Всего новостей: 2600816, выбрано 4 за 0.010 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Аузан Александр в отраслях: Приватизация, инвестицииВнешэкономсвязи, политикаГосбюджет, налоги, ценыФинансы, банкиСМИ, ИТОбразование, наукавсе
Россия > Внешэкономсвязи, политика. Финансы, банки > forbes.ru, 6 июня 2018 > № 2633273 Александр Аузан

Денежный портал. Как достать российские миллиарды из «черных дыр»

Екатерина Кравченко

Редактор Forbes

О «черных дырах», в которых исчезают миллиарды, налоговых гаванях и конкуренции между новыми финансовыми центрами, в интервью Forbes рассказал декан экономфака МГУ Александр Аузан

Пятого июля в Астане состоится официальное открытие Международного финансового центра «Астана» (МФЦА), который, как предполагается, станет ядром финансовой инфраструктуры Казахстана, а в дальнейшем — финансовым хабом для всего Евразийского региона. Астане понадобилось всего три года, чтобы реализовать проект, который задумывался российским правительством в 2008 году и предполагал превращение Москвы в финансовый центр для СНГ в 2010 году и выход на сравнимый с Мумбаи и Шанхаем уровень уже в 2012 году. Новые возможности для государств — участников ЕАЭС в связи Международным финансовым центром «Астана» обсуждали эксперты на экономическом факультете МГУ. Итог обсуждения подвел декан Экономического факультета МГУ профессор Александр Аузан.

За какие капиталы идет борьба между финансовыми центрами?

В мировой экономике кроме государств, применяющих различные режимы регулирования бизнеса и обеспечения инвестиционного климата, есть еще и анклавы, существующие вне этих государств или внутри них, но с автономным статусом, которые играют немалую и особенную роль. Их можно было бы сравнить с «черными дырами» мировой экономики, поскольку в некоторые из этих анклавов проваливаются и исчезают без остатка миллиарды долларов, а затем они появляются в неожиданных местах и точках мировой экономики. Ведущие государства мира то вместе, то по врозь, в порядке борьбы друг с другом такие черные дыры пытаются перекрывать. Как мы знаем, в ХХI веке выражение «панамский скандал», которое до этого относилось к XIX веку, опять обрело смысл.

Означает ли это, что анклавы в современной экономике не нужны? С моей точки зрения, это не так, потому что большие инерционные институциональные системы современных государств не всегда могут достаточно гибко и быстро формировать условия для трансформации и движения средств между экономиками. Задача же состоит в том, чтобы вместо «черных дыр» создавать «белые дыры», обладающие достаточной прозрачностью. В частности, теперь эта идея формирования разного рода анклавов бродит по пространствам Евразийского союза. Свои представления об этом возникают в Беларуси, России, Казахстане. Я думаю, это не случайно, потому что объем средств, которые ушел, например, из богатых сырьем России и Казахстана за последние десятилетия и был поглощены «черными дырами», скажем мягко, астрономический.

Можно ли возвратить эти капиталы?

Конечно, хотелось бы хоть часть этих средств вернуть (особенно потому, что российским капиталам в некоторых регионах мира становится жить некомфортно), и уж по крайней мере не допустить ухода новых капиталов Евразийского союза в чужие «дыры». А для этого надо бы формировать свои анклавы на пространстве Евразийского экономического союза.

На мой взгляд, принципиальный лидер этого процесса — Международный финансовый центр «Астана» — по одной простой причине: в Казахстане создали свою юрисдикцию — то, чего не удавалось сделать пока ни одному потенциальному анклаву в евразийском пространстве. Внесли изменение в Конституцию Казахстана, приняли конституционный закон, и вот на территории города Астана возникает особый режим регулирования, реальность которого подтверждается формированием суда на основе общего права и приглашением 12 английских судей с хорошим послужным списком для осуществления этих функций.

Астане удалось форсировать запуск МФЦ, в отличие от Москвы, где из-за кризиса и бюрократических согласований проект забуксовал. Это дает преимущества Астане по перетягиванию российских капиталов?

Принципиально опережая остальных, Международный финансовый центр «Астана» пока стоит перед определенными развилками. В ходе обсуждений формулу этих развилок была очень точно обозначил Сергей Афонцев, заведующий кафедрой мировой экономики нашего факультета: «хаб, а не гавань». Первое, что приходит в голову, когда пытаются сформировать условия, притягивающее капиталы — это идеи налоговой гавани (естественно, с пониженными налогами), тихой гавани (естественно, не подверженной волатильности мировых рынков), гавани для средств сомнительного происхождения, способных приютить «сироток». Так вот весь этот комплекс свойств вряд ли хорош для развития международного финансового центра. Напротив, желательно, чтобы центр был не закрытым водоемом, который будет неизбежно заболачиваться и зацветать по примеру уже упоминавшейся Панамы, а хабом, через которое инвестиционные деньги проходят на территории стран Евразийского союза. Такой портал-вход может оказаться привлекательным для разного рода инвесторов. Портал может работать не только между с внешними инвесторами и Евразийским союзом, но и внутри него.

Именно идея портала, а не гавани — одна из центральных идей нашего обсуждения, хотя справедливо и суждение, высказанное главой центра налоговой политики экономического факультета МГУ и партнером PWC Кириллом Никитиным, что налоговые льготы не следует воспринимать как вычет для государств, расположенных рядом с анклавом. Если капиталы будут уходить не в чужие «дыры», а свой анклав, построенный по транпарентным правилам — это хорошо. Хорошо также то, что этот анклав может формировать и пробовать на себе систему правил, которые потом могут распространятся на Казахстан и другие страны, показывая примеры новых технологий и бизнес-практик, которые трудно развить в плотных институциональных средах стран с длинной историей, отягощенной «эффектами колеи».

На каких инвесторов рассчитаны условия, которые могут быть сформированы в виде прогрессивного институционального режима в анклаве?

Несомненно, это хорошо для республики Казахстан, которая всегда была озабочена своим имиджем и сейчас повторяет опыт Дубая, причем с гораздо большей скоростью выстраивая то, что удачно построила эта мусульманская страна десять лет тому назад. В перспективе это хорошо для инвесторов, которые могут прийти из Китая, Европы, Америки или арабского Востока. Думаю, что все может начаться с прихода российских капиталов, в частности, тех капиталов, которым придется возвращаться. Это важно и для других инвесторов, которые расположены в Евразийском союзе, поскольку трансграничные движения — не всегда самый близкий путь. Иногда хорошо проходить через информационные и финансово-технические возможности порталов ХХI века.

Россия > Внешэкономсвязи, политика. Финансы, банки > forbes.ru, 6 июня 2018 > № 2633273 Александр Аузан


Россия > Госбюджет, налоги, цены. Внешэкономсвязи, политика > gazeta.ru, 10 апреля 2018 > № 2562865 Александр Аузан

«Кто сказал, что вы не должны бояться войны?»

Почему достигнуть роста экономики в 3-4% в год не получится

Петр Нетреба

Почему задачу президента Владимира Путина добиться экономического роста темпами 3,7% в год нельзя ничем другим заменить и почему новый виток гонки вооружения уже не возможен, в интервью «Газете.Ru» объяснил декан экономического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова Александр Аузан.

— Почему стоит относиться к задаче, повторно поставленной президентом, добиться повышения экономического роста выше темпов среднемировых — выше темпов 3,7% — как к реалистичной? И почему тогда скромные результаты роста экономики на 1,5% за 2017 год — это, в общем-то, не свидетельство стагнации?

— Я бы сказал, это свидетельство стагнации. Потому что прежняя модель экономики перестала работать. Она перестала работать еще до 2014 года, до серьезных поворотов в ценах на нефть и в геополитике. Поэтому выход на 3,5—4% — довольно тяжелая задача. Но ее нельзя ничем другим заменить, по крайней мере, по двум причинам.

Во-первых, Россия находится в ситуации острой фазы «холодной войны», имея 3,1% мирового валового продукта. Я напомню, что СССР имел 9-10% ВВП. И проиграл гонку вооружений. Россия, обладая таким экономическим потенциалом, не может проводить достаточно долго активную внешнюю политику противостояния со странами, которые суммарно представляют 50% валового продукта мира.

Вторая причина — внутренняя.

Дело в том, что при плохих институтах люди чувствуют рост не на уровне 1,5 или 2%, а где-то в районе 3-4%. Объяснение простое. Когда плохо устроены каналы движения доходов и обратные связи, плохое качество институтов, вниз попадают далеко не все результаты роста.

То есть сначала они оседают в верхних слоях населения. А когда низы начинают чувствовать улучшение? В районе трех-четырех процентов. Это означает, что пока у нас 1,5-2%, лечение бедности возможно только крупным вбросом госсредств. Поэтому 3-4% роста надо достигать. Но само собой это не получится.

— Почему тогда эта задача не противоречит вашей же теории «колеи» в экономическом развитии?

— Я говорю не об экономике в колее, а о том, что в колее находится и общество, и политическая система. Можно ли совершать количественные рывки, находясь в колее? Да. Обычно траектория движения страны, которая находится в колее, — рывок, потом как будто головой ударились о потолок — съезжаем... Как это происходило с Россией, мы многократно наблюдали в разные исторические периоды. Есть другие страны, которые похожую динамику имеют — Испания, Аргентина. Поэтому можно ли совершить скачок? Можно. Вопрос, что будет потом.

Я думаю, что судя по президентскому посланию Федеральному собранию, фактически принято решение стимулировать рост. Те вложения, которые предусматриваются и в борьбу с бедностью, и в строительство инфраструктуры, и в повышение доходов населения — они все предполагают стимулирование роста. Это связано с рисками. Вокруг этого и шли споры между Столыпинским клубом и Центром стратегических разработок. Потому что главный риск такого рода интервенций состоит в том, что будет потом.

Можно и до 8% поднять рост. Только не спрашивайте меня, что будет через два года после того, как вы искусственным способом поднимете рост. Потом наступает тяжелое похмелье.

Вопрос, как подхватить простимулированный рост институтами, для того чтобы он дальше продолжался органическим способом, и вопрос, как при этом не утратить макроэкономическую стабильность.

— Те вложения, которые вы перечислили, — это эволюционные вложения, они не страшны для обывателя. Особенность в том, что все это сопровождается элементами военной мобилизации экономики…

— Да.

— Почему я не должен этого бояться?

— А кто сказал, что вы не должны этого бояться? Вообще-то войны надо бояться. Видите ли, я считаю, что есть определенная цикличность мирового развития. Есть приливы и отливы. Как в естественной среде. Мы довольно долго жили в период прилива глобализации. Тогда страны двигались друг к другу, расширялись международные соглашения. Возникла иллюзия, что так будет всегда. На мой взгляд, сейчас мы вступили в другую фазу, другой сезон. Речь уже идет о центробежном движении. Оно идет не только в России.

Обратите внимание, что выход Англии из Евросоюза или периодически нарастающие критические разногласия у Китая с его соседями — это тоже вестники времени, такие же, как украинский конфликт, например. Идет образование региональных блоков. И чрезвычайно важно в этих условиях бояться войны, потому что война становится гораздо более вероятной. Поэтому на ваш вопрос я отвечаю: это опасный путь, но центробежное движение возникло не случайно.

Центростремительное движение в принципе требует создания мирового правительства, что по ряду причин невозможно. И тогда начинается отлив, который через 10-15 лет снова сменится приливом.

— В военную модернизацию уже вложено 20 триллионов рублей. Где гарантия, что институты, которые уже добились таких вложений, не спровоцируют дальнейшую гонку вооружений?

— Гарантии, в принципе, нет. Но вопрос в том, есть ли источники для продолжения гонки вооружений в таких масштабах. На мой взгляд, их нет. Давайте поймем, в чем проблемы значительного роста оборонно-промышленного сектора. Он же должен каким-то образом дать экономическую отдачу, для того чтобы нашлись новые источники его роста. Давайте посмотрим, какие могут быть варианты. Первый, наиболее естественный, — продажа вооружения. Но мы и так очень много вооружения продаем. Конечно, можно нарастить продажи на успешных демонстрациях военных результатов в Сирии. Но это маленький рынок. В принципе, рынок вооружений значительно меньше, чем рынок фармакологии или программного продукта, где мы представлены плохо.

Другой вариант — продажа военных услуг: «Решаем проблемы в разных точках мира». У великой державы не покупают такие услуги. Потому что великая держава приходит — и не уходит. Мы видим, как это происходит, например, в Сирии. База Хмеймим останется. Это вообще свойственно великим державам. А такого рода услуги покупают у ландскнехтов, не у великих держав.

Доходы от зависимых территорий. У нас расходы от зависимых территорий. В Абхазии, Осетии, Донбассе. Разумеется, Сирия — тоже источник расходов.

Поэтому остается, по существу, один-единственный вариант, на мой взгляд. Это конверсия. Считается, что последние десятилетия гражданские технологии рождают новые вещи, которые потом идут в военные. Но я бы сказал, что примеры-то разные. Потому что есть два крупнейших факта последнего 50-летия. Это интернет и смартфон, которые родились в военно-промышленных комплексах.

— Но также есть элементы повторения. Зависимые территории, которые не приносили дохода, — это была проблема Советского Союза.

— Да.

— Конверсия — это опыт 80-х годов, который привел к перестройке.

— Да.

— Так что же изменилось?

— Почему неудачной была конверсия конца 80-х годов? Дело в том, что там была задача — произвести потребительские товары на базе новых технологий. В итоге возникло парадоксальное явление титановой лопаты, которая самая прочная и острая в мире, но сумасшедше дорогая. Экономики в таких потребительских товарах нет. Задача в другом.

Почему интернет или смартфон были удачной конверсией, а титановая лопата — нет? Потому что из новых технологий нужно пытаться вытащить не традиционные потребительские товары, а новые услуги и несуществующие рынки.

Получится или нет — я не могу сказать, но постановка задачи в конверсии 2.0, мне кажется, должна быть совершенно другой.

Кроме того, есть понимание, что метод конверсии должен быть другим. Одно дело пытаться на военных предприятиях производить что-нибудь гражданское. С институциональной точки зрения, эта задача вряд ли имеет решения. Предприятия, работающие на гособоронзаказ, и предприятия, работающие на мировой рынок — это звери совершенно разной породы. Вряд ли можно из одного сделать другое. Поэтому конверсия, мне кажется, может осуществляться переносом человеческого капитала, переносом команд, которые работают на фронтире с новыми разработками в оборонно-промышленном комплексе, в хайтековские частно-государственные компании.

Что же должно произойти, что бы люди перешли с одной гарантированно оплачиваемой работы на другую, оплата в которой не гарантирована?

Конечно, преимущества работы в ОПК в том, что там есть гарантия государственных денег. Но по истории как раз последних трех десятилетий эти гарантии иногда внезапно заканчиваются вместе с источниками государственных денег. Предпринимательские проекты — они всегда рисковые. Но мы понимаем, что у них есть перспективы выхода в совершенно другие пространства, уровни доходности, возможности создания интеллектуальной собственности, которая лежит в основе капиталов, и так далее. Это другая дорога. Не говоря уж о том, что мы понимаем, что специалисты, «секретоносители», — они значительно ограничены в передвижениях по миру. Когда они переходят к работе на частный бизнес — там ситуация меняется.

— Вы уже сказали, что предстоит пойти на увеличение инвестиций. О задаче увеличения инвестиций говорил и президент в своем послании. Какой источник инвестиционного роста сейчас наиболее реален: бюджет, корпоративный сектор или средства населения?

— Ситуация в этом смысле парадоксальная. В поворотном, 2014 году, мы фактически перешли из исторического периода, где задачей было на руинах экономического дефицита создать общество потребления, к другой задаче, когда самоутверждение России как великой державы стало приоритетной целью.

Чувство принадлежности к великой державе стало тем мотивом, которым власть стремилась обеспечить лояльность населения. Так вот, в 2014 году, на старте этой эпохи, 31 трлн рублей, пригодных для инвестиций, был в руках населения, и по 14 трлн — в руках государства и бизнеса. По идее, в таких условиях надо бы идти на народный капитализм.

Но за 25 лет население уже дважды обожглось с вложением своих денег. Оно не стремится нести эти деньги куда-нибудь, кроме коротких депозитов банков. Для бизнеса нужны условия, которые обеспечили бы хороший деловой климат. А наш деловой климат, конечно, заметно хуже, чем климат тех стран, в которые бизнес привык вкладываться. Куда он вложил примерно $900 млрд, вывезенных из России.

Я полагаю, что начнется с вложения государственных денег. Потому что за эти годы мы прочно вошли в госкапитализм, а не в народный и не в частный. Фактическое огосударствление банковской системы, происшедшее в 2017 году, — один из важных элементов этого процесса.

Но, поскольку эти деньги недостаточны, полагаю, что государство будет искать займов населения. Это означает, что, скорее всего, государство вступит в конкуренцию с государственными же банками в борьбе за деньги населения, предлагая по облигациям федерального займа более выгодные условия. Поэтому для того, чтобы частные деньги потом перехватили инициативу, нужно будет очень серьезно работать с институциональной средой. Я, правда, считаю, что к этому мотив появляется. Потому что бизнес, который привык работать на западных рынках, начинает испытывать трудности из-за санкционных режимов.

— Санкции — это надолго?

— Надолго.

— Они дестабилизирующий фактор, или это фактор мобилизационный?

— И то, и другое. Прежде всего, санкции разного рода имеют разное воздействие. Наиболее опасными являются санкции, связанные с технологиями. Развитие в 21-м веке — это не национальный, это глобальный процесс. И работать без связей с другими странами неудобно — это тормозит движение.

Что касается санкций, связанных с теми или иными рынками, то это может приводить к стимулированию более или менее успешного импортозамещения.

А вот санкции персональные или адресованные, скажем, компаниям, которые привыкли работать с внешними рынками, могут иметь двойной эффект. С одной стороны, они затрудняют жизнь. Но они создают и мотив. Если невозможно действовать по прежней великой формуле — деньги добываются в России, а защищены и инвестируются на Западе — то нужно придумывать что-то в России. Нужно здесь что-то менять с институтами.

Если мы говорим о тех $900 млрд, которые находятся за пределами страны, то, на самом деле, не очень значительная часть этих денег принадлежит «кремлевскому списку». Основная масса денег принадлежит представителям среднего и крупного бизнеса, менеджменту и собственникам. И им, думаю, будет нелегко принять решение о возвращении денег сюда. Их эти санкции в основном не затрагивают.

Поэтому такую верхушку среднего класса придется сюда привлекать прочными изменениями в инвестиционном климате, и не только в нем. Это небыстрая работа.

— Какие изменения для улучшения инвестиционного климата необходимы?

— Если говорить в более широком контексте, нужны три изменения. Нужно добиться того, чтобы элиты принимали законы для себя и распространяли их на других. А не принимали законы для других, а для себя делали исключения. Нужно, чтобы любые организации — политические, некоммерческие, коммерческие — создавались не под конкретного человека. И самое трудное и самое главное — добиться того, чтобы инструменты насилия контролировались элитами совместно, а не делились по принципу «тебе Следственный комитет, мне прокуратуру». Эти три условия — фактически поворотные для того, чтобы мы начали выходить из колеи. Но это очень длинная дорога.

— Видимо, поэтому обсуждение судебной реформы почти исчезла из широкого обсуждения?

— С судом все сложнее. Если не меняются традиционные нормы существования, общество может жить без законодательной власти веками. Общество может жить без исполнительной власти. А вот без судебной власти общество жить не может, потому что конфликты есть всегда.

Если мы говорим, что у нас суды работают плохо, это значит — кто-то заменяет суды. Либо чиновник, либо авторитетный человек. Как ни парадоксально, именно в силу этого судебную систему можно восстановить довольно быстро. Надо понять, как она реально строится. Любимая фраза, которую Стругацкие часто цитировали из Роберта Пенна Уоррена: «Делайте добро из зла, потому что больше его делать не из чего». Посмотрите, как реально решаются конфликты сегодня, и попробуйте из этого сделать нечто, что будет гораздо более современным, работоспособным, недорогим. В принципе, вариантов построения работающей судебной системы довольно много. Но это не центральная проблема.

Все же центральная проблема — это контроль над инструментами насилия. Потому что они находятся в руках конкурирующих групп.

Это чрезвычайно опасная ситуация не только в смысле отсутствия возможностей развития, это обозначает как раз плохую траекторию. Поэтому я считаю, что из трех названных проблем — деперсонификации, работающих законов для элиты и контроля инструментов насилия — надо начинать с последней.

— Когда вы говорите про элиты, какой возраст этих людей подразумеваете?

— Я не подразумеваю возраст. Потому что элиты бывают чрезвычайно разного возраста, если мы будем брать разные сектора деятельности в России. Но готов признаться, что мое поколение, поколение людей, родившихся в 50-е годы, фактически контролирует экономику и политику страны. Поэтому доминирующее поколение в элитах — мое поколение.

— А насколько для вашего поколения актуален вопрос наследования? Нерешенность этого вопроса, отсутствие защитных механизмов — это серьезный дестабилизирующий фактор для экономики?

— Дестабилизирующий фактор не в том, что определенное поколение контролирует. А то, что плохо работают самые разные механизмы ротации. Начиная с «лифтов», которые помогали бы подниматься. Если этого не происходит, элиты вынуждены передавать наследство своим прямым детям, внукам и наследникам. Уоррен Баффет, обосновывая, почему проблема наследования — тяжелая проблема, сказал: «попробуйте набрать олимпийскую команду из детей победителей предыдущих олимпиад. Это кончится катастрофой».

Наследование власти обычно неэффективно. Оно работало хорошо только в традиционных обществах, где аристократия с младых ногтей воспитывала своих отпрысков для служения своему роду и своей державе.

Я думаю, эта система не восстановима для современного общества, где у детей свои планы на будущее. Да, это проблема, кто прорастает из других поколений, как прорастает и что делать с наследованием и преемственностью.

— Сейчас много разговоров о трансформации государства и органов государства, наподобие государства-платформы. Для вас уже понятно, к чему это может привести?

— Я бы сказал, что кусочек этого мы все видим в центрах «Мои документы». Потому что я хочу признаться, что когда начиналась вся эта программа, а это было примерно в 2010-м году, я занимал пессимистическую позицию, считая, что технические средства никогда не решают социальных проблем. На мой взгляд, они создали другую стилистику отношений, хотя, по существу, это только способ коммуникации. Идея, которую выдвигают коллеги по ЦСР, по поводу государства как платформы — гораздо более революционное решение, чем центры «Мои документы».

— Что революционного в этом?

— Если какие-то функции передаются алгоритмом, то исчезает дискреция, ситуация, когда чиновник или политик принимает решение. При этом сфера политики сохранится. Но большой слой чиновничьей работы будет в этих условиях заменен искусственным интеллектом. Поразительно, что опросы показывают, что россиян не пугает этот вариант. В 2016 году по инициативе Российской венчурной компании проводились исследования, связанные с социокультурными факторами в России. И в опросе, который был проведен «Евробарометром», в среднем по России 21% респондентов предпочел бы, чтобы их судил робот-судья. Кризис в отношении людей к тому, как работает та или иная власть, создает почву для технооптимизма.

Возникают совершенно другие возможности. Начнем с того, что возникают возможности появления «распределенного правительства», когда Москва перестает быть гиперстолицей. Функции правительства в государстве как платформе могут быть разнесены по двум десяткам городов. Что и стоило бы сделать. К тому же России явно недостаточно двух агломераций как баз развития.

Но за техническим процессом скрывается реальная политическая проблема. Потому что это означает лишение власти и полномочий тех или иных слоев. Для начала — нижних эшелонов бюрократии.

— И поэтому государства-платформы не будет?

— И поэтому непонятно, будет ли это. Нынешнее госуправление чрезвычайно неэффективно. Оно в значительной степени превратилось в управление документооборотом, а не реальными процессами. Было бы наивно считать, что это не сознают в руководстве правительства, не сознает президент или администрация президента. Что-то придется сделать с этим госуправлением. Обратите внимание, что усилия последнего года по поводу создания социальных лифтов реагируют на ту проблему, которую мы с вами обсуждали. Именно поэтому я с удовольствием принял участие в работе Наблюдательного совета конкурса «Лидеры России» и с не меньшим удовольствием увижу на нашей программе для победителей конкурса людей с долгим взглядом и новыми способностями.

В стране фактически 20 лет не работают социальные лифты. В 90-е годы они как-то работали, а в «нулевые» годы уже перестали работать. Есть осознание проблем гниющего государственного управления. А дальше идут споры, как решать. Притоком свежей крови, например. Проектными методами управления. Электронизацией. Я думаю, что конкуренция тех или иных инструментов впереди. За каждым инструментом будут стоять те или иные группы, которые выигрывают от реализации именно такого инструмента перестройки госууправления. Но переделывать придется.

— Поднимать ли пенсионный возраст, менять ли систему уплаты страховых взносов, проводить ли реформу здравоохранения и образования, вкладываться ли в развитие человеческого потенциала — это темы дискуссий последних пяти-шести лет, которые дали варианты решений, но не привели к их выбору. Ваше определение 2014 года: «недоговороспособность — главная русская болезнь». Что-то изменилось? Какие факторы окажут влияние на выбор вариантов, которые вновь переданы президентом «новому составу правительства»?

— Недоговороспособность, конечно, сильна. Это, в принципе, основная проблема, без решения которой мы не можем рассчитывать на другой социальный контракт. Если люди не могут договориться друг с другом, то они фактически обращаются к власти. Они легитимизируют все более жесткую власть: этих убери, наших назначь, этих посади, а вот его поставь министром. Поэтому недоговороспособность, конечно, одна из великих проблем. И я не отрекаюсь от фразы, давно сказанной, что Россия — это страна чрезвычайно умных, но недоговороспособных людей.

Но мне кажется, что дело не в том, что мы не можем договориться по вариантам реформ. Варианты всегда будут разные, и за ними будут стоять разные группы. Нужно принять политическое решение, с кем власть намерена двигаться дальше (или — ни с кем и не двигаться).

И должен заметить, что далеко не все возможные варианты реформ рассмотрены. Я сейчас скажу такую вещь, может быть, страшную.

Но поиски, которые мои уважаемые либеральные коллеги в области здравоохранения все время ведут в направлении страховой модели медицины, по-моему, закончились ничем.

Мы имеем абсолютно провальную модель здравоохранения. Я предлагаю обсуждать вопрос о переходе на квазибюджетную или бюджетную модель. Потому что у нас страховая медицина удорожает работу и при этом делает абсолютно провальным качество работы здравоохранения. А в эту отрасль, между прочим, как и в ОПК, вкладываются большие деньги с 2006-го года — со времени появления национальных проектов. Модель надо менять.

— В свое время вы предложили такую периодизацию эволюции социального контракта с 2000 года: «порядок в обмен на налоги», «стабильность в обмен на лояльность» и «готовность к самоограничениям в обмен на принадлежность к великой державе». Мы сейчас продолжаем проживать последний этап или готовы перейти в какой-то новый вариант общественного договора?

— Мы продолжаем жить в формуле геополитического общественного договора. Не потребительского договора прежних лет, когда главным было благосостояние, теперь главное — статусное ощущение супердержавы. Но уже видны границы. Одновременно наращивать усилия в гонке вооружений и пытаться поднять экономику в структуре нынешнего договора невозможно. И тот, и другой социальный контракт имеют одну общую черту — они население подразумевают как препятствие в политике, от которого надо откупаться либо деньгами, либо великодержавными ощущениями. Но при нынешнем этапе экономического и технологического развития главным фактором становится человеческий капитал.

Мы все время забываем, что по деньгам мы страна, мягко скажем, небогатая. У нас мало денег по сравнению с теми странами, с которыми мы конкурируем. А по человеческому капиталу мы значительно богаче.

Поэтому появляется возможность перенести опору с денег, которых у нас нет или мало, с минеральных ресурсов, которые утратили прежнее значение в экономике, на человеческий капитал. Для этого нужно перестроить не только институты, которые должны стать притягательны.

Талантливые люди должны хотеть жить в своей стране — вот это принципиально. Тогда нужен другой общественный договор, в котором эти две цели — личного успеха человека и самоутверждения государства — достигаются на основе возможности людей работать в стране на мировой рынок, на фронтире в науке и технологиях.

Россия > Госбюджет, налоги, цены. Внешэкономсвязи, политика > gazeta.ru, 10 апреля 2018 > № 2562865 Александр Аузан


Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > portal-kultura.ru, 8 февраля 2018 > № 2556147 Александр Аузан

Александр Аузан: «Мы будем другими, оставаясь собой»

Михаил БУДАРАГИН

Экономика — это не только цифры. За любыми данными стоят люди с их интересами, надеждами и ошибками, успехами и поражениями, личным и национальным опытом. Статистика хороша для отчетности, но для того, чтобы понять, куда движется страна, мало просто обобщить разнообразные данные — нужно их интерпретировать, объяснить с точки зрения непротиворечивой теории. Как это сделать? Есть ли у России в новом, глобальном, сетевом мире конкурентные преимущества? В чем мы сильны и почему? Об этом «Культура» поговорила с деканом экономического факультета МГУ Александром Аузаном.

культура: У нас существуют две большие экономические школы: либеральная и патерналистская. Вы — приверженец первой, но часто говорите о том, что либеральные реформы в России не сработают. Почему?

Аузан: На вопрос «Вы каких будете?» отвечу, как один известный технократ, который работает в правительстве: «У меня нет партийной принадлежности на время службы»: я — декан экономического факультета МГУ и сотрудничаю со всеми существующими школами. Объясню, почему это не противоречит моей научной совести. По профилю я институциональный экономист, принадлежу направлению, в основе которого лежит великая теорема Рональда Коуза о силах социального трения, из которой следует, что ни один проект не может быть реализован так, как он задуман, не дает тех результатов, которые обещают создатели. Зато существует выбор между разными возможностями: в мире нет совершенства, но есть разнообразие. Впрочем, вариантов не два, а три или четыре, не работает, к счастью, схема, озвученная великой Фаиной Раневской: «Девочка, что ты хочешь? Чтоб тебе оторвали голову или ехать на дачу?» Поэтому мне легко стоять немного сбоку и анализировать: «Ребята, вы, конечно, правильные вещи говорите. Вот это у вас получается. Но предложенный метод к этой ситуации неприложим».

культура: Что такого есть в России неожиданного и необычного? Не работает ведь либеральная теория здесь.

Аузан: А почему «здесь»? С моей точки зрения, везде есть нечто неожиданное, что-то, что не позволяет реализоваться тем или иным идеям. Как известно, виноград, привезенный из Шампани в Россию, дает совершенно другой вкус. И наоборот.

Сэмюэл Хантингтон сказал: «Культура имеет значение». Это на самом деле парафраз высказывания Дугласа Норта: «Институты имеют значение» — institutions matter. А Хантингтон продолжил — culture matters. Что означает это высказывание? Оказалось, что системы правил, которые мы можем прописывать в законах, иногда почему-то не срабатывают или дают противоположный результат. Под ними есть еще то, что называется «невидимыми институтами» — культура, ценности, поведенческие установки. Это надо иметь в виду при анализе. А о том, как это учитывать, идут споры. Так, например, уважаемый Андрей Сергеевич Кончаловский, с которым мы вместе читали курс на экономическом факультете МГУ два года назад, полагает, что культура — это судьба, определяющий момент, доминанта. Я так не думаю. Полагаю, что культура в смысле ценностей, поведенческих установок — это фактор нашей жизни. Я бы сказал так: «Культура — не приговор». И не гарантия того, что мы всегда будем так креативны, как были два или три последних века. Но и не приговор в том смысле, что если не получалось, то и не получится. Перед нами — долгоиграющий фактор, изменяющийся очень медленно. Я скажу, за какое время, — сорок лет. Нынешние расчеты показывают, что при целенаправленном воздействии ценности и поведенческие установки меняются именно за такой срок.

культура: Целенаправленное изменение поведенческих установок — прогрессорство в духе Стругацких?

Аузан: Понимаю ваш вопрос. Меня это тоже смущает. Хотя надо сказать, что прогрессорство в «Трудно быть богом» описано достаточно точно и взвешенно. Это одна из моих самых любимых книг. Смущение по поводу прогрессорства снимается обращением к истории и некоторым сегодняшним реалиям. Посмотрим на некоторые факты истории. Петр I не только брил бороды и учил мужчин ходить правильным строем, но занимался массой странных вещей, вроде навязывания курения табака, пития вина etc, фактически модернизировал страну, меняя ценности и поведенческие установки. И в элитах ему это удалось, надо заметить. Правда, потом возник диссонанс, который тяжело переживался в ходе крестьянских восстаний и пугачевщины: Россия плохо понимала европеизированную верхушку.

Возьмем три сферы, где реально формируются ценности и поведенческие установки нации. Это, заметьте, не телевидение, интернет и литература, но школа, тюрьма и армия. В Сеть можно не выходить. Телевизор легко выключить, и значительная часть молодежи его просто не смотрит. Литературу, к моему сожалению, читают гораздо меньше людей, чем нам хотелось бы. А вот в школу ходить заставляют. В армию забирают силой. И в тюрьму попадает значительная часть населения. Но дело не в том, какие там проповеди читают, а в том, как устроена жизнь. Мы понимаем, сколько в середине XX века страна переняла из тюремной культуры — от песен определенной стилистики до установок «не верь, не бойся, не проси» и т.д. И за то, что происходит в школе, тюрьме и армии, заметим, ответственность несет государство. Государство российское каждый день «прогрессорством» занимается, не надо лицемерить. И таким путем производит ценности и поведенческие установки.

культура: Школу можно изменить? Ведь нравы в российской армии (не скажу о тюрьме, не знаю), стали гораздо мягче.

Аузан: Та школа, с которой уже сто лет борются все учителя-новаторы, классно-урочная система, была придумана, как известно, Яном Амосом Коменским, замечательным чешским епископом, который создал не только устойчивую образовательную модель, но и логику промышленности. Разделение уроков стало разделением труда, такая предметность создала частичного человека. То есть промышленная революция в Англии XVIII века была заложена священником. Какова структура школы — такова у вас (не сразу, а может быть, через сто лет) структура экономики, потому что люди, которые оттуда вышли, школьные отношения воспроизводят во взрослой жизни. Вот о чем я говорю, когда рассуждаю о том, что школа, тюрьма и армия формируют поведенческие установки. И если мы хотим что-то менять, то мы все время должны смотреть, что вываривается в этих котлах. А там все время что-то происходит. Меняя ситуацию к лучшему с точки зрения человеческих отношений, мы иногда можем получить совершенно неожиданные последствия, например, в экономическом развитии. Иностранные исследователи посчитали, что было бы с экономикой в стране, если бы изменился один фактор — уровень доверия людей друг к другу. Речь идет об уровне «социального капитала», то есть доверия незнакомому человеку — не приятелю, с которым я много чего пережил, не сослуживцу, не родственнику, а чужому. Встретился я с человеком — изначально доверяю ему или не доверяю? В Швеции, скажем, высокий уровень доверия. При шведских значениях в Чехии экономика была бы на 20 процентов выше, а в России — на 58. То есть наши мучения по поводу темпов роста и нехватки пирога на всех можем решать и таким образом.

культура: Позвольте о недоверии. Но ведь в России — всплеск волонтерства...

Аузан: Это правильно, но смотрите: у нас в конце 80-х годов уровень взаимного доверия был очень высоким. И именно поэтому полмиллиона человек могли стоять на Манежной площади на протестных митингах. Люди доверяли незнакомцам, даже в этом довольно рискованном в Советском Союзе деле. В 90-е это чувство начало исчезать и в нулевые годы растворилось совсем: своим верю, потому что против чужих. А сдвиг произошел в районе 2010-го. Лесные пожары по всей стране вдруг вызвали понимание, что надо помогать разным людям. Это был поворотный пункт. Но я бы сказал, что не колебания уровня доверия формируют портрет нации. Я бы сказал, это определяет, скорее, внутреннюю силу. На что нация настроена? На гражданскую войну, которая, кстати, требует большого доверия своим против чужих? Классический пример — Южная и Северная Италия. Южная — это страна групп, стоящих друг против друга, там очень высокая плотность доверия, но в каждой «семье», говоря мафиозным языком. А на Севере (он экономически очень успешен) доверие «размазано», потому что оно отнесено к разным людям: «Я и с тобой готов работать, и с тобой. Я допускаю, что ты тоже имеешь право на жизнь».

А портрет нации — он в другом. Я могу сказать довольно определенно, кто мы такие. В конце 2016 года мы проводили исследование, которое поддерживали Российская венчурная компания и Центр стратегических разработок. Оно было посвящено тому, кто такие русские, понимая это не этнически...

культура: А цивилизационно?

Аузан: Социометрически! Давайте я начну с огорчительного. Мы не на первом месте в мире по так называемой дистанции власти. Что это такое? Мы к власти как относимся? Мы готовы с ней работать, воспринимаем ее как партнера или нам важно уважать начальника? Мы не на первом месте в мире, мы на третьем — после Саудовской Аравии и Ирака. Это плохой показатель. Дистанция власти, вообще говоря, сильно противоречит таким вещам, как венчур, фондовый рынок, инновационная экономика. Хуже, однако, еще один показатель — избегание неопределенности, страх будущего. Вот тут мы первые в мире. «Не меняйте этого человека — следующий будет хуже. Вы не видите, что ли? Никого другого-то нет! Не открывайте эту дверь, там страшно. Не трогайте систему — она рухнет!»

культура: Рухнет и нас погребет?

Аузан: Правильно. Думаю, что страх перемен — свойство злоприобретенное. Я подозреваю, что виноваты все-таки шоковые реформы, они, конечно, привели к желанию того, чтобы никаких перемен не было. Это ведь страшно.

Теперь о том, что в нашем социокультурном портрете лучше. Великий спор, который два столетия продолжается — о том, кто мы, каков русский человек, общинный или индивидуальный, — можно закончить. Хочу сообщить участникам спора, что с точки зрения той верификации, которую нам удалось сделать, правы и те и другие. Мы оказались ровно посередине между индивидуализмом и коллективизмом. Это предугадывал, пожалуй, только Редьярд Киплинг, который сказал: русские думают, что они самая восточная из западных наций, а между тем они — самая западная из восточных. И то, и другое верно. Мы можем использовать и коллективистские технологии Востока, и индивидуалистические социальные методы Запада. С моей точки зрения, это преимущество. У нас есть и легкие, и жабры. Давайте поймем, что с этим делать.

Мы можем учиться как у Японии, Китая и Южной Кореи, так и у Швеции, Германии, Англии. Но учиться социальным технологиям, а не импортировать институты.

У нас есть характеристики, которые очень хороши для развития: например, готовность, желание людей к тому, чтобы страна стала другой. Да, страшно, однако эта готовность есть. Я, кстати, хочу сказать, как ни странно, что это наше преимущество перед американцами, потому что их все устраивает. А мы хотим, но боимся, что при переменах нам сильно достанется. Поэтому в каком-то смысле в России жива готовность штурмовать небо.

Отдельно хочу заметить, что еще одно свойство, которое вообще чрезвычайно важно, касается так называемой феминности-маскулинности. Неудачные термины великого голландца Герта Хофстеде, но мы — феминная нация с этой точки зрения, то есть мы не ломим последовательно по плану, читая все инструкции и довинчивая все винты. Есть такие нации, с которыми нам предлагается конкурировать: «Давайте мы развернем промышленное соревнование с немцами, японцами и китайцами». Я в ответ говорю: «Свят, свят, свят!» Вы понимаете, что вы бросаете нас ровно в те сферы массового производства, где мы всю жизнь были заведомо слабее.

Россия сильна в ином. Смотрите, сколько идей отсюда вышло только за XX век. Перечень довольно длинный. Владимир Зворыкин стоял у истоков телевидения, а Жорес Алферов у истоков мобильной связи, однако, простите, не мы сняли колоссальный экономический эффект с этих изобретений в виде 25 годовых продуктов и не мы являемся главными телекоммуникационными компаниями мира. Это преимущество мы не могли реализовать, экономя на масштабе. Плохо справлялись с массовой организацией. У нас было хорошо с созданием уникальных и малосерийных образцов. Это касается и спутника, и космического корабля, и атомных станций. Россия на мировом рынке производит 26 процентов атомных реакторов. Мы абсолютные лидеры. В автомобильной промышленности мы и до 0,2 процента мирового оборота не дотягиваем. Можно ли заниматься автопромом? Да. Просто у нас это будет дороже и хуже. Хотите? Мы можем туда идти. Вдруг нам очень нужно.

культура: А куда надо идти?

Аузан: Кажется, что сейчас России выпадает шанс. Сейчас из каждого холодильника говорят о цифровой экономике, это новое явление имеет несколько особенностей. Каждая из них довольно интересна. Но одна касается нас решающим образом — массовая кастомизация. Что это такое? Есть технологии вроде 3D-принтинга, которые позволяют производить индивидуальный продукт с такими же издержками, как массовый. Слушайте, но ведь мы ровно в это и тыкались всю жизнь, потому что уникальную-то вещь можем сделать — мы же Левши! А вот чтобы блохи танцевали, да еще чтобы фабрики их производили, это получалось хуже, а теперь — не надо.

культура: Теперь каждый — фабрика?

Аузан: Совершенно верно, но не отдельный человек, а небольшая группа. Причем, заметим, фабрика, которая выходит сразу на мировой рынок через глобализированные платформы. Это абсолютно другая экономика, которая, на мой взгляд, может оказаться для лучших наших свойств чрезвычайно привлекательной.

культура: Но в этой экономике мы останемся русскими?

Аузан: Да, конечно же, ничего уже не будет по-старому, но вместе с тем мы изменимся. Мы менялись как нация? Конечно. Немцы или англичане тоже. Дело в том, что позже возникла тонкая историческая мифология о «консерватизме», верить ей нельзя. Англичане убедили весь мир в том, что они всегда за постепенность, за уважение к традициям. Вы меня извините, а кто первый оттяпал голову своему королю? Причем не в ходе дворцовых переворотов, а по решению суда. А до этого утопил страну в кровавой гражданской войне? А до этого была война Алой и Белой розы? Менялись англичане. И немцы менялись — из мечтателей, неспособных создать свое государство (поэтому и приживавшихся в других странах и гувернерами, и министрами), в мощную силу, объединенную идеей порядка (Ordnung). Мы тоже будем другими, оставаясь собой. У человека в паспорте есть фотографии — в одном возрасте, в другом возрасте, в третьем — могут быть разительные отличия, но это один человек. Идентичность сохраняется. Поэтому я думаю, что сейчас период, способствующий некоторым шагам по улучшению жизни, хотя в целом я не назвал бы этот исторический отрезок достойным того, о чем мы мечтали.

культура: Раз уж мы говорили о Стругацких, не могу не вспомнить повесть «Гадкие лебеди». Не потеряем ли мы детей, которых от нас уведут «мокрецы», переставшие быть людьми, а воплощенные в гаджетах, Сети?

Аузан: Для меня это проблема, скорее, практическая, потому что я декан факультета, на который приходят учиться лучшие мальчики и девочки из самых разных городов и весей. Поэтому картину бед, пусть и в ослабленном виде, я здесь вижу. Проблема реальна. У нас есть опасения, что люди в новых поколениях обретают новые свойства. Например, они способны работать на параллельных экранах. Хотя и здесь есть нюансы. Как сказал один из студентов на мое замечание: «Но вы же действительно можете и гуглить что-то, и в сетях переписываться, и еще якобы лекцию слушать». «Да. И все это мы делаем, как утка, которая плавает, но медленно, летает, но низко, и ходит, но плохо». Не знаю, насколько эта самокритичная оценка верна, но я опасаюсь утери системности и глубины.

Поэтому мы затеяли здесь, на экономическом факультете МГУ, программу, которую называем «ремонтом гуманитарного провала», — он должен дополнить гуманитарным пониманием мощную математическую культуру Московского университета, существующую и на нашем факультете.

Тот же принцип лежит в основе конкурса «Лидеры России» для будущих государственных, корпоративных, гражданских менеджеров. Нужно вернуть системность, которая стоит на длине взгляда: ты знаешь не только физику, которая тебя учит не совать два пальца в розетку, но и весь гуманитарный цикл, нужный для того, чтобы людей не било током при поворотах мировой истории.

Конечно, новое поколение в чем-то не оправдает наших ожиданий, но может сделать и то, что вызовет почтительное изумление. Но наша задача состоит и в том, чтобы они мир не подожгли. И при этом соблюдали уважение к высоким целям и дальним событиям, понимали, что все то, что происходило три века назад в отечественной — и не только — истории, имеет прямое отношение к тому, каковы они сами, и влияет на то, что с нами может произойти, а чего не может. Я бы сказал, что надо попробовать создать систему такого поддержания широты, глубины и дальности взгляда и понимания, которую мы утратили в период жесткой прагматики, когда нужно было отвечать на вопрос: «А что это человеку даст, когда он будет наниматься на работу через три года?» Сегодня этого не требуется, сегодня нужно мыслить интересно, широко, масштабно.

Интересно жить — интересно. И задача поколения молодых — не стать средним менеджером, чтобы дорасти потом до старшего и затем до главного менеджера, а сделать что-то такое, чего до тебя не делал никто.

Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > portal-kultura.ru, 8 февраля 2018 > № 2556147 Александр Аузан


Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > carnegie.ru, 27 сентября 2017 > № 2326884 Александр Аузан

Промежуточные институты. Почему в России нельзя построить все сразу

Александр Аузан

Само по себе построение инклюзивных институтов не обязательно приводит к положительным эффектам. Более действенными тут могут стать промежуточные институты, не идеальные с точки зрения стандарта развитых стран. Институт должен отражать не только наше желание обустроить государство определенным образом, но и учитывать ограничения и темпы процессов. Промежуточный институт – это не конечная цель движения, а инструмент ее достижения

Можно ли в нынешней ситуации что-то сделать для экономического, общественного, политического развития страны под названием Россия? Или нужно ждать иного расположения звезд, правильного стечения обстоятельств, внешних шоков, прилета инопланетян? Это вопрос, который не имеет простого ответа.

Одна из гипотез, на основе которой написан недавно вышедший доклад ЦСР о социокультурных факторах развития, состоит в том, что ключ к будущему России связан с культурой – с тем, что одни считают тормозом и приговором для российского развития, а другие – вообще не имеющим отношения к экономике и политике фактором. Хотелось бы пояснить позицию авторов доклада так, как я (один из авторов) ее понимаю. Мне представляется, что три принципиальных утверждения являются важными для понимания нашей позиции.

Традиционное для прогрессивного

Первое: «Культура имеет значение». Давняя и популярная фраза за 20 лет, прошедшие с тех пор, как она была сказана, обросла многочисленными вопросами. «Значение имеет» – какое? Положительное или отрицательное? Большое или малое? Можно ли его измерить? Когда имеет значение? В этот момент или в какие-то промежутки времени? Сейчас количественные социометрические методики (например, данные World Values Survey – Всемирного исследования ценностей) позволяют измерять динамику по определенным показателям, по ценностям и поведенческим установкам. Это дает возможность сопоставлять макроэкономические ряды, институциональные изменения и изменения ценностей.

Конечно, культура гораздо шире: можно говорить о смыслах, идеологиях, новационных постановках – и это правильно. Но мне как экономисту представляется, что вся такого рода чрезвычайно важная начинка культуры так или иначе проявляется в установках и ценностях, которые ограничивают или подталкивают поведение, а поведение, в свою очередь, становится чрезвычайно важным фактором давления как в экономике, так и в политике. Поэтому мы рассматриваем то, что можно измерить, сопоставить, проанализировать, в том числе на предмет корреляционных, а возможно, и причинно-следственных связей.

На этой основе становится возможным ответить на вопросы. Когда, почему, насколько культура имеет значение? Может ли она использоваться в положительном ключе, а не в качестве тормоза, границы, которую ни в коем случае нельзя переходить? Представляется, что вообще любые социокультурные характеристики из тех, которые измеряются с помощью показателей Рональда Инглхарта или Гирта Хофстеде, могут иметь как положительное, так и отрицательное значение. Это зависит от того, в какой степени мы можем использовать эти характеристики. Примерно то же самое можно было бы сказать про климат, ландшафт или какие-то иные медленно меняющиеся характеристики, хотя культура, к счастью, меняется гораздо быстрее, чем ландшафт.

Известное положение консерваторов, что «новое – это хорошо забытое старое», с моей точки зрения, применительно к истории модернизаций (прежде всего восточноазиатских) звучит как «новое – это неожиданно примененное старое». Южная Корея, которая сумела в начале своего роста использовать клановые связи для снижения трансакционных издержек в больших промышленных организациях (чеболях), – это пример такого рода положительного применения того, что считалось чистой архаикой и абсолютным тормозом в процессе модернизации.

В разных странах при модернизациях приходится находить разные ключи к тому, как применить традиционное для движения вперед. Если говорить о социокультурных характеристиках России, то некоторые, несомненно, имеют положительное применение. Скажем, медианное по сравнению с другими странами значение по индивидуализму и коллективизму – это совсем не недостаток России и не только основание для многовековых споров западников и славянофилов, но еще и возможность применения как восточных, так и западных экономических, социальных и управленческих технологий, и дополнительные опции для развития.

Таким же образом низкая маскулинность, которая не позволяет докручивать и доделывать машиностроительную продукцию так, как нужно было бы по японскому или немецкому образцу, с другой стороны, означает адаптивность, нахождение неожиданных, креативных решений. Эти решения в течение многих лет и даже веков имели в России «эффект Левши», то есть касались уникальных, малосерийных, штучных продуктов, и внедрение и экономическое использование этих продуктов давало результаты далеко за пределами России. Но в условиях перехода к цифровой экономике, когда индивидуализированное производство может стать не менее экономичным, чем массовое, открываются другие возможности использования этих характеристик.

Конечно, есть и такие характеристики, как высокая дистанция власти или высокое избегание неопределенности, которые скорее блокируют инновационное развитие. Это доказано на данных по большому количеству стран. Однако давайте учтем, что культура может меняться. Скажем, у нас на глазах за прошедшие 25 лет уровень взаимного доверия резко упал во время трансформационного периода 90-х, а затем начал постепенно восстанавливаться.

Пресловутое избегание неопределенности (которое не позволяет нам с оптимизмом смотреть в будущее, заставляет испытывать опасения, что изменения в системе приведут к крушению, что смена вот этого высокого чиновника на другого приведет к ухудшению, что вообще не надо открывать дверь в будущее, там может ожидать страшное, катастрофическое), скорее всего, тоже результат некоторых неудачных реформ и попыток, и его негативное влияние можно преодолеть теми или иными способами, если в дело вступают институты.

Переходные институты

Здесь я перехожу к тезису номер два, к вопросу о том, как мы предлагаем понимать институты в связи с задачами долгосрочного и среднесрочного развития России.

Вопрос об институтах за 25 лет пробежал традиционную триаду: «что за чушь?», «что-то в этом есть», «кто же этого не знает». К началу нулевых годов восторжествовали идеи институциональных изменений (институциональных реформ) и «совершенствования институтов». К сожалению, результаты оказались не так хороши, как хотелось бы, и тому есть два объяснения.

Во-первых, институты бывают разной породы. Те институты, которые доминируют в России, – это экстрактивные институты, нацеленные на извлечение ренты. Совершенствовать такие институты – значит поднимать уровень выжимания ренты из экономики, а не заниматься ее развитием. Хотелось бы, конечно, других институтов, которые теперь, вслед за Аджемоглу и Робинсоном, принято называть инклюзивными и которые соответствуют состоянию высокоразвитых стран, инновационной экономики и так далее. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Потому что переход к инклюзивным институтам требует определенных условий. В том числе культурных.

Само по себе построение инклюзивных институтов (то есть институтов с активной обратной связью) не обязательно приводит к положительным эффектам. Хочу напомнить, что Веймарская республика в Германии была набором инклюзивных институтов, но далее последовали не устойчивый экономический рост и общественно-политическое развитие, а нечто совершенно другое. И недавнее обсуждение этого вопроса с автором знаменитой книги об институтах Дароном Аджемоглу привело нас к совместному выводу, что все-таки здесь срабатывает культура, и именно культура – те «невидимые институты», которые и необходимо учитывать, если мы начинаем говорить об изменении институтов как нормативных структур, как чего-то законодательного, управляемого, видимого. И это второе существенное условие институционального развития.

Главной идеей в этой области для авторов доклада является идея промежуточных институтов, «неидеальных» с точки зрения стандарта того, как должны выглядеть институты в развитой стране. Эта идея была высказана академиком Виктором Полтеровичем 15 лет назад и привлекает все больше внимания. Институт должен отражать не только наше желание обустроить определенным образом экономику или политическую жизнь, но должен учитывать и те ограничения и темпы процессов, которые идут в стране. Он должен учитывать ограничения в области культуры и политических отношений, чтобы смягчить их и обеспечить движение в нужном направлении. Промежуточный институт – это не конечная цель движения, а инструмент ее достижения.

Пару слов о политических факторах. Конечно, авторы доклада сознают, что политические изменения так же необходимы, как изменения экономические, социальные или культурные, формирование промежуточных институтов в том числе должно нацеливаться на такого рода изменения. Какой анализ должен привести к выводам о возможных политических изменениях? Об этом недавно очень точно говорили наши коллеги Алексей Кудрин, Мария Шклярук и Михаил Комин.

Анализировались как большие группы населения, так и регионы с точки зрения их социокультурного разнообразия. Был сделан анализ и элитных групп (хотя в нашем докладе этот анализ не излагался, он не является предметом такого доклада). Мне кажется, что учет политических обстоятельств должен основываться на этом материале, который позволяет говорить о возможностях изменения того, что нередко называют «социальным контрактом», то есть обменом ожиданиями между людьми, между различными группами, между властью и населением по поводу основных прав собственности и свободы.

Интересный вопрос, который возник в дискуссии, касается уже не того, можно ли сделать то, что предлагают авторы доклада, а того, допустимо ли заниматься тем, что выглядит как социальная инженерия. И мне хотелось бы пояснить этот чрезвычайно важный момент. Во-первых, если под социальной инженерией понимать формирование промежуточных институтов, которые учитывают сложившуюся практику и ограничения и пытаются их в чем-то ослабить для достижения целей, то такого рода попытки встречались в истории, причем не только европейской или восточноазиатской.

Возьмем институт земства, который положительно воспринимается значительным количеством современных комментаторов – как историков, так и не историков. Земство имеет все признаки промежуточного института и в смысле политических, и в смысле культурных ограничений. По существу, это вертикально выстроенный институт гражданского общества, который учитывал наличие и сословной иерархии, и самодержавной власти, но при этом представлял собой важный элемент развития, плоды которого мы видим не только в призрачной социокультурной сфере, но и вполне материально, как до сих пор существующие земские школы и больницы.

Заметьте, что такого рода «социальная инженерия» делается и сейчас, причем делается повседневно и в самых массовых масштабах с точки зрения последствий для культуры. Что я имею в виду? Формирование ценностных и поведенческих установок, которые всегда растут в трех больших инкубаторах: в школе, тюрьме и армии. Вроде бы нужно было упомянуть телевидение и интернет, но вы можете не включать телевизор или не выходить в интернет, а вот, находясь в школе, тюрьме или армии, вы вынуждены действовать по определенным правилам, алгоритмам и в итоге приобретать определенные привычки, установки, ценности.

Вряд ли кто-то будет спорить с тем, что нужно что-то менять в школе – например, развивать проектные методы, преодолевать что-то в армии – например, дедовщину, которая представляет собой отнюдь не позднесоветское, а довольно давнее явление с серьезными культурными последствиями). А тем более менять что-то в тюрьме, поскольку в России тюремное население весьма значимо по своему количеству и роли в жизни страны. Например, решать вопрос, работают ли там ограничения: законные, незаконные (в виде понятий), или не работают никакие, и так далее.

Но ведь, занимаясь этим, мы, по существу, задаем социокультурные установки в стране на ближайшие десятилетия. Поэтому давайте хотя бы будем делать это с открытыми глазами. Будем понимать, что, занимаясь тем, чем всегда занимались сознательно и с помощью государственной политики – школой, тюрьмой и армией, – мы одновременно решаем вопрос изменений в области культуры, в области ценностей и поведенческих установок, которые, в свою очередь, могут иметь как положительное значение для будущего, так и отрицательное, поскольку – смотри выше – «культура имеет значение». В принципе те изменения, которым должны способствовать промежуточные институты, преследуют цель, далеко выходящую за пределы создания инвестиционной модели роста.

Путь из колеи

Третья важная идея доклада – проблема преодоления «эффекта колеи» в развитии России, постоянного скатывания к модификации одних и тех же институтов, сдерживающих как экономическое развитие страны, так и накопление в стране человеческого капитала, который, может быть, и есть главный экономический результат долгой эволюции великой страны.

Выйти из колеи – в этом, видимо, состоит задача, которую действительно стоит решать и которую вряд ли можно решить за пять-семь лет ближайшей среднесрочной перспективы. Но вполне реально добиться такого сдвига на 15–20-летнем промежутке. Что для этого нужно сделать?

Во-первых, снять блокирующие эффекты, которые как раз находятся на уровне невидимых институтов. С точки зрения теории Норта, который сформулировал path dependence problem для больших периодов исторического и экономического развития, случайные ошибки институционального выбора в давние времена закрепляются затем в неформальных практиках, и образуется некий резонанс институтов видимых и невидимых. Попытка изменения одной стороны без изменения другой вызывает постоянный возврат в начальную точку (возвратно-поступательное движение, создающее явное ощущение дежавю). Но снятие блокировок, чего можно добиться с помощью промежуточных институтов, не является достаточным условием преодоления «эффекта колеи».

Промежуточные институты могут быть задействованы еще в одном долгосрочном аспекте развития – чтобы выйти на то, что в статистике Мэдисона называется «траектория А», а в теории Норта, Уоллиса, Вайнгаста – «порядок открытого доступа». То есть чтобы перейти на эту «высокую траекторию» экономического (и не только экономического) развития, нужно достичь трех пороговых условий.

Во-первых, добиться, чтобы элиты писали законы для себя, а потом распространяли на других, а не писали бы для себя исключения, а для других – законы. Во-вторых, чтобы организации не создавались под одну персону, причем организации любого уровня и любого сорта – а после не болели и не умирали вместе с этими персонами. И в-третьих, не делить контроль над инструментами насилия между разными группами элит (тебе Следственный комитет, тебе прокуратура), а контролировать и консолидировать их совместно. Конечно, хотелось бы не только достичь всех этих условий, но и сделать это сразу, одновременно. И по теории, разумеется, должна существовать синергия между этими тремя характеристиками. Но, к сожалению, в реальной истории так не бывает.

А как бывает? Давайте посмотрим на страну, которую мы неплохо знаем, – Союз Советских Социалистических Республик. Скажем, деперсонализация организаций была совершена довольно быстро: Ленин умер – партия живет; Сталин умер – партия живет. То же касается и ВЛКСМ, ВЦСПС. Консолидированный контроль над насилием был достигнут позже, в послесталинское время, когда Политбюро, останавливая репрессивный маховик, перешло к практике коллективного контроля, и жертвой этого стал маршал победы Жуков (потому что не может один человек распоряжаться вооруженными силами). Третье условие пытались достичь в перестройку, но сделать это уже не удалось.

Сейчас в нынешней России мы не имеем ни первого, ни второго, ни третьего условия. Какое из них должно достигаться в первую очередь? Мне, как и другим авторам доклада ЦСР, представляется, что начинать надо с контроля над насилием, с установления коллективного контроля элит над инструментами насилия. Почему? Потому что без этого условия мы рискуем попасть даже не в революцию, а в катастрофу. Возможность распространения нелегитимного насилия, распада государства вряд ли может устраивать как его сторонников, так и его противников. Поэтому контроль над насилием есть первая задача, которая решается для того, чтобы можно было решать все остальные задачи при любой постановке цели и направления развития.

Означает ли это, что другие два граничных условия не должны быть при этом заботой сегодня? Нет, не означает. Но вряд ли нам удастся обойти закономерность, сформулированную Михаилом Жванецким еще во времена перестройки: «Тот, кто хочет получить все и сразу, получает ничего и постепенно».

Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > carnegie.ru, 27 сентября 2017 > № 2326884 Александр Аузан


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter