину общеевропейский и взаимный характер.

Итак, футбол — замена большой европейской войны, «Евровидение» — замена выборов, поэтому и интересно. А не потому что поют.

Слушайте революцию

Наблюдение за тем, как народы голосуют за другие народы и имеют возможность поддержать или низвергнуть их электорально, тоже выходит за пределы музыки в законную сферу интеллектуальных интересов.

К тому же народы представлены тут не национальными политиками, которые или вовсе неизвестны за рубежами собственной родины, а если известны, то переоценены или демонизированы, как Путин, Меркель или тот же Трамп. Тут артисты, и не то чтобы великие артисты, международно признанные гении, а перспективная середина, мало Моцартов, все больше Сальери, поэтому не мешают народам, не сильно прислушиваясь к нотам, предаваться взаимной любви и ненависти.

Новшество нынешнего сезона — открытое голосование народов заменили открытым голосованием выборщиков — как раз размыло электоральную сторону зрелища и несколько выпятило политическую, на радость любителям искать клеветников России.

Была открытая битва народов, стала открытая битва худсоветов, культурных элит. В отличие от американских выборщиков, худсоветы никак не связаны с избирателями процедурно, однако же неверно думать, что они руководствуются исключительно своими вкусами и политическими пристрастиями, потому что в некоторых странах за голосование за вражескую нацию могут спросить по всей строгости возбужденного общественного мнения. Если уж в Азербайджане однажды умудрились вычислять по номерам телефонов простых граждан, которые голосовали за Армению, то членов жюри и вычислять не надо.

Попытка скорректировать всенародное общеевропейское голосование при помощи выборщиков возникла после того, как Европа стала единой и без границ, или почти без них. Во-первых, выяснилось, что солидарное голосование, как и голосование от противного (греки больше всего на свете любят кипрскую музыку и терпеть не могут турецкую, хотя по звуку не всегда отличишь), переместилось с окраин избирательного процесса в самую его середину. Падение Берлинской стены и распад федеративных империй дали такое количество восточноевропейских государств, чье голосование мотивировано взаимными антипатиями и культурными общностями, что в западноевропейских столицах начали забывать то время, когда принимали конкурс песни и пляски у себя.

Голосование народов вдобавок запутало голосование трудовых диаспор. Когда в Ирландии неожиданно и массово полюбили литовскую музыку, в Италии — албанскую, в Португалии — украинскую, в Германии — русскую и турецкую, стало ясно, что дело не просто во флуктуациях национального вкуса.

Худсоветам удалось отчасти обуздать стихию взаимных национальных симпатий, мигрантских солидарностей и культурных общностей. Однако голоса выборщиков до прошлого года растворялись в голосе простых людей, объявлялся единый результат голосования народов и их отцов, общин и лордов, поэтому конкурс стали обвинять в политических интригах.

В этом году шведы перешли к политике полной гласности. Разжигателям холодной войны не уйти от ответа. Голосование национального жюри теперь и есть то, что предъявляют европейской публике на фоне достопримечательности соответствующей столицы. А голосование народов и диаспор суммируются и растворяются друг в друге, хотя их можно увидеть в подробностях на специальном сайте. Выясняется, что художественные советы и простые люди нередко имеют противоположные пристрастия, но интеллигенции не привыкать быть далекой от народа. Зрители в России дали Украине 10 баллов, зрители в Украине — России 12, а соответствующие жюри друг другу — ноль. Можно считать нелюбовь к русской эстраде за нашей западной границей политически мотивированной, но тогда и московский ноль Джамале тоже трудно трактовать как следствие неверно взятой соль в затакте.

Полки голландского строя

Россия, которая клянет европейские ценности, пытается завоевать Европу, подстраиваясь под них же. Посланец обиженной, воинственной и изолирующейся России — Сергей Лазарев — трансграничный русский европеец, один из довольно многочисленных русских артистов категории гей-френдли, который и внутри России не стал дезавуировать своих заявлений европейской печати, в том числе самой специализированной. Победить европейцев их же оружием — это, конечно, продолжение полков западного строя, петровского флотостроительства и переодевания в камзол, которое продолжается уже 300 лет. А ведь могли бы кого-нибудь с песней о Великой Отечественной отправить. В 2013 году, на пике духовности уже думали послать Краснознаменный Ансамбль песни и пляски им. Александрова, который когда-то пел с Pink Floyd, но не стали.

Украина, хоть и объявила европейский выбор и ценности национальной идеей, напротив, пыталась завоевать Европу, до какой-то степени нарушая европейские правила, согласно которым на певческом поле не должно быть никакой политики. Для этого песню о депортации крымских татар пришлось назвать песней о трагической судьбе прабабушки и прадедушки, поэтому российские комментаторы, хотя всё понимали, не сильно соврали, когда представили ее именно так.

Однако само нарушение традиций и протаскивание политики контрабандой на конкурс — тоже часть его традиции. В 70-е кипрская певица пела о турецкой оккупации, в 2009 году одновременно Грузия не хотела всовывать и Путина (don’t wanna put in), а сербка после признания косовской независимости пела о встрече с любимым в Витов день, а это день памяти битвы на Косовом поле; Украина на послереволюционное киевское «Евровидение» 2005 года отправила группу «Грынжолы» с песней «Ющенко так!», предварительно переписав слова. Конкурс, где происходит трансграничное голосование, не может быть свободен от политики, если от нее не свободен даже Каннский фестиваль.

Общий слух

Украинцев старше 30 теперь подстерегает дежавю. Я случайно был на киевском «Евровидении» 2005 года, и все разговоры тогда велись о том, как «Евровидение» в Киеве удачно скрепляет и оттеняет европейский выбор, который наконец-то состоялся, гости приедут и убедятся, что тут не Россия, а европейская страна. Киев был в оранжевом и флагах ЕС, в парке стоял музей Майдана с артефактами революции и листовками «не ссы в подъезде, ты же не донецкий» (тогда мне показалось, что это добром не кончится), шведские зрители удивлялись в разговорах: «Переживали, ехать ли, а тут не страшно, ходят автобусы и работает мобильная связь». Десять лет спустя есть возможность убедить новое поколение шведских зрителей в том же самом, однако теперь мы знаем, что для принадлежности к Европе этого мало, так же как недостаточно послать на конкурс русского европейца. Хотя послать его лучше, чем действовать от противного или отказаться от участия, как сталинский СССР от Олимпиад.

В начале 2000-х, до введения худсоветов, западноевропейские страны так отчаялись выиграть песенно-плясовой конкурс, что даже заговорили о создании своего отдельного «Евровидения», как во времена Берлинской стены. К их удивлению, вдруг оказалось, что культурные границы проходят не там, где политические, иногда совпадают со старыми картами: страны, освобожденные от коммунизма и заодно друг от друга, даже успевшие повоевать, продолжают друг за друга голосовать — как в случае бывших СССР и Югославии. Общий слух, языковой и музыкальный, общие акустические воспоминания и галлюцинации труднее разрушить, чем государства. Пока жители Украины, России, Латвии и Грузии будут на слух понимать, чем Бродский лучше Брюсова, что Псой Короленко — это весело и умно, пока люди, даже матеря друг друга, умеют отличить, где они делают это талантливо, а где бездарно, они принадлежат одному культурному пространству.

Оно не развеется, даже если запретить на Украине всех артистов российской эстрады, а из Москвы изгнать всех Сердючек. В центре Мейерхольда у меня возле дома с прошлого года идет пьеса украинской писательницы Натальи Ворожбит, где две простые тетки, жена и дочь офицера украинской армии, вспоминают, как мечтали летним ялтинским вечером девяносто какого-то года о будущей счастливой жизни, сладкой и нежной, как ласка, под балладу группы Scorpions — которая, конечно, никакая не немецкая, а русская и украинская группа.

Автор — главный редактор carnegie.ru.

Евросоюз. Украина. РФ > СМИ, ИТ > snob.ru, 16 мая 2016 > № 1763731 Александр Баунов


Италия > СМИ, ИТ > snob.ru, 20 февраля 2016 > № 1658010 Александр Баунов

Александр Баунов: Русский путь Умберто Эко

Русский человек того времени, когда Эко выпустил свой первый роман «Имя розы» (1980), а Елена Костюкович его прекрасно перевела (1985), переживал свой отрыв от Европы и хотел назад в европейский дом. Как правило, он его никогда не видел, или видел очень мало, поэтому он его воображал.

В этой воображаемой Европе по зеленым холмам раскинулись аббатства, замки, монастырские виноградники, и умные настоятели обсуждали в трапезной последний перевод Аристотеля и курс лекций Бэкона или однофамильца Роджера. Точно так же, как в это время в России после воскресной службы у своего, хорошего батюшки (или где-то рядом) обсуждали последний перевод Гаспарова и курс лекций Лосева или Бибихина.

В этой Европе еще не произошел разрыв между секулярной культурой и светской. Вернее, советским читателям Эко хотелось его не замечать, иначе пришлось бы признать, что они и есть самая передовая часть Европы и мира, как и внушали дома, но все это противоречило простому человеческому опыту, мучительным conditions humaines советской жизни, от идеологов воротило, тянуло домой, в уютное аббатство.

Русского человека силой оторвали одновременно и от Европы, и от христианской церкви, поэтому они оказались вместе: возвращаясь в одну, он возвращался и в другую. Церковь оказывалась остановкой на via Dolorosa в Европу, или наоборот.

Кроме того, в то время, когда Эко написал, а у нас перевели его первый роман, в СССР был культ филологии и всякой семиотики. Не помню другого места и времени, когда классические и прочие филологи были в той же степени властителями дум. Может быть, так было в Германии рубежа XVIII–XIX веков, где филологические изыскания в области индогерманской и остальной древнеарийской и средневерхненемецкой лингвистики вместе с поэзией и философией были, среди прочего, частью большой интеллектуальной компенсации отставания от Франции и Англии в деле промышленного и государственного строительства.

Писатели в России всегда владели умами, а вот филологи особенно овладели ими как раз под конец СССР — и народный академик Лихачев, и более специализированные, но сильнодействующие Лотман, Гаспаров, Аверинцев, Вяч. Иванов, Лосев. И особенно интенсивно вспоминаемые в то время более старые Эйхенбаум, Тынянов, Шкловский и, конечно, Бахтин. Многие из современных филологов, властителей умов, симпатизировали христианству и бывали в церкви.

Эко был мало того что одновременно филологом и писателем, так еще умудрился написать первый роман про церковь — про те самые аббатства, монастырские виноградники и библиотеки с иллюминированным Иринеем Лионским, по которым мы тут так соскучились.

Тем, чем для детей (и тех, кто как дети) был мушкетер Арамис — начитанный кавалер на пересечении замка и монастыря, рыцарь, собирающийся в аббаты, для взрослых были герои Эко. Другим любимым европейцем позднего советского читателя был Шерлок Холмс — такой же воскресший призрак доброй старой Англии.

Эко умудрился объединить для нас любимую старую Англию со старой альпийской Европой, сделал героем «Имени розы» англичанина по имени Вильгельм Баскервильский и послал его расследовать таинственную смерть в пьемонтском монастыре.

Фомой Аквинским — по продовольственной программе

СССР был страной с государственным культом точных и естественных наук, математиков и физиков, и перепроизводством тех и других: плюнь — попадешь в инженера, выходящего из НИИ. Их много, а толку мало: советский человек хорошо представлял себе собственное технологическое отставание. Ну вот вы к нам со станками с ЧПУ, а мы к вам с переводами из Иринея Лионского. Потому что там, где Ириней Лионский, и поезда ходят 200 км в час, а не как у нас, со скоростью николаевской железной дороги времен самого Николая.

Кроме того, физика и техника были хоть и не всегда современными, но настоящими. Тут было меньше пространства для тоски о недостижимом, только для печали о плохо сработанном. Советский химик мог грустить от того, что его пленка в кассете МК-60 рвется и шумит, а кинопленка «Свема» передает цвета так, будто всех героев и пейзажи несколько раз выстирали в машине «Вятка» хозяйственным мылом. Но это все-таки была кассета и пленка, как в Японии, только хуже. То, что в СССР пытались выдать за гуманитарную науку — за философию или литературоведение, было почти всегда формой схоластики, где из несуществующих выводов нужно было приходить к несуществующим же, но заранее известным результатам, чем-то вроде советской экономической науки. Поэтому здесь тоска о настоящем была особенно сильна и плодотворна там, где это настоящее прорывалось — в том же переводе или книгах об античности, которые каким-то удивительным образом умудрялись быть книгами о нас.

Раз физика и математика у нас настоящие, а мы отстаем, значит, дело в том, что у нас нет настоящих гуманитарных наук: философия у нас без Хайдеггера, филология без структурализма, история без Люсьена Февра, экономика без чикагской школы. Все потому, что вечно живые мертвецы с Красной площади закрыли классические гимназии, запретили древнегреческий и историю мысли заменили историей классовой борьбы.

Возвращение в Европу мыслилось удивительным образом как одновременное движение вперед и назад. Вперед — туда, где кассетные плейеры, человеческие интонации телеведущих, быстрые широкие дороги и первые настольные компьютеры у ученых. А на мониторах этих компьютеров — запретные Шопенгауэр и Августин Блаженный. То есть движение в Европу — это движение и одновременно назад — туда, где образованные кюре обучают в пансионах латыни мальчиков из хороших семей. Ударим Фомой Аквинским по мелиорации нечерноземья. Среди проевропейской интеллигенции позднего СССР был популярен лозунг «Вперед, к отцам». Имеется в виду, к отцам церкви. Вот он про это.

Однако, попав в церковь, образованные советские люди обнаруживали и внутри нее раскол на тех, кто видит в христианстве свободу от советского догматизма, и тех, кто видит в нем просто другую, более верную систему запретов. И тогда Умберто Эко снова приходился кстати: интеллигентный советский прихожанин чувствовал себя Вильгельмом Баскервильским или — кто помоложе — Адсоном Мелкским в аббатстве.

Кружной путь

Удивительным образом то, что для европейца было скорее антиклерикальным романом — про то, как консервативный интернационал бенедиктинского аббатства прячет от людей одно из высших достижений человеческой мысли — книгу поэтики Аристотеля, посвященную смеху, — для позднего советского читателя было книгой о христианской Европе, где дух (в лице Вильгельма Баскервильского) среди монастырских виноградников свободно ищет истину.

Западное прочтение в какой-то степени было оговором. Части поэтики Аристотеля, посвященной смеху, скорее всего, никогда не существовало, и уж тем более никакой монастырь ее не прятал. Это было оговором и в другом: остатки античной культуры — а это довольно объемные остатки — дошли до нас благодаря скрипториям и библиотекам монастырей (иногда, впрочем, в соскобленном виде). Но в каком-то широком смысле это было и правдой: христианская Европа очень долго сдерживала научный и интеллектуальный поиск в жестких рамках заранее известных результатов — примерно как в советской гуманитарной науке.

Эко угадал будущие новости. Когда он писал свой роман, в мире стреляли и взрывали в основном коммунисты за светлое будущее. Но уже через десять лет стреляли, взрывали и жгли в основном оскорбленные верующие за то, что кто-то показался им недостаточно серьезным.

В девяти приходах русской церкви из десятка вам скажут, что «Христос не смеялся». Эко как раз и описал эту разницу между фундаментализмом и смехом. Монахи ценой убийства прячут книгу Аристотеля, которая посвящена оправданию комедии и смеха, рассуждая примерно так: раз такой серьезный автор, как Аристотель, который логически доказал бытие Божие, оправдывает смех, значит, смех серьезное и богоугодное дело. А если Бог и смех могут быть вместе, значит, действительно все позволено, так что или-или. «Смеющийся и не почитает то, над чем смеется, и не ненавидит его. Таким образом, смеяться над злом означает быть неготовым к борьбе с оным... Смех — источник сомнения, предаваясь смеху, безрассудный провозглашает: Deus non est... Уверенным движением он занес над головой руку и швырнул Аристотеля в самое пекло».

Все последние годы мы двигались в сторону этого адски серьезного мира, сакрализуя один предмет за другим — родину, ее церковь, ее правительство, Антимайдан, Вагнера, Новосибирскую оперу, «Золотую маску», выставочный зал «Манеж», светлый образ отечественной культуры. Не обидели ли какие современники классиков, Пушкина или Шекспира? А, вот, обидели, сейчас пойдем с ними разберемся. Солист когда-то самой веселой на постсоветской сцене группы «Вопли Видоплясова» вдруг осуждает слушателей женской вокалистки группы «Ленинград» за легкомыслие. Датские мусульмане обижаются на елку и волхвов.

Нам кажется, что мы живем во время избытка смеха, однако в действительности это время нового разделения жанров, когда смех загнан в резервации того, над чем смеяться разрешается (теща, Обама, Яценюк, а у кого-то, наоборот, Путин), и сферы, где от всех начинают требовать обер-прокурорской серьезности.

Эко написал роман, который западная интеллигенция могла прочесть как антицерковный и антиклерикальный. Там есть все, чтобы его прочесть именно так. Такое понимание подсказывал следующий роман Эко — «Маятник Фуко» — как раз про фальшивых мистиков, ложных хранителей древних знаний и ритуалов. А против них — груз на тросе, свисающий с купола собора, — непременный экспонат советских музеев атеизма в бывших церквях.

Поздний советский читатель увидел в «Имени розы» прежде всего не это, а близкую сердцу, свободную в поиске истины умную христианскую Европу — пускай представленную здесь как расследование частного детектива в рясе. Сами европейцы, прочтя книгу, с полным правом могли сетовать на то, что им все еще приходится жить в Европе Хорхе Бургонского, настоятеля Аббона и других сжигателей Аристотеля.

Однако современный, более молодой русский читатель, вполне вероятно, увидит в «Имени розы» то, что видел его европейский ровесник 35 лет назад: роман о злых священниках, которые прячут от свободной интеллектуальной дискуссии сочинение великого мудреца о смехе, потому что сами мрачные уроды — не смеются и другим не дают. Что, конечно, гораздо больше соответствует современным европейским новостям — от религиозных расстрелов в Париже до эры оскорбленных чувств в Москве.

Глядя на это исправление специфических советских искажений восприятия Эко, понимаешь, что Россия, по крайней мере в лице своих читателей, за 30 лет с момента выхода русского «Имени розы» действительно стала гораздо ближе к настоящей невоображаемой Европе.

Италия > СМИ, ИТ > snob.ru, 20 февраля 2016 > № 1658010 Александр Баунов


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter