Всего новостей: 2602548, выбрано 6 за 0.003 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Ремизов Михаил в отраслях: Внешэкономсвязи, политикаГосбюджет, налоги, ценыМиграция, виза, туризмАрмия, полициявсе
Евросоюз. Китай. США. РФ > Внешэкономсвязи, политика > camonitor.com, 3 октября 2017 > № 2336924 Михаил Ремизов

Михаил Ремизов: «Идеология евразийской интеграции – это индустриализация и суверенитет в мире США и Китая»

На страницах «Евразия.Эксперт» продолжается дискуссия о глобальной идеологии Запада, Китая и России. Белорусский философ Алексей Дзермант убежден, без формулирования глобальной миссии Россия не сможет играть на равных с Западом и Китаем. Профессор НИУ ВШЭ Дмитрий Евстафьев отмечает, что идеологизация мировой политики становится инструментом стратегического планирования ведущих держав. Президент Института национальной стратегии, председатель президиума Экспертного совета при коллегии Военно-промышленной комиссии РФ Михаил Ремизов в интервью для «Евразия.Эксперт» признает, что у России нет глобальной идеологии. Однако Москве есть что предложить союзникам в мире сверхдержав США и Китая. И это отнюдь не империя.

- Михаил Витальевич, не кажется ли Вам, что глобальные проекты Запада и Китая все больше идеологизируются? Разговоры про конец идеологии на Западе утихли. Китай заявляет амбициозный проект нового Шелкового пути с лозунгом всеобщего процветания...

- Глобальный проект Запада изначально идеологизирован. Сама категория Запада – это не географическая категория, а универсалистская идеология в географической обертке. Универсалистская – значит претендующая на всеобщую значимость. И через это – на иерархию в международных отношениях: на право учить, перевоспитывать, контролировать, судить, наказывать тех, кто менее причастен декларируемым сверхценностям. Понимание этих сверхценностей в истории Западного мира менялось. Сейчас они выстроены вокруг своего рода религии прав человека. Речь идет действительно не о правовой концепции, а о некоем символе веры. Те, кто его не принимают или понимают неправильно, вызывают ненависть как неверные или еретики.

Ситуация Китая другая. Его идеология не является агрессивно-универсалистской. Китай ощущал себя центром мира, Поднебесной, много веков назад и не утратил это самоощущение. Если и считать это идеологией, то идеологией для себя, идеологией цивилизационной самодостаточности.

Правда, нужно добавить, что сегодня цивилизационная самодостаточность Китая уже не означает, как в прежние века его истории, самодостаточности экономической. Китай является основным лоббистом глобалистского проекта в ситуации, когда США и Европа начинают опасаться его последствий и подвергать его ревизии.

Глобальность экономических интересов программирует более активную геополитическую стратегию. Китай активно развивает океанский флот, скупает стратегически значимые активы по всему миру, скупает элиты развивающихся стран – все это элементы экспансии. Но ценностное измерение этой экспансии практически отсутствует. Китайцев интересуют не ценности тех, к кому они приходят, а собственные интересы.

- Не является ли западная идеология ширмой, за которой страны Запада отстаивают собственные экономические и политические интересы?

- Является, но возможно и обратное. Иногда «ценности» играют первым номером. И это самый худший вариант. Например, давайте посмотрим на бомбардировки Югославии в 1999 г. с точки зрения интересов ключевых европейских стран. Можно ли сказать, что моральные и идеологические аргументы вмешательства были ширмой для их экономических, геополитических интересов? Я так не думаю.

Милошевич и сербы в их картине мира были ассоциированы с мировым злом. По разным причинам – потому ли что сербы стали восприниматься как «балканские русские», потому ли что действия Милошевича в Косово считались проявлением атавистической идеологии национального государства, которой нет места в светлом будущем Евросоюза. Так или иначе, в их квазирелигиозной картине мира «еретик» в центре Европы гораздо хуже, чем осиное гнездо организованной преступности, свитое на территории Косово.

Со Штатами сложнее, у них в этой истории могло быть больше экономических и геополитических мотивов. Но и Штаты все чаще оказываются заложниками той идеологизированной картины мира, которую они навязывают миру. Она перестает быть «прикрытием» и становится матрицей, порождающей логику их действий.

И это, повторюсь, самое страшное, потому что влечет «расчеловечивание» противника – он не просто помеха, а изгой человечества. И потому что закрывает возможности компромисса: договориться на уровне интересов, как правило, можно. Договориться на уровне идеологических догм – нельзя.

- На Ваш взгляд, отказалась ли Россия сегодня от имперского проекта и идеи глобальной исторической миссии?

- Исходя из того, что было сказано выше, носителем глобального имперского проекта является Запад. Россия волей-неволей ему противостоит. С каких позиций? С позиций носителя альтернативного имперского проекта? Я считаю, что нет. Скорее – с позиций нетерпимости к чужому имперскому господству, что характерно для уважающего себя национального государства.

Империя отличается от обычного государства тем, что требует как раз того самого идеологического универсализма. В основе классического государства Нового времени лежит идея суверенитета народа. Империя же требует некоей идеи, как правило, религиозной или квазирелигиозной, которая стояла бы «выше» воли народа и национальных интересов.

В империях древности являлось обычным делом, что верховное лицо является также и главой религиозной организации или обожествляется. Христианство сделало такое обожествление невозможным. Но в Средневековой Европе вся феодальная «лестница» возводилась к авторитету Римского Престола, а на ее вершине, пусть и номинально, стоял император Священной римской империи.

Затем было «божественное право» королей. В СССР эту роль «наднациональной» скрепы играла коммунистическая идея. На современном Западе, как я уже сказал, – религия прав человека. К сожалению или к счастью, у сегодняшней России нет такой идеи. Такой универсалистской, глобальной идеологии, на которой можно было бы построить некую конструкцию имперского толка. Но это не значит, что у нас не может быть миссии.

Если посмотреть на нашу историю, она просматривается вполне отчетливо. Россия не раз оказывалась камнем преткновения на пути мирового господства. Карл XII, Наполеон, Гитлер, сегодняшние США.

Неважно, олицетворяет ли претендент на мировое господство прогресс, как Наполеон, или нечто прямо противоположное, как Гитлер. Мировое господство – это по определению зло. Мы в силу своего геополитического положения и своей привычки к суверенитету стоим у него на пути. Это более чем достойная миссия.

- Вы отметили, что сегодня нет идеи, которую можно было бы поставить выше суверенитета народа. По Вашему мнению, нужна ли она?

- Давайте уточним. Если мы возьмем ключевые мировые религии, каждая из них содержит идеи, которые можно поставить выше всех остальных. Но это касается человеческой личности, ее системы приоритетов. А вот если мы говорим о легитимности государства, то это другое дело.

Если государство ставит себя «над» суверенитетом народа, то это будет абсолютная монархия с династической легитимностью, как в досовременную эпоху, или теократия, как в Иране, или идеократия, как в СССР и на современном Западе с их «единственно верными» учениями.

Подходят ли нам эти варианты? Теократия для христианства – довольно спорная вещь, к тому же, она требует действительно глубокой и всепроникающей религиозности общества, которой у нас нет. Идеократия программирует тотальное лицемерие и принудительное единомыслие. А монархия… Монархия умерла, по крайней мере, как самостоятельная модель легитимности, альтернативная демократии.

В свое время один радикальный испанский монархист сказал, что монархия умерла, потому что сейчас ни у кого бы не достало мужества быть монархом иначе, чем по воле народа. И дело не в мужестве, а в том, что идеи по-своему объективны. В современном европейском контексте династии могут сохраняться как вензель на фасаде дворца, но не как несущая опорная конструкция.

Поэтому, на мой взгляд, поиски чего-то «наднационального» как базы для легитимации государства не нужны и вредны. Внутри страны это разрушает демократическую культуру и ответственность, а вовне – подрывает национальные интересы.

Не случайно, когда мы выступали в роли носителя того или иного универсалистского проекта мирового масштаба – а это было во времена Священного Союза и во времена мирового социалистического лагеря, – это определенно шло во вред внутреннему национальному развитию нашей страны, да и международные плоды оказались крайне сомнительны.

- Идея стабильности, обосновывающая нахождение у власти правителя, который сможет ее поддерживать, не является, на Ваш взгляд, преемницей монархической легитимности?

- Стабильность – это идея, через которую себя легитимирует любое государство, потому что оно должно давать людям устойчивость и предсказуемость правил игры. Это некий минимум, на котором строится классическое государство. Но стабильность и правопорядок никак не связаны с властью одного единственного человека. Как раз напротив, чтобы система была устойчивой, власть должна носить распределенный характер. Персоналистские режимы с сильной концентрацией власти сталкиваются с проблемой передачи власти, с проблемой качества управления. Поэтому идея устойчивости и стабильности власти никак не обосновывает в долгосрочной перспективе персоналистскую модель.

- Если говорить не о стране, а о региональной интеграции, что могло бы послужить объединяющей идеей?

- Если вы говорите об интеграции на постсоветском пространстве, то она, на мой взгляд, могла бы основываться на двух идеях. Первая – новая индустриализация. Региональная интеграция оправдана, прежде всего, если мы стремимся профилироваться как индустриальные экономики. Если мы рентная (сырьевая) экономика, то нам нет нужды расширять внутренний рынок – нам нужно наоборот сократить количество «едоков», на которое рента будет делиться. В сырьевой модели интеграция противопоказана.

И наоборот, интеграция благоприятна, если мы строим экономику вокруг обрабатывающей промышленности. Такая экономика нуждается в емком внутреннем рынке, который будет базой промышленности. Эта модель получила название «фордизм».

В свое время [владельцу автомобильных заводов Генри] Форду пришла замечательная идея. Столкнувшись с кризисом сбыта своих автомобилей, он решил, что машины «Форда» должны покупать и рабочие «Форда». Правда, для этого они должны получать соответствующую зарплату. Тогда они смогут быть якорным рынком сбыта для тех автомобилей, которые они производят.

История успеха западных стран во второй половине XX века создана именно по этой фордистской модели – развитие с опорой на внутренний рынок, когда люди хорошо работают и хорошо получают. Такое накопление богатства характерно для развитого индустриального общества. В этом случае увеличение емкости внутреннего рынка имеет принципиальное значение.

Вторая идея, обосновывающая интеграцию, пока не активирована в полной мере. Это создание инфраструктуры суверенитета в условиях глобализации в мире, где действуют более сильные сверхдержавы – Соединенные Штаты и Китай, прежде всего.

Пока есть одна сверхдержава – США, но Китай постепенно становится вровень. Эти сверхдержавы претендуют (хотя и по-разному) на то, чтобы контролировать в своих интересах окружающее пространство. Поэтому государства, которые дорожат своим суверенитетом, должны позаботиться о том, чтобы этот суверенитет имел базу, в том числе в технологической, правовой, финансовой сферах.

Региональные интеграционные проекты могут этому поспособствовать. Да, они требуют, чтобы государства поступались какими-то прерогативами. Но они могут быть оправданы созданием некой инфраструктуры независимости от глобальных игроков. Потому что зависимость от них будет носить более невыгодный и тотальный характер, чем наша зависимость друг от друга. По сути Россия способна предложить своим региональным партнерам тот максимум суверенитета, который вообще возможен для относительно небольших государств в современном мире.

- Получается, что создавая интеграционную структуру, Россия пытается уйти от сырьевой модели?

- По крайней мере, в ином случае это бессмысленно.

Продолжение следует.

Беседовала Юлия Рулева

Источник – Евразия.Эксперт

Евросоюз. Китай. США. РФ > Внешэкономсвязи, политика > camonitor.com, 3 октября 2017 > № 2336924 Михаил Ремизов


Сирия. Иран. США. РФ > Внешэкономсвязи, политика. Армия, полиция > vestikavkaza.ru, 14 февраля 2017 > № 2101290 Михаил Ремизов

Михаил Ремизов: "Россия стремится поставить США перед фактом достигнутых договоренностей по Сирии"

Завтра в Астане в закрытом режиме пройдет вторая встреча представителей официального Дамаска и сирийской оппозиции. Как ожидается, переговоры будут вестись весь день в том же формате, что и предыдущий астанинский раунд мирного сирийского урегулирования 23-24 января, и станут подготовкой к более масштабной встрече в Женеве. В преддверии Астаны-2 "Вестник Кавказа" побеседовал с президентом Института национальной стратегии Михаилом Ремизовым о перспективах стабилизации Сирии.

- Михаил Витальевич, по вашей оценке, насколько удалось продвинуться в сирийском урегулировании с январской встречи?

- Насколько можно судить, на встрече в Астане 23-24 января как-либо продвинуться в сирийском урегулировании практически не удалось. Существенным был факт вовлечения в процесс консультаций лидеров вооруженных группировок, что дипломатия России, Турции и Ирана может записать себе в актив, ведь это сделало переговорный процесс более реалистичным. Когда за столом переговоров сидят одни оппозиционеры, а ситуацию на поле боя контролируют другие, как это было прежде, встречи лишаются смысла. При этом понятно, что, став более реалистичным, процесс не стал более легким.

По-прежнему главной сложностью является то, что оппозиция не говорит единым голосом, а состоит из множества группировок, которые координируются друг с другом нерегулярно и имеют индивидуальные подходы и интересы. Одна из причин в том, что многие из полевых командиров сохранят свой статус только до тех пор, пока длится конфликт, и существует масса тонких вопросов по гарантированному приемлемому будущему для тех, кто сегодня держит в руках оружие. Часто именно в нерешенность этих вопросов подспудно упирается переговорный процесс.

- По вашей оценке, на какие уступки сегодня готовы пойти Дамаск и оппозиция?

- По причине отсутствия единого военно-политического центра говорить с оппозицией об уступках сложно. Дамаск, в свою очередь, демонстрирует неуступчивость. Он готов признать на конституционном уровне автономии в составе Сирии, пойти на децентрализацию, обсудить условия конституционной трансформации центральной власти – но в вопросе о судьбе президента Башара Асада, в который все упирается, Дамаск не намерен уступать. Мне кажется, в любом случае сирийские власти будут отыгрывать такой сценарий, в котором Асад остается, пусть и в ситуации постоянного кризиса.

- Поможет ли урегулированию в Сирии участие в межсирийских переговорах американской стороны?

- Пока, наверное, не поможет ни насколько. Вашингтон еще просто присматривается к тому, как идут переговоры, чем они закончатся, что в целом происходит. Новая сирийская повестка и политика Белого дома до сих пор не заявлена, администрация американского президента занимает наблюдательно-выжидательную позицию. Как только она будет заявлена, станут ясны приоритеты и акценты, будет определено, какое место в сирийской концепции США занимают трехсторонние попытки России, Турции и Ирана. Пока что можно с уверенностью подчеркнуть, что для команды Трампа важна некая изоляция Ирана, а потому усилия по урегулированию сирийского кризиса в таком трехстороннем формате Вашингтону будет очень непросто и дискомфортно принимать.

- Означает ли это, что в будущем возможно ухудшение перспектив сирийского урегулирования?

- Взаимопонимание России и США по Сирии безусловно упрется в вопрос об Иране, который республиканцы хотят подвергнуть новому остракизму в своей международной политике, так что остается открытым вопрос, насколько общие декларации Трампа о приоритетной борьбе с запрещенной в России террористической группировкой ИГИЛ смогут это сбалансировать. В связи с этим, по-видимому, российская дипломатия сейчас стремится достичь критических явных успехов в трехстороннем формате – таких, которые просто поставили бы Штаты перед фактом того, что все более или менее договорились и в Сирии уже начинается политический процесс, остается только проблема ИГИЛ, которую нужно решать совместно. Но сделать это будет очень и очень сложно.

Другие участники переговоров при этом ждут, какие ходы по Сирии сделает все еще размышляющая американская сторона. Понятно, что Россия, Иран и Турция стараются действовать параллельно и реализовывать свой сценарий, но на практике все, включая вооруженные группировки, участвующие в переговорах, находятся в ожидании перезагрузки сирийской политики США, и пока не дождутся, они не пойдут на какие-либо определенные соглашения.

Сирия. Иран. США. РФ > Внешэкономсвязи, политика. Армия, полиция > vestikavkaza.ru, 14 февраля 2017 > № 2101290 Михаил Ремизов


Россия > Внешэкономсвязи, политика > vestikavkaza.ru, 19 сентября 2016 > № 1900205 Михаил Ремизов

Михаил Ремизов: "Качество Госдумы выросло"

Основной итог выборов в Госдуму седьмого созыва: "Единая Россия" получила парламентское большинство благодаря 54% голосов по партийным спискам и 203 победам в одномандатных округах, обеспечив себе рекордные 343 места. Второе-третье место практически поделили КПРФ и ЛДПР (коммунисты потеряли 8 мест, либерал-демократы набрали 17 мест), "Справедливая Россия" снизила свое присутствие в Госдуме почти вдвое, партии "Родина" и "Гражданская платформа" получили по одному месту в парламенте благодаря одномандатникам. Итоги выборов для "Вестника Кавказа" прокомментировал президент Института национальной стратегии Михаил Ремизов.

- По вашей оценке, что показали выборы по федеральным спискам?

- По части партийных предпочтений населения они показали ситуацию некоторой безысходности с точки зрения списка ключевых партийных игроков и лидеров. Люди голосовали за ЛДПР, КПРФ и "Справедливую Россию" не в связи с высоким уровнем поддержки этих партий и их лидеров, в основном, а из-за отсутствия иной более-менее весомой системной оппозиции. Высокая поддержка "Единой России" также связана не столько с оценкой действий партии, сколько с тем, что в последний период предвыборной кампании партия "прислонилась" к рейтингу президента, а президент поддержал партию напрямую – хотя до этого преобладала концепция, в соответствии с которой "Единая Россия" должна опираться преимущественно на собственный репутационный ресурс.

- Насколько от выборов по партийным спискам отличались выборы по одномандатным округам?

- На низовом уровне мы увидели повышение качестве работы, прежде всего, самих "единороссов". Многие одномандатники провели сильные и активные кампании по встрече с избирателями – и здесь улучшение системы обратной связи, коммуникации с избирателем можно отметить, не кривя душой. На уровне "одномандатник – избиратель" эта связь сегодня есть, в отличие от уровня партийных брендов, чья структура уже не отвечает, по большому счету, состоянию общества.

- Какие проблемы партийной системы показали эти выборы?

- К примеру, такая партия, как ЛДПР, не выражает сегодня никакой идеологии, и даже личный артистизм Владимира Жириновского – это конечный ресурс, связанный с его биологическими возможностями как человека, которые, как мы понимаем, далеко не безграничны. Если говорить о КПРФ, то для Геннадия Зюганова уже давно приоритетом является не конкуренция с другими партиями, а предотвращение появления внутри его собственной партии лидеров, которые могли бы составить ему альтернативу. Это программирует стратегию КПРФ и лишает ее потенциала как действительно мощной и полноценной не только оппозиции, но и альтернативы. "Справедливая Россия" вообще не имеет собственного устойчивого электората – и в кампании 2011 года, и в кампании 2007 года она была скорее партией ситуативного голосования или партией второго выбора. Ее политическое лицо очень аморфно и неопределенно. На мой взгляд, партийно-политический спектр сегодня идеологически не отражает достаточно сложное состояние современного общества, даже его разнородного большинства, связанного с крымским консенсусом. И это будет программировать системно недоверие к существующей партийно-политической модели.

- Почему, на ваш взгляд, непарламентским партиям за прошедшие с 2011 года пять лет не удалось добиться популярности у населения и пройти в новую Думу?

- Мы не увидели там хороших и сильных лидерских команд. Не было внятной, последовательной идеологической работы на протяжении всего межвыборного периода. В целом, причин много, но, наверное, главная из них – именно нехватка лидеров, адекватных текущим задачам. Недостаточность лидерства как в количественном, так и в качественном списке сказалась на провале непарламентской оппозиции на этих выборах.

- В целом, какую Думу мы получили по итогам этих выборов?

- Мы получили Думу с конституционным большинством "Единой России". Необходимо отметить, что это большинство более качественное, чем то, которое было в 2007 году, так как оно образовано за счет существенного числа одномандатников, людей, которые больше привязаны к своим избирателям и в большей мере будут дорожить политической репутацией. Для власти они будут пусть и младшими, но политическими партнерами, а не просто солдатами, которые по любому поводу берут под козырек. Одномандатники – тот политический класс, который сможет осуществлять посредничество между высшей властью и избирателем. В этом смысле есть рост качества Госдумы. С точки зрения партийного расклада роста качества нет: осталась та же самая системная оппозиция, те же самые лидеры, только постаревшие и уставшие, с которыми уже не связывают никаких надежд на выработку альтернативы, так что по представленности оппозиции эта Дума будет слабее предыдущей.

Россия > Внешэкономсвязи, политика > vestikavkaza.ru, 19 сентября 2016 > № 1900205 Михаил Ремизов


Россия. США > Внешэкономсвязи, политика > vestikavkaza.ru, 13 сентября 2016 > № 1900244 Михаил Ремизов

Михаил Ремизов: "Для США поставить санкции на паузу – не проблема"

Спецпредставитель президента России по Афганистану Замир Кабулов напомнил сегодня о случае снятия антироссийских санкций США: в ноябре прошлого года Вашингтон был вынужден сделать исключение для попавшего под санкции "Рособоронэкспорта" с тем, чтобы закупленные им в России для афганских властей вертолеты было кому обслуживать. Президент Института национальной стратегии Михаил Ремизов рассказал "Вестнику Кавказа" о том, в каких условиях можно ожидать аналогичного поведения США.

- По вашей оценке, насколько этот случай демонстрирует фактические возможности США по отмене антироссийских санкций?

- США, когда не хотят соблюдать свои же санкции, нарушают их – либо ищут официальные лазейки, либо делают это неофициально. Случай с отменой санкций ради афганских вертолетов – пример первого сценария. Действительно, в Афганистане традиционно много советской военной техники, со стороны Кабула были закупки российского оружия уже после американского вмешательства. Естественно это все требует обслуживания, которое осуществляется по линии российско-афганского военно-технического сотрудничества, и чтобы оно шло по официальным каналам, с обязательствами, которые принимает на себя российская сторона, а не по серым схемам, США сделали исключение для "Рособоронэкспорта". Еще, к примеру, они по-прежнему покупают у нас ракетные двигатели, просто потому, что на строительство их у себя потратят большие деньги и время – им выгоднее затратить те же ресурсы на разработку ракет нового поколения. Это происходит и с "Фальконами", и с другими моделями. Так что там, где США выгодно, они вполне могут сделать исключение из санкций. Известны случаи в Европе и США, когда американские компании обходили американские санкции, притом что Вашингтон на это смотрел сквозь пальцы, скажем, часто упоминается General Electric применительно к иранским санкциям. Поставить санкции на паузу для США не проблема.

- В каких ситуациях, по вашей оценке, Вашингтон может пойти на отмену санкций в обозримом будущем?

- Существует не столь большое количество позиций, по которым для США экономически чувствительно сотрудничество с нами. Это поставки некоторых металлов, например титана для Boeing – заметьте, компания, которая этим занимается, насколько я понимаю, не попала под санкции. Если же, допустим, произойдет какое-то слияние или корпоративное поглощение и эта компания окажется аффилированной санкционной компанией, тогда в США будут опять искать лазейки. Опять же, в зависимости от позиций промышленной, психологической и экономической кооперации, если Штатам будет интересно, они сделают исключение без особого труда для любой важной для них компании.

- Важна ли для США экономическая эффективность антироссийских санкций?

- Прямой зависимости тут нет. США будут держать режим санкций, даже если увидят, что российская экономика адаптировалась, как это было с пресловутыми поправками Джексона-Вэника, которые надолго пережили политический контекст их принятия и постоянно экономически приостанавливались, но все равно продолжали действовать как базовый режим. Я думаю, в целом санкции Штаты отменят не будут. Очень важным моментом является то, что само наличие санкционного режима представляет собой удобный рычаг, который можно ослаблять или отжимать – его гораздо проще иметь просто фоном, при желании делая послабления или глядя на что-то сквозь пальцы, чем отменять бесполезные санкции, а потом вводить новые, начиная всю работу с самого начала. Резерв ужесточения санкционного режима даже без новых ограничений очень значителен: сейчас достаточно сигнала любой мировой компании от США, что сотрудничество с Россией нарушает американские правила, чтобы эта компания с высокой вероятностью отступилась. Все же зависят от расчета в долларах, многие крупные компании национального уровня зависят от американского внутреннего рынка, очень многие технологические компании зависят от поставок оборудования или критически важных компонентов со стороны США. Поэтому у них достаточно возможностей для того, чтобы усиливать санкционное давление в лице и собственных компаний, и любых компаний глобального уровня.

- Насколько для США сегодня существенно взаимодействие с Россией на том или ином направлении?

- Для этого сейчас нужно узнать, кто же будет в скором времени хозяином Белого дома и как он будет видеть роль США в мировых делах. Сейчас как раз пространство возможностей расширяется, сама американская политика, внутренняя и внешняя, близка, возможно, к новой перезагрузке, которая может затронуть и отношения с Россией. Именно внутри США есть определенный кризис жанра с точки зрения понимания своего места в мире и целеполагания на глобальном уровне. Как новый президент и его команда из этого кризиса жанра будут выходить, так и будут определяться российско-американские отношения. Можно дать лишь самый общий прогноз, как и в случае с санкциями, что США будут вести переговоры там, где у нас будет сильная переговорная позиция, а на слабых позициях нас будут игнорировать.

Россия. США > Внешэкономсвязи, политика > vestikavkaza.ru, 13 сентября 2016 > № 1900244 Михаил Ремизов


Россия. Армения > Внешэкономсвязи, политика > vestikavkaza.ru, 30 мая 2016 > № 1779171 Михаил Ремизов

Михаил Ремизов: «В сфере политики памяти Армения существенно дистанцируется от России»

В прошедшие выходные в Ереване высшее руководство Армении приняло участие в открытии памятника Гарегину Нжде, одному из фашистских карателей, чьи сепаратистские войска в Великую Отечественную войну уничтожали советских граждан в Крыму, осужденному советской властью на 25 лет тюрьмы. Это не первый подобный шаг Армении. В столице страны уже существует станция метро имени Нжде и площадь Нжде. Президент Института национальной стратегии Михаил Ремизов прокомментировал «Вестнику Кавказа» последствия героизации нацистского преступника для российско-армянских отношений.

- Насколько Россия может сегодня полагаться на Армению как на своего союзника, в то время как официальный Ереван возводит в национальные герои нацистских преступников?

- В сфере политики памяти у Армении есть несколько позиций, по которым она существенно дистанцируется от России, ее официальной истории и ее видения собственной истории. У Еревана существует несколько лелеемых национальных обид. Одна из них связана с ролью молодой советской республики в потере Арменией существенной части территории. В целом традиция армянского национализма, который сложился в начале ХХ века в период распада Российской Империи, не слишком лояльна и благожелательна по отношению к российскому историческому проекту.

Но это не значит, что большая политика станет двигаться в русле исторической склоки, просто потому что у Армении очень ограничена свобода геополитического и геоэкономического маневра. Сейчас после военного обострения в Карабахе очень высок уровень раздражения позицией Москвы в армянском обществе. Раздражение, на мой взгляд, несправедливое и малообоснованное, потому что Россия приложила серьезные дипломатические усилия к тому, чтобы военный конфликт не разрастался, и чтобы военное решение карабахского конфликта не стало основным и неизбежным. А сохранение статус-кво, как ни крути, все-таки выгодно больше армянской стороне, чем азербайджанской.

Что касается продажи оружия Азербайджану, вопрос с практической точки зрения вообще не играет никакой роли, потому что все то, что покупается в России, может быть куплено в других странах. И никаких ограничений рынки вооружения в отношении Азербайджана созданы и приняты не будут международным сообществом. Предложение на этом рынке превышает спрос. Поэтому это тоже скорее обида, чем политический здравый смысл, связывать именно военное усиление Азербайджана с позицией Москвы.

Поэтому сейчас, конечно, очень негативный фон для отношений между странами. И такие решения в сфере политики памяти, разумеется, этот фон дополнительно подогревают.

- По вашей оценке, какова должна быть реакция Москвы на этот демарш Еревана?

- Мне кажется, что Москва должна сама максимально прагматично подходить к союзничеству на постсоветском пространстве и вообще не питать иллюзий по поводу братства бывших советских республик. В этом смысле такая логика национального эгоизма в сфере политики памяти для нас просто поучительна. Не стоит ждать, не стоит верить в категории дружбы в большой политике. Нужно относиться максимально прагматично к тому периметру союзничества, который у нас существует.

- Чем может быть вызван данный поступок Еревана, с учетом того, что памятник Нжде открывал президент Саргсян, кроме внутренних национальных интересов?

- Я думаю, армянское руководство испытывает давление со стороны части общественного мнения именно в связи с политикой в отношении Москвы. Было вступление в Евразийский экономический союз. С точки зрения оппозиционно настроенной общественности, Ереван недостаточно активно отстаивает свои интересы перед лицом Москвы. Это символическая компенсация, ориентированная на внутреннюю аудиторию. Но это не значит, что этот шаг не будет замечен вовне. Для Москвы достаточно тревожных звоночков, которые позволяют сделать выводы относительно характера такого стратегического партнерства.

Россия. Армения > Внешэкономсвязи, политика > vestikavkaza.ru, 30 мая 2016 > № 1779171 Михаил Ремизов


Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 30 июня 2012 > № 735552 Михаил Ремизов

Русский национализм и российская геополитика

Пойдет ли Россия путем Турции?

Резюме: Раньше русский национализм был для России и самого русского народа своего рода резервным историческим проектом, который пунктирно заявлял о себе в переломные моменты, но не мог всерьез оспорить имперского мейнстрима. Теперь имперского проекта (как альтернативы национальному) в России больше нет, есть только имперские фантомные боли.

Для исследователя национализма, как и для его идеолога, одна из главных проблем – парадоксальное словоупотребление. С одной стороны, «национализм» – одиозное, маргинальное явление, синоним социальных девиаций. Эталонной в этом отношении можно считать формулировку из проекта предвыборной программы Владимира Путина («Программы 2012–2018»), опубликованной на старте кампании: «Мы будем бороться с попыткой использовать информационное пространство для пропаганды жестокости, национализма, порнографии, наркомании, курения и пьянства». Думаю, многие шедевры политической пропаганды меркнут перед красотой этого логического ряда.

С другой стороны, «национализм» – один из бесспорных соавторов современной эпохи, common sense исторического модерна. Так называемый принцип национальности стал решающим не только и не столько в перекройке территориальных границ старого имперского миропорядка, сколько в ревизии его социальных, сословных границ. Утверждение гражданского равенства в череде европейских революций и реставраций было движимо пафосом национального достоинства. Сначала средние, а затем и массовые слои общества перестали быть «низшими сословиями» именно постольку, поскольку стали «англичанами», «немцами», «французами». «Национализм стал стимулом… перехода от статуса… подданных к статусу граждан», – пишет Юрген Хабермас, которого вряд ли можно заподозрить в симпатиях к национализму. Американский исследователь Лия Гринфельд добавляет к этому, что основанная на культуре национальная идентичность «довела до конца то, что Просвещение не смогло: уравняла их («неприкрепленных интеллектуалов» и представителей образованной буржуазии. – Авт.) в человеческом отношении с любым представителем высшего класса».

«Национализмом» в широком смысле является сама манера структурировать социальное пространство в национальных категориях. Энтони Смит называет это «методологическим национализмом», а Майкл Биллинг – «банальным национализмом». Ни первое (дискриминационное), ни второе (рамочное) понятие национализма не пригодно для выявления содержательной стороны позиции.

Первое – просто в силу жанровых соображений. Вряд ли стоило бы вести передачу «Международная панорама» в категориях передачи «Дорожный патруль». «Национализм», идущий через запятую с курением и пьянством, является не политическим, политико-полемическим понятием, а просто ругательством с использованием переноса значения.

Со вторым понятием несколько сложнее. Оно как раз является политико-полемическим. Несмотря на свою широту, оно включено в довольно интенсивную оппозицию – есть «вещь», которую оно оспаривает и которая оспаривает его. Это глобализация. Тоже в широком, методологическом смысле, как о ней рассуждает, например, Ульрих Бек.

«Глобализация, – пишет он, – означает разрушение единства национального государства и национального общества (т.е. разрушение одной из главных «привычек» методологического национализма. – Авт.). Образуются новые силовые и конкурентные соотношения, конфликты и пересечения между национально-государственными единствами и акторами, с одной стороны, и транснациональными акторами, идентичностями, социальными пространствами, ситуациями и процессами – с другой».

Т.е. как раз в контексте международных отношений эта оппозиция критически важна. Но все дело в том, что перед лицом того превращения, о котором говорит Бек, «методологический национализм» уже не может оставаться всего лишь методологическим. Он либо просто теряется, размывается в мире трансграничных идентичностей, либо перестает быть банальной привычкой, когнитивной рамкой, становясь активной и осознанной нормативной концепцией. Точнее сказать – вновь становясь. Поскольку именно осознанной нормативной концепцией он и был в период своего становления, когда деление мира на нации было не банальностью, а вызовом самим основам феодально-династической картины мира.

Упрощенно смысл этой нормативной концепции я бы свел к двум постулатам.

1. Понимание легитимности государства/государственной власти через нацию.

На этом уровне национализм противостоит династическим, теократическим, идеократическим концепциям власти. Можно было бы сказать, что речь просто-напросто о демократии. Это так. Но речь не о процедурной демократии как таковой, а о ее основании, каковым является современная концепция суверенитета.

Положение Декларации прав человека и гражданина 1789 г., гласящее: «Источником суверенной власти является нация», означает, что суверенная власть имеет в своей основе не проекцию трансцендентного порядка («божественное право» королей) или, забегая вперед, не проекцию утопии/модели будущего в настоящее («всепобеждающее учение» генсеков), а некую представительную способность. Т.е. способность олицетворять народ как целостность, как политическую личность. Чтобы было понятно, что дело не в процедурной демократии (выборы – лишь технология представительства), напомню: представительной способностью может обладать и монарх, если его власть истолкована как функция народного суверенитета, а он сам – как «представительное лицо». Это означает безусловный разрыв с традиционной концепцией монархии, благодаря которому, собственно, многие монархические дома и сохранились в современную эпоху, продемонстрировав завидную ловкость в переоблачении феодального института в национальные одежды.

2. Понимание нации не через абстракцию общественного договора, а через идею совместного наследия. На этом уровне национализм противостоит либерализму и, шире, универсализму Просвещения (включая и тот строй мысли, в котором выдержана упомянутая Декларация 1789 года). Но противостоит не обязательно в качестве антагониста, а подчас в качестве имплицитного знания. Знания о том, что общность правовых институтов, как правило, возникает и развивается на базе общности культуры, языка, исторического самосознания.

Условный «общественный договор» заключается не между случайными друг для друга людьми, а между людьми, имеющими минимум взаимного доверия, способными друг друга понимать, различающими «своих» и «чужих» и, соответственно, знающими, с кем именно необходимо достичь соглашения. И все подобные свойства обеспечиваются не «естественной природой» людей, а их совместной историей.

Поэтому в «гражданском состоянии» имеют значение не только индивидуальные права и публичные институты для их реализации, но совместное достояние (материальное и нематериальное), которое делает возможным то и другое. Отсюда присущее национализму понимание природы государства. Оно воспринимается как механизм политики идентичности. Его целью видится не только обеспечение индивидуальных прав, но и сохранение/воспроизводство совместного наследия, передаваемого от поколения к поколению.

Гражданство воспринимается не как формальное членство, а как соучастие в общем деле/общей судьбе, которое невозможно вне способности говорить на одном языке (в прямом или переносном смысле) и чувства сопричастности, присущих национальному единству. «Если в народе нет чувства солидарности, если он говорит и пишет на различных языках, то не может существовать объединенного общественного мнения, необходимого для представительного правления», – пишет Джон Стюарт Милль.

Национализм: историческая ситуация

Милль был одним из немногих либеральных теоретиков, признававших националистический фундамент современного демократического государства. Чаще это оставалось за скобками и не артикулировалось явным образом. Что, с одной стороны, понятно: многие вещи лучше практиковать, не декларируя явным образом. Но с другой стороны, чревато проблемами: нация относится к числу самореферентных общностей, т.е. общностей, воспроизводящихся через знание о себе, и это знание должно быть по возможности адекватным. Чтобы воспроизводить базовое свойство современного национального государства – синергию политической власти и культурной однородности, – его необходимо адекватным образом артикулировать, что оказалось невозможно в силу табу на национализм на определенном этапе европейской истории. Стоит отметить, что этапом, на котором возникло это табу, стал отнюдь не собственно послевоенный период. В этот период как раз отдельные европейские национализмы деятельно праздновали свою победу над нацизмом, примерами чему служат феномен голлистской Франции или послевоенные этнические чистки в странах Центральной и Восточной Европы. А вне европейского ареала – не будем забывать – век национализма вообще только начинался. Скорее, табу на национализм (на артикуляцию национальной «предвзятости» современных демократических государств) возникло по итогам культурной революции 1960–1970-х гг. прошлого века, бросившей вызов «консервативным» основаниям западной цивилизации и серьезно изменившей ее моральный облик.

Эту эволюцию современного государства, которое сначала порождается национализмом, затем предпочитает о нем забыть и, в конечном итоге, от него отказаться, декларируя свою универсальность и практикуя культурный нейтралитет, обосновывает Хабермас. Если «в начале своего развития», утверждает он, национальному государству «вряд ли хватило бы сил на достижение… нового… уровня общественной интеграции» без «культурной интерпретации прав политического участия», то в фазе зрелости оно больше не нуждается в доминирующей культуре – достаточно чисто правовых форм интеграции.

Но нации – это не достигнутые состояния, это процессы, которые необходимо снова и снова возобновлять на всех уровнях, и все усилия по правовой и политической интеграции общества без его культурной интеграции будут бесплодны. Кстати, в отличие от Хабермаса, это хорошо понимает Верховный суд Германии, который по запросу в связи с Маастрихтским договором признал: «Конституционное государство требует определенной культурной однородности граждан».

Дав трещину в фундаменте, здание современности начинает проседать. Множественные кризисы «позднего модерна» – кризис демократического участия, кризис социального государства, кризис образования и воспитания – имеют в общем знаменателе эрозию национального единства, утрату оснований морального консенсуса и социальной солидарности.

Этим задана историческая повестка нового национализма.

Если национализм «первой волны» был идеологией в целом революционной (он революционизировал общество, будучи новым принципом легитимности власти и, шире, новым принципом социальной картографии – я имею в виду членение социального и географического пространства на нации), то национализм сегодняшнего дня является скорее консервативной идеологией. Консервативной – в смысле возобновления истоков, защиты основ, а не сохранения статус-кво.

Его миссия – артикуляция непризнанных и, как следствие, рискующих быть утраченными оснований проекта «модерн». Т.е. – национальных, партикулярных оснований того, что воспринимается как нечто универсальное. О каких взаимосвязях идет речь, думаю, в целом уже понятно:

культурная целостность и суверенитет как основание представительной демократии, национальная солидарность («горизонтальное братство» национализма) как основание социального государства, национальный эгоизм промышленной политики как основание экономического богатства, стандартизация общества на базе национальной высокой культуры («ассимиляционизм») как основание современных систем массового образования/воспитания, унаследованная христианская идентичность европейских народов как основание культуры прав человека.

И так далее.

Если всмотреться в этот «дискурс об основаниях», балансирующий где-то на грани банальности и неполиткорректного радикализма, можно заметить, сколь сильно изменились отношения национализма с либерализмом как главной фасадной идеологией современности. Если на раннем этапе он идет с либерализмом рука об руку (они едины в преодолении феодальных порядков), то сегодня оказывается по отношению к нему в глубокой оппозиции. Во многом – вынужденной, поскольку либерализм главным образом и стал идеологией той самой глобализации, которая, по Ульриху Беку, «разрушает единство национального государства и национального общества», а вместе с ним – и субстанцию проекта «модерн».

Глобализацию в этом значении не стоит понимать как объективный процесс развития средств связи, а скорее – как проект своего рода двойной эмансипации, «сверху» и «снизу». Субъектами «эмансипации сверху» являются те элиты, которые давно тяготятся национальным государством как системой связывающей их хозяйственной, культурной, политической солидарности. В их логике разрушение национальных барьеров равнозначно снижению издержек. Субъектами «эмансипации снизу» являются меньшинства, тяготящиеся доминированием культуры национального и морального большинства. На пересечении обоих процессов происходит размывание «среднего класса» и далеко идущая фрагментация общества.

Правый антиглобализм: повестка для России

Перед лицом этих вызовов национализм лишается счастливой возможности быть локальным сознанием. Отвечать на вызовы проекту национальных государств нужно на том уровне, на котором они возникают. А это глобальный уровень, уровень развертывания глобализации как исторического проекта. Поэтому национализм в своем международном измерении предстает как правый антиглобализм.

Однако здесь возникает очевидный парадокс, напряжение между национальными целями подразумеваемой «реконкисты» (возвращение национальным государствам, насколько это возможно, внутренней целостности и суверенности) и очевидной недостаточностью национального масштаба (масштаба отдельно взятых государств) для их достижения.

Этот парадокс хорошо заметен в риторике обновленного «Национального фронта» – самой яркой из националистических сил последнего времени. Идеи Марин ле Пен действительно можно назвать правым антиглобализмом – она мыслит комплексно и находит общий знаменатель для проблем, которые действительно имеют общую природу, в качестве ипостасей глобалистского проекта (аутсорсинг, экспансия китайского бизнеса, безответственность крупных ТНК, массовая иммиграция, геттоизация, мультикультуралистская реформа школьного образования, размывание среднего класса и т.д.). Но уже в рецептах очевиден разрыв. С одной стороны, рекомендуемый ею протекционизм (миграционный, промышленный, да и культурный) может быть стратегически эффективен только в европейских масштабах, с другой – именно евроинтеграция оказывается одной из главных мишеней пропаганды.

И это не субъективное заблуждение, а отражение реальной дилеммы: наднациональные интеграционные структуры ЕС действительно часто оказываются проводниками неолиберального проекта и своего рода «точками входа» глобализации в Европу, но и демонтаж наднациональных конструкций не выход. Закрыться от разрушительного действия глобализации невозможно в масштабе компактного национального государства, необходимо защищенное «большое пространство».

Глобализацию вряд ли можно победить, зато из нее можно «выйти» большими политико-региональными группами. Поэтому геополитика «пан-регионов» сегодня не альтернатива геополитике национальных интересов, а одна из ее проекций. Собственно, это главная дилемма правого антиглобализма – необходимость поиска адекватных наднациональных форм для решения национальных задач. Или, точнее сказать, – интер-национальных форм. Сегодня актуально новое прочтение интер-национализма, на этот раз через дефис. Т.е. программы взаимной соотнесенности «националистов» разных стран, чьи проекты были бы как минимум не враждебны друг другу, как максимум – совместимы в едином геокультурном, хозяйственном, оборонном пространстве.

Как общий принцип это понятно. Но формулу «интер-национального» баланса придется искать применительно к каждому конкретному случаю. Случай, который интересует нас больше других, – это Россия. Поэтому дальше речь пойдет о том, как специфицируется повестка правого антиглобализма применительно к нашей стране.

Попробую выразить эту специфику в нескольких постулатах.

1. Россия сверхтипична. Мы любим говорить о своей исключительности. Но наша сегодняшняя ситуация является типовой, даже модельной для современного мира. Наверху – предательство элит: жизненный выбор в пользу внешних центров цивилизации, восприятие страны как добычи, вывод капитала/отказ от его концентрации на национальном уровне, конвертация национальных ресурсов в гипотетическое членство в клубе глобальных элит и/или сверхпотребление («нефть в обмен на удовольствие»).

Внизу – экспансия меньшинств: консолидация «этносословий» (удачный термин Павла Крупкина для коалиций этнических кланов – криминальных, коммерческих и административных) в условиях атомизированного общества и слабых институтов правопорядка. Массированная замещающая иммиграция с «бедного юга» (пока без образования компактных гетто, но с тенденцией к появлению широкого мультиэтничного гетто «бедного юга» внутри страны, в которое рискуют войти все, кто не может физически и социально изолироваться от мигрантизированного/архаизированного социума).

В середине – даже не размывание «среднего класса», а его обвал, с гибелью под обломками больших масс людей и элементов социального уклада. Я имею в виду гибель советского «среднего класса» в десятилетие победного шествия глобализации, каковым были 1990-е годы.

В минувшее десятилетие рост показателей уровня жизни позволил говорить о формировании нового среднего класса. Но он явно не становится и не станет в обозримое время доминирующей социальной силой. Во-первых, потому что рост ВВП происходил параллельно росту социального неравенства. Во-вторых, потому что «средний класс» – это не столько характеристика уровня дохода, сколько показатель уровня социальной интегрированности, который, в свою очередь, зависит от качества социальных инфраструктур (образование, здравоохранение, правовая защищенность). А оно в целом продолжает снижаться, что тоже, увы, соответствует глобальным трендам (одно из главных измерений нового неравенства в развитых обществах – деградация общедоступных социальных инфраструктур).

Иными словами, мы в целом движемся в общем, «глобальном» русле. Но с большим опережением. Опережение связано с тем, что нам ощутимо не хватает тех барьеров, которые сдерживают разрушительные проявления глобализации в других государствах. В развитых странах это механизмы представительной демократии, сильное гражданское общество, система правопорядка и т.д. Где-то это, напротив, традиционные социальные структуры и религиозные нормы. В развивающихся странах сглаживать многие проблемы позволяет сама динамика экономического роста плюс сильная, национально ответственная власть (Китай, Бразилия в последнее десятилетие).

Всего перечисленного нам отчетливо недостает, отсюда – сомнительная честь быть витриной глобализационной динамики социума и в очередной раз играть роль марксова «язычника, страдающего от язв христианства». Собственно, это известно давно: противоречия цивилизационного уклада острее проявляются на периферии. Но благодаря этому на периферии могут быть даны и более острые ответы. Позволю себе предположить, что правый антиглобализм в России имеет не только особую актуальность, но и особые шансы на успех.

2. Россия обладает потенциалом самодостаточности. «В период дебатов о глобализации и всеобщей зависимости, – пишет Эмманюэль Тодд, – Россия… может стать гигантской демократической страной, имеющей равновесие внешнеторгового баланса и обладающей энергетической независимостью. Короче говоря, в мире, где доминируют Соединенные Штаты, она может стать воплощением голлистской мечты». В случае с голлистской мечтой Тодд, возможно, сказал больше, чем хотел. Ведь это не просто мечта о реальном суверенитете, это мечта о суверенитете в ситуации, когда планета стала ареной для игры превосходящих сил. Чужой игры, в которую так легко быть втянутыми на чужих условиях.

Для де Голля такой игрой была американо-советская биполярность, для современной России – американо-китайская. При всех различиях между ними в обоих случаях речь идет о конфликтном сосуществовании двух сверхдержав (в американо-китайском случае – конфликтном симбиозе, что чревато еще большим напряжением), от которых зависит положение дел в мире и которые испытывают его на прочность. Сегодняшняя нестабильность в Северной Африке, на Ближнем и Среднем Востоке вполне может быть прочитана как ситуация косвенного конфликта сверхдержав (через посредничество третьих сил) в условиях невозможности их прямого военного столкновения. Т.е. как нечто относительно знакомое по американо-советскому опыту.

Существенное различие состоит в том, что если в эпоху прежней биполярности угроза миру исходила от взаимных противоречий сверхдержав, то сегодня также (а возможно, и прежде всего) – от их внутренних противоречий.

Эмманюэль Тодд много пишет о тех внутренних проблемах, которые делают Соединенные Штаты «опасной державой», отнюдь не безумной, но вынужденной реализовывать «стратегию умалишенного». «Блуждающая и агрессивная, напоминающая походку пьяницы стратегическая траектория “одинокой сверхдержавы” может быть удовлетворительно объяснена только на пути выявления нерешенных или неразрешимых противоречий и вытекающих отсюда чувств неудовлетворенности и страха».

Это эффект неожиданной бесполезности, постигший США после окончания холодной войны. Новая биполярность не имеет открытой блоковой формы и реализуется преимущественно в экономической, а не военной сфере. В этой ситуации откровенная избыточность (с точки зрения интересов союзников и мира в целом) инфраструктуры глобального военного присутствия Соединенных Штатов может камуфлироваться только за счет генерирования и консервации множественных локальных конфликтов и конструирования вспомогательных «осей зла».

Это огромный внешний долг и внешнеторговый дефицит, критическая зависимость от внешнего мира в экономической сфере, балансируемая позицией эмитента «мировой валюты». Необходимость обеспечения такой позиции под залог внеэкономических активов (политический контроль за мировыми ресурсами, военное превосходство) опять же отсылает к стратегии генерирования локальных кризисов.

Эти и подобные обстоятельства делают США державой «эксцентричной» во всех смыслах – вынужденной хронически «выходить из себя», сбрасывая внутреннее напряжение во внешний мир. Но ровно то же самое, хотя и в силу иных обстоятельств, можно сказать о КНР. Совокупность вызовов, с которыми сталкивается Китай, – демографических, социально-экономических, экологических, идеологических – может находить разрешение или хотя бы отсрочку только на пути разноплановой глобальной и региональной экспансии (об этом подробно пишет Александр Храмчихин).

Таким образом, обе глобальные сверхдержавы, чтобы поддерживать свою внутреннюю устойчивость (в одном случае за счет высоких стандартов потребления, в другом – высоких стандартов роста), вынуждены (или будут вынуждены) продуцировать нестабильность вовне. Сама конструкция миропорядка эпохи американо-китайской биполярности генерирует кризис.

Если дополнить это картиной стихийных вызовов (изменение климата, новое «великое переселение народов», ресурсные кризисы, религиозные войны новой волны – болезненное протекание урбанизации, демографического перехода в исламских регионах и т.д.), то «глобальный мир» предстанет совсем не тем местом, куда мы должны как можно глубже интегрироваться. Напротив, критически важно сохранять по отношению к нему автономию – силовую, хозяйственную, ценностную.

Разумеется, это не значит, что все двери должны быть закрыты. Но двери должны быть. И ключи должны оставаться внутри. Собственно, это и называется суверенитетом.

3. Россия достаточно однородна. Владимир Путин как-то сказал, что реальный суверенитет – эксклюзивная вещь в современном мире. Это действительно так. Стран, обладающих большой территорией, разнообразными природными ресурсами, более или менее многочисленным населением, научно-технологическим и оборонным потенциалом, традицией государственности, на планете совсем не много, и Россия, безусловно, входит в их число. При этом от большинства из них она отличается одним весьма важным свойством: при своем масштабе пространства она удивительно однородна в культурно-этническом отношении. По крайней мере, пока.

К этническому ядру здесь принадлежит порядка 85% населения (русские, белорусы, украинцы – внутри Российской Федерации они по-прежнему могут считаться единым народом). Русский язык безоговорочно доминирует практически на всем пространстве страны (за исключением относительно компактных анклавов иноязычия). Этнические меньшинства в целом в немалой степени русифицированы, внутри самого русского ядра нет таких барьеров для взаимопонимания (диалектных, социокультурных), какие есть между, например, «северянами» и «южанами» у ханьцев или итальянцев.

Это противоречит дежурным рассуждениям об «уникальной многонациональности» России. Но уникальным в национальной конструкции нашей страны является разве что тот самоотверженный радикализм, с которым большевики реализовали принцип институционализации этничности в территориальном устройстве, а «демократы» ельцинского призыва возвели его на новую ступень в асимметричном федерализме.

По аналогии с «институциональными ловушками», по которым мы блуждаем весь т.н. переходный период, можно говорить об «институциональных минах», заложенных в этно-территориальном устройстве страны, что, несомненно, ограничивает мой тезис об однородности. До тех пор, пока это пространство не разминировано (желательно не посредством стихийных подрывов), говорить о его однородности можно лишь условно. Это однородность с изъянами.

Вопреки другому официальному трюизму, гласящему: «В многонациональности – наша сила», территориализация этничности – основной пункт стратегической уязвимости нашей страны. В той ситуации кризисогенного мира, о которой шла речь выше, значение имеет не только потенциал самодостаточности пространства, но и уровень его внутренней консолидации. Задача стратегии реального суверенитета – сбалансировать эти сложно сопрягаемые императивы, найти оптимум между ними.

После распада СССР «золотая середина» в стратегии российского суверенитета не могла остаться прежней, она кардинально сместилась в сторону «однородности». После 1991 г. попытки стилизовать Россию в виде поликультурного «гуляй-поля» отдают зловещим анахронизмом. «Почему никто не видит нелепости всего этого? – писал о подобных попытках еще в 1990-е гг. Вадим Цымбурский. – Разве на наших глазах от России не отслоились периферии, как раз и представлявшие переходы от нее к соседним цивилизациям, разве не выделилось ее доимперское культургеографическое ядро с прочным и абсолютным преобладанием русских»?

Иными словами, распад Союза – не только геополитическая катастрофа, но и геополитический шанс. Шанс заново консолидировать российское пространство на национальной основе.

4. Россия застряла между империей и национальным государством. Об этом доселе нереализованном шансе, вслед за Цымбурским, писал и другой крупный политический теоретик – Дмитрий Фурман: «Россия – значительно более “русское” государство, чем СССР. В отличие от СССР, русские в нем составляют несомненное большинство… Но при этом термины “русские” и “русское государство” тщательно избегаются новой властью. Вместо них пропагандируется лишенный этнической нагрузки термин “россияне”. Русское сознание вновь вводится в привычную для него имперскую форму, в рамках которой… наднациональный характер государства компенсируется тем, что русские – “главный” народ империи».

Эта компенсаторная логика хорошо заметна в статье Владимира Путина о национальном вопросе. С одной стороны, русский народ признается «скрепляющей тканью», «стержнем» и даже «государствообразующим» народом «по факту существования России». А с другой стороны, раздраженно отвергаются «насквозь фальшивые разговоры о праве русских на самоопределение» и «попытки проповедовать идеи построения русского “национального”… государства».

На чем основан этот необычный софизм: народ признается государствообразующим «по факту, но не по праву» (хотя, казалось бы, право, даже фактически реализованное, должно оставаться правом)?

В подтексте очевидно банальное нежелание придать признанному факту правовой характер (например, зафиксировать его в Конституции в той или иной форме). Но если вдуматься, формула «по факту, но не по праву» довольно точно отражает реальное положение русского народа в Российской Федерации, при котором он обеспечивает само существование и устойчивость этого государства. Но не определяет его целевую функцию. Т.е. является донором, но не субъектом. Отсюда, очевидно, особенности политики предоставления гражданства, безразличной к положению русских как разделенного народа, миграционной политики, стимулирующей замещение населения, этнотерриториального устройства, сочетающего государственный статус меньшинств с безгосударственным статусом большинства и т.д. Собственно, это ровно та малость, которой ему не хватает, чтобы считать это государство в полном смысле своим («национальным»).

Автор статьи «Россия: национальный вопрос» в известной степени прав, утверждая, что стремление к национальной государственности «противоречит нашей тысячелетней истории». Он забывает лишь упомянуть о том, что эталонных национальных государств это касается в ничуть не меньшей мере: такое стремление на тот момент, когда оно возникает, действительно «противоречит истории». Истории династических государств и аграрно-сословных обществ, в недрах которых постепенно вызревает «национальная альтернатива». Где-то династии, вольно и невольно, взращивают ее сами (как взрастили революционный французский национализм Бурбоны), где-то ветер истории скорее заносит ее извне, как разнесли национализм по континенту наполеоновские войны, «заразив» им немцев и русских. Неслучайно одним из ранних провозвестников национального поворота в нашей истории стало вышедшее из горнила первой Отечественной войны декабристское движение.

Это повод вспомнить, что национальный принцип власти стал актуальным для нас примерно тогда же, когда и для остальной Европы. Но в силу разного рода превратностей оказался не вполне реализованным по сей день. Поэтому сегодня, в отличие от национализма других европейских народов, русский национализм не может ограничиться консервативной повесткой дня. Предметом его заботы является не только то, что возникло и подвергается эрозии (такая постановка вопроса для нас актуальна, например, в отношении национальной культуры), но также и то, чему лишь предстоит возникнуть (национальное государство).

Россия – опять же процитирую Фурмана, – «переживает в XXI веке процессы, пережитые другими странами в XIX – начале ХХ веков. Она вынуждена строить то, что в иных местах не только построено, но уже перестраивается». И учитывая это активное перестраивание (кризис проекта национального государства на глобальном уровне), русский национализм оказывается в сложном положении. Он вынужден вести войну на два фронта и противостоять не только грядущей «империи» глобального миропорядка (условной «Империи» Антонио Негри и Майкла Хардта), но и фантому своей прежней империи.

В данном случае очень важно понять, что речь идет именно о фантоме, о ситуации «мертвые хватают живых». Антиномия национальной идеи (в первую очередь как национального принципа легитимности власти, о котором велась речь выше) и имперской идеи (как легитимации власти через глобальную миссию вкупе с масштабом и разнородностью пространства) долгое время определяла содержание русского исторического сознания и оставалась для него неразрешимой. Причем не только как предмет полемики сословного консерватизма, стоящего на страже империи, с одной стороны, и русского протонационализма – с другой. Но в том числе и как внутренняя дилемма русского протонационализма. Характерна полемика в среде тех же декабристов по поводу возможности отделения «царства Польского» как этнически чуждой и «не ассимилируемой» периферии. Или полемика другого пророка национальной альтернативы – Солженицына – со своими, в общем, единомышленниками из белой эмиграции, оказавшимися не в силах преодолеть, вопреки логике политического момента, догматику «единой и неделимой».

Но в определенный момент дилемма оказалась разрешена самой историей. В свое время евразийцы подчеркивали, что не они, а «сама жизнь» сделала выбор в пользу их концепции, лишив русский народ статуса «единственного хозяина государственной территории» (имелся в виду революционный распад страны и ее пересборка в формате советской империи). Так вот, сегодня можно сказать, что не русские националисты, а «сама жизнь» сделала прямо противоположный выбор.

Во-первых, в нашем распоряжении просто нет ресурсов легитимации имперской/наднациональной власти. Она не может опереться ни на династический принцип легитимности, ни на идеократический. Банально, за неимением соответствующих «идей». Даже если закрыть глаза на все издержки идеократической модели и масштабы политического насилия, связанного с ее утверждением, в нашем распоряжении просто не существует всепобеждающего «учения», способного выдержать такие нагрузки, обеспечить такую энергию и собрать государство на вненациональных принципах.

Во-вторых, в составе нашего государства больше нет тех обширных иноэтничных/иноцивилизационных периферий, которые перевешивали бы его русское ядро. Геополитически мы слишком далеко ушли и из Европы, и из Азии, чтобы увлекаться евразийством. Скорлупа империи треснула, осталось, еще раз цитируя Цымбурского, «доимперское культургеографическое ядро с прочным и абсолютным преобладанием русских».

Эти два обстоятельства в корне меняют соотношение между «имперским» и «национальным» проектами в нашей истории. Раньше русский национализм был для России и самого русского народа своего рода резервным историческим проектом, который пунктирно заявлял о себе в переломные моменты, но не мог всерьез оспорить имперского мейнстрима. Теперь имперского проекта (как альтернативы национальному) в России больше нет, есть только имперские фантомные боли.

Сегодня «национальный проект» мог бы одержать в своей большой исторической дуэли «техническую победу» – за неявкой соперника. Но для этого необходимо как минимум явиться самому. Вовремя и в адекватной исторической форме.

Несмотря на то, что Россия в острой форме «больна глобализацией», у нее есть все необходимое для того, чтобы излечиться:

потенциал самодостаточности в «мультикризисном» мире (объем территории, номенклатура ресурсов, количество и качество населения, научно-технологический и оборонный задел и т.д.), потенциал этнокультурной однородности/внутренней консолидации (редкостный для большого государства), везение на глобальную конъюнктуру (даже американо-китайская биполярность в чем-то неплохая новость, учитывая, что и обе сверхдержавы, и те, кто обеспокоенно наблюдают за схваткой, с одной стороны, заинтересованы в России, с другой – не слишком погружены в ее дела).

Все, кроме одного: внутреннего стержня. Механизма, который перерабатывал бы обстоятельства в интересы, вызовы в ответы. Таким механизмом традиционно считается тойнбиевское «творческое меньшинство», элита, на отсутствие которой мы часто жалуемся. Но отсутствие адекватной элиты – это не отсутствие адекватных людей, а отсутствие адекватной точки сборки. Что в нашем случае обусловлено тем промежуточным положением между «уже не империей» и «еще не национальным государством», о котором шла речь выше.

У нас равно отсутствует «имперская» элита – объединенная дисциплиной большого наднационального проекта. И элита «национальная» – объединенная дисциплиной лояльности по отношению к жизненным интересам своего народа. В лучшем случае присутствует довольно узкая правящая группа, осознавшая, что для сохранения элитного статуса нужно хотя бы «сохранить государство в существующих границах» (наиболее емкая и внятная формулировка исторической сверхзадачи, прозвучавшая в одном из интервью Дмитрия Медведева в его бытность главой администрации). Но во имя чего? Сохранения статус-кво? Приверженности принципам «хельсинкской системы»? С таким же успехом можно строить государство на могильной плите Леонида Ильича Брежнева.

Вместо заключения: терапия для «больных людей»

Пожалуй, только здесь я могу вернуться к заголовку статьи. Понятно, что между «русским национализмом» и «российской геополитикой» – сложные отношения. С одной стороны (со стороны «национализма») – переживание «пространственного проклятия» как препятствия для обретения своего национального дома. Из заметных фигур особенно остро это переживание у Солженицына. «Я с тревогой вижу, – пишет он в 1990 г., – что пробуждающееся русское национальное самосознание во многой доле своей никак не может освободиться от пространнодержавного мышления, от имперского дурмана». И дальше: «Не к широте Державы мы должны стремиться, а к ясности нашего духа в остатке ее».

С другой стороны (со стороны «геополитического» сознания) – упреки в «развале страны» с угрозой гибели под обломками чуть ли не самого русского народа. Чтобы далеко не ходить, сошлюсь на уже упоминавшегося автора: «Попытки проповедовать идеи построения русского “национального”… государства… это кратчайший путь к уничтожению русского народа» (Владимир Путин. «Россия: национальный вопрос»).

Таковы полюса, непримиримые кредо. Казалось бы, какие мосты могут быть между ними? И все же мосты наводить возможно и необходимо. Но не по принципу компромисса, поиска усредненных вариантов. А по принципу углубления, если угодно, даже радикализации обеих позиций.

Радикальное осознание национализмом своей исторической повестки дня, повестки вызовов и ответов, приводит к выводу, что ее проведение в жизнь требует реального суверенитета (как силовой, хозяйственной, ценностной автономии по отношению к глобализационному миропорядку), который, в свою очередь, возможен лишь в довольно объемном геополитическом и геоэкономическом пространстве. Этот вывод прорабатывается в логике того комплекса идей, который я предлагаю называть правым антиглобализмом.

Радикальное осознание «имперской мыслью» той исторической ситуации, в которой оказался многовековой российский имперский проект, приводит к выводу, который напоминает слова радикального монархиста Доносо Кортеса, сказанные еще в разгар века революций: «Теперь не может быть монарха иначе, чем по воле народа». Так вот, отныне не может быть «российской империи» иначе, чем через русское национальное государство.

Выше я преимущественно сосредоточился на первом выводе (повестке «правого антиглобализма»). Возможно, потому, что мне кажется, что сегодня оправдание «российской геополитики» в глазах «русского национализма» в чем-то более насущно, чем обратная задача. Тем не менее и оправданию «русского национализма» с позиций «российской геополитики» стоит посвятить в завершение хотя бы несколько слов.

Если считать императивом этой геополитики (а я думаю, к этому есть основания) воссоздание прежнего имперского ареала в виде преимущественной сферы влияния, то наиболее поучителен для нас не интеграционный опыт ЕС, с которым мы себя то и дело сверяем, а тот длинный путь, которым пошла постимперская Турция.

Сначала – прощание с призраками «имперского величия» на фоне решимости «выгрызть» из обреченной имперской ойкумены крепкое этническое ядро. Безоговорочное переопределение государства как национальной территории титульного этноса. В итоге ядро получается немаленьким, поскольку сам этнос крупный, а идея своего национального дома дает ему силы бороться.

Затем – рост национального государства: повышение внутренней однородности (ассимиляционизм), наращивание внешней гравитации. Молодой хищник держится в орбите западного союзничества, но вместе с тем не перестает охотиться самостоятельно (мягкий, но настойчивый пантюркизм).

И наконец, окрепшая, снявшая остроту внутренних противоречий «Турция для турок» расправляет крылья. Одно – в сторону арабского мира, другое – в сторону Европы с ее исламскими этническими анклавами. Медленно, но верно Турция становится исламской державой номер один, которая может свободно комбинировать влияние на арабскую и отчасти европейскую улицу с более традиционными инструментами геополитики, которая по-прежнему пользуется преимуществами западного союзничества, но уже с позиций сильного.

Т.е. перед нами реинкарнировавшая – в куда более здоровом теле – Османская империя. Диалектическим условием этого перерождения была решимость безоговорочно порвать со старой имперской оболочкой в пользу идеи строительства национального дома. Между тем для Турции не меньше, чем для постсоветской России, был велик соблазн держаться до последнего за фантомные пространства «империи, которую мы потеряли». Как напоминает Цымбурский, идеология османизма с ничуть не меньшим энтузиазмом, чем наше евразийство, утверждала «братство народов Оттоманской Порты по тем же основаниям “судьбы” и “пространства”».

Представьте себе Турцию, которая провела бы свой постимперский век в этой ретроспективной позиции. Чем она была бы? В лучшем случае предметом насмешек и циничной эксплуатации чувств для молодых, вылупившихся из оттоманского кокона национализмов «братских народов».

Получилось иначе. Легкость в расставании с прошлым сулила ей большее будущее. «Больной человек Европы» прошел хорошую терапию. Интересно в этой связи – что ждет «больного человека Евразии»? Готов ли он учиться на чужих успехах? Или, по старой привычке, предпочтет учить на своих ошибках – чужих?

М.В. Ремизов – кандидат политических наук, президент Института национальной стратегии.

Россия > Внешэкономсвязи, политика > globalaffairs.ru, 30 июня 2012 > № 735552 Михаил Ремизов


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter