Всего новостей: 2556939, выбрано 9 за 0.007 с.

Новости. Обзор СМИ  Рубрикатор поиска + личные списки

?
?
?  
главное   даты  № 

Добавлено за Сортировать по дате публикации  | источнику  | номеру 

отмечено 0 новостей:
Избранное
Списков нет

Аузан Александр в отраслях: Приватизация, инвестицииВнешэкономсвязи, политикаГосбюджет, налоги, ценыФинансы, банкиСМИ, ИТОбразование, наукавсе
Россия > Госбюджет, налоги, цены > forbes.ru, 4 июня 2018 > № 2630499 Александр Аузан

Мир стариков. Долголетие может стать вызовом для развитых и развивающихся стран

Александр Аузан

Декан экономического факультета МГУ

Самое важное изменение, которое мы наблюдаем в мире, — это увеличение продолжительности жизни. Тот, кто найдет новую немаргинальную занятость для 80–90-летних, прежде всего женщин, тот выиграет

Еще недавно мы считали, что поколение, рожденное в 1950-е годы, мое поколение, которое контролирует экономику и политику страны, приближается к рубежу, когда нужно задуматься о наследниках.

Длительное время дискуссия касалась вопросов зрелости институтов и специфики самого владения, которое в России является прежде всего совокупностью персональных связей и неформальных договоренностей, а их, как известно, затруднительно передать по наследству. Однако помимо отечественной существовала еще и мировая постановка проблемы, исчерпывающе сформулированная Уорреном Баффетом: представьте себе, как выступит на Олимпиаде сборная, собранная из детей победителей предыдущих Олимпиад. К тому же далеко не все дети предпринимателей хотят продолжать дело своих родителей.

Но сегодня впору говорить о совершенно новом повороте в этих дискуссиях. Первое и самое важное изменение, которое мы наблюдаем в мире, — это увеличение продолжительности жизни. Сдвиг такого масштаба, по всей видимости, человечество не переживало давно. И уже сейчас очевидно, что он станет колоссальной общественной проблемой. Во-первых, рост продолжительности жизни сносит все существующие страховые и пенсионные схемы. Они никак не укладываются в ситуацию, когда люди живут до 100–120 лет. Но изменения не только в этом. Нынешние 60–70-летние скоро обнаружат, что то, что они принимали за старость, всего лишь кризис среднего возраста. В течение XX века кризис среднего возраста уже переместился с 40 на 60 лет. И он, очевидно, будет смещаться дальше. В результате сегодня передача по наследству уже не является актуальной темой. Можно еще спокойно лет 30–40 управлять собственным бизнесом, заложить какой-то новый градиент в развитие.

С другой стороны, еще неизвестно, какова будет сама ценность владения. Взять хотя бы набирающий популярность шеринг. Как знать, не перестанут ли люди в скором времени стремиться к тому, чтобы иметь свой дом, квартиру, машину. Человеку не надо будет омертвлять большие деньги, в разы увеличится жизненный цикл любого продукта, товара, имущественного комплекса. Таким образом, поменяется сама ценность владения. Она уйдет с материальных объектов куда-то еще.

Я, конечно, не утверждаю, что все радикально поменяется. Вообще проблема предвидения будущего состоит в следующем. Мы видим какие-то линии нового, но не знаем, являются они маргинальными или магистральными, мы не знаем, являются они прямыми или волнообразными, поэтому, по существу, всегда надо иметь несколько сценариев. К тому же надо учитывать, что обычно прогресс идет медленнее, чем ожидают.

Так, Чарльз Бэббидж предсказал автоматизацию и вытеснение человека из производства в первой половине XIX века. За два века мы, по-моему, проходили три–четыре точки, когда уверенно говорили о скорой автоматизации, массовой безработице и бунте голодных людей против машин. Всякий раз этого не происходило. Люди просто меняли занятость, начинали обслуживать машины, а рост сферы сервиса потребовал гораздо больше людей, чем было прежде востребовано на производстве.

Та же глобализация тоже процесс не линейный, а возвратно-поступательный, и мы сейчас живем в период отлива глобализации. Итак, мы вполне можем зафиксировать появление нового градиента развития — шеринга. Он может понизить ценность владения, но этому противостоит не только биология и действующие институты. Могут быть границы и культурные.

Напомню знаменитый вопрос, который Николай Михайловский задал Карлу Марксу от лица «Отечественных записок»: почему капитализм не возник в античном Риме? Ведь там был и люмпен-пролетариат, и торгово-ростовщический капитал, были даже машины. Ему ответил Энгельс: капитализм не возник в античности потому, что господствовало представление, дескать, свободный человек свободен для того, чтобы не работать. Это и было культурной границей возникновения новых порядков. Натыкаться можно на биологическую, экономическую границу, а можно и на культурную, на какие-то еще границы. И процессы гасятся.

Могу назвать еще один процесс, который может оказаться маргинальным, а может и нет. Когда мы говорим про цифровую экономику, то прежде всего подразумеваем новые технологии, мало задумываясь о том, что меняется собственно в экономике. Если действительно реальна массовая кастомизация, если издержки производства индивидуализированного продукта будут сопоставимы с издержками производства массового продукта, это значительно изменит схему владения. Почему в Кремниевой долине стартап обычно продается большой компании? Потому что это экономия на масштабе, который под силу только большой компании. Теперь представьте, что в каких-то сферах жизни экономия на масштабе перестанет работать. Зачем тогда концентрация капитала и производства, если можно действовать небольшими группами с теми же издержками?

Экономисты пытаются рассуждать в логике продления действующих институтов. Грубо говоря, при росте продолжительности жизни давайте увеличим возраст выхода на пенсию. Перестала работать солидарная пенсионная система? Давайте делать накопительную. А почему бы не поставить вопрос иначе? Если активная жизнь человека продлится, скажем, на 20 лет или даже больше, то, может, не нужно считать это пассивом, который ложится на страховые и пенсионные системы? Может быть, это вызов.

Тот, кто найдет новую немаргинальную занятость для 80–90-летних, прежде всего женщин, тот выиграет. Как это уже однажды произошло в Древнем Риме. Когда человечество перешло от двухпоколенной к трехпоколенной семье, было непонятно, что делать со стариками. Новую идею подсказал Платон, писавший о государстве мудрецов. Да, старики немощные, дряблые, беззубые, но у них есть опыт, есть мудрость. То, что придумали греки, реализовал Рим со своим сенатом, когда 50-летние командовали 20-летними. Да, они не могли поднять тяжелое вооружение, но они могли указать, куда направить легионы. Рим расширился, потому что нашел формулу использования нового ранее не востребованного потенциала. Поэтому и нам стоит порассуждать о том, какие свойства старшего поколения уникальны, более не воспроизводятся, приходят только с возрастом.

Когда-то Юлий Цезарь считался великим, потому что мог делать три дела одновременно. Сегодня этим отличается среднестатистический молодой человек. Помню разговор с одним из студентов. Я сказал ему: «Вы можете делать три дела одновременно: гуглить, общаться в соцсетях и слушать мою лекцию». На это он мне ответил: «Да, но делаем мы это, как утка. Утка и плавает, и ходит, и летает, но все это делает плохо». Утрачивается глубина, системность, понимание каузальных связей.

Старшие поколения, быть может, менее приспособлены к параллельному решению множества задач, но пока что обладают глубиной. Не исключено, что именно здесь следует искать источник экономической продуктивности старших поколений. В конце концов у них и память по-другому устроена. Они оперируют в своей голове другими массивами информации, чем человек, который все это привык передоверять гаджетам.

Это должно стать предметом большого исследовательского проекта. Например, чем оказались прекрасны английские старушки? Соединенное королевство переполняется людьми, для которых английский не родной язык. Кто может передать им настоящее чувство, понимание и красоту классического английского языка? Вот эти старушки, причем, разумеется, не в классах. Почему бы студентам не пожить в реальных английских семьях, получая от старшего поколения вместе с английским языком еще и высокий уровень культуры?

В странах более успешных возрастной сдвиг будет общим. А в бедных длинный взрывной прирост срока жизни элит будет контрастировать со сравнительно краткосрочной жизнью масс. И тут встанут две проблемы. Во-первых, что делать с ротацией? Если наследники элит не смогут подняться наверх, им ничего не останется, кроме как расширять направления деятельности. Это приведет к росту агрессивности элит. Так, в свое время майорат привел к Крестовым походам. Вторая проблема — конфликт между широкими массами и элитами. К обычным напряжениям добавится и культурный диссонанс. Это будут люди из разных эпох, у которых не будут совпадать взгляды и ценности.

К чему это приведет? Я люблю повторять слова Людмилы Алексеевой о том, что все рано или поздно устроится более-менее плохо.

Россия > Госбюджет, налоги, цены > forbes.ru, 4 июня 2018 > № 2630499 Александр Аузан


Россия > Госбюджет, налоги, цены. Внешэкономсвязи, политика > gazeta.ru, 10 апреля 2018 > № 2562865 Александр Аузан

«Кто сказал, что вы не должны бояться войны?»

Почему достигнуть роста экономики в 3-4% в год не получится

Петр Нетреба

Почему задачу президента Владимира Путина добиться экономического роста темпами 3,7% в год нельзя ничем другим заменить и почему новый виток гонки вооружения уже не возможен, в интервью «Газете.Ru» объяснил декан экономического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова Александр Аузан.

— Почему стоит относиться к задаче, повторно поставленной президентом, добиться повышения экономического роста выше темпов среднемировых — выше темпов 3,7% — как к реалистичной? И почему тогда скромные результаты роста экономики на 1,5% за 2017 год — это, в общем-то, не свидетельство стагнации?

— Я бы сказал, это свидетельство стагнации. Потому что прежняя модель экономики перестала работать. Она перестала работать еще до 2014 года, до серьезных поворотов в ценах на нефть и в геополитике. Поэтому выход на 3,5—4% — довольно тяжелая задача. Но ее нельзя ничем другим заменить, по крайней мере, по двум причинам.

Во-первых, Россия находится в ситуации острой фазы «холодной войны», имея 3,1% мирового валового продукта. Я напомню, что СССР имел 9-10% ВВП. И проиграл гонку вооружений. Россия, обладая таким экономическим потенциалом, не может проводить достаточно долго активную внешнюю политику противостояния со странами, которые суммарно представляют 50% валового продукта мира.

Вторая причина — внутренняя.

Дело в том, что при плохих институтах люди чувствуют рост не на уровне 1,5 или 2%, а где-то в районе 3-4%. Объяснение простое. Когда плохо устроены каналы движения доходов и обратные связи, плохое качество институтов, вниз попадают далеко не все результаты роста.

То есть сначала они оседают в верхних слоях населения. А когда низы начинают чувствовать улучшение? В районе трех-четырех процентов. Это означает, что пока у нас 1,5-2%, лечение бедности возможно только крупным вбросом госсредств. Поэтому 3-4% роста надо достигать. Но само собой это не получится.

— Почему тогда эта задача не противоречит вашей же теории «колеи» в экономическом развитии?

— Я говорю не об экономике в колее, а о том, что в колее находится и общество, и политическая система. Можно ли совершать количественные рывки, находясь в колее? Да. Обычно траектория движения страны, которая находится в колее, — рывок, потом как будто головой ударились о потолок — съезжаем... Как это происходило с Россией, мы многократно наблюдали в разные исторические периоды. Есть другие страны, которые похожую динамику имеют — Испания, Аргентина. Поэтому можно ли совершить скачок? Можно. Вопрос, что будет потом.

Я думаю, что судя по президентскому посланию Федеральному собранию, фактически принято решение стимулировать рост. Те вложения, которые предусматриваются и в борьбу с бедностью, и в строительство инфраструктуры, и в повышение доходов населения — они все предполагают стимулирование роста. Это связано с рисками. Вокруг этого и шли споры между Столыпинским клубом и Центром стратегических разработок. Потому что главный риск такого рода интервенций состоит в том, что будет потом.

Можно и до 8% поднять рост. Только не спрашивайте меня, что будет через два года после того, как вы искусственным способом поднимете рост. Потом наступает тяжелое похмелье.

Вопрос, как подхватить простимулированный рост институтами, для того чтобы он дальше продолжался органическим способом, и вопрос, как при этом не утратить макроэкономическую стабильность.

— Те вложения, которые вы перечислили, — это эволюционные вложения, они не страшны для обывателя. Особенность в том, что все это сопровождается элементами военной мобилизации экономики…

— Да.

— Почему я не должен этого бояться?

— А кто сказал, что вы не должны этого бояться? Вообще-то войны надо бояться. Видите ли, я считаю, что есть определенная цикличность мирового развития. Есть приливы и отливы. Как в естественной среде. Мы довольно долго жили в период прилива глобализации. Тогда страны двигались друг к другу, расширялись международные соглашения. Возникла иллюзия, что так будет всегда. На мой взгляд, сейчас мы вступили в другую фазу, другой сезон. Речь уже идет о центробежном движении. Оно идет не только в России.

Обратите внимание, что выход Англии из Евросоюза или периодически нарастающие критические разногласия у Китая с его соседями — это тоже вестники времени, такие же, как украинский конфликт, например. Идет образование региональных блоков. И чрезвычайно важно в этих условиях бояться войны, потому что война становится гораздо более вероятной. Поэтому на ваш вопрос я отвечаю: это опасный путь, но центробежное движение возникло не случайно.

Центростремительное движение в принципе требует создания мирового правительства, что по ряду причин невозможно. И тогда начинается отлив, который через 10-15 лет снова сменится приливом.

— В военную модернизацию уже вложено 20 триллионов рублей. Где гарантия, что институты, которые уже добились таких вложений, не спровоцируют дальнейшую гонку вооружений?

— Гарантии, в принципе, нет. Но вопрос в том, есть ли источники для продолжения гонки вооружений в таких масштабах. На мой взгляд, их нет. Давайте поймем, в чем проблемы значительного роста оборонно-промышленного сектора. Он же должен каким-то образом дать экономическую отдачу, для того чтобы нашлись новые источники его роста. Давайте посмотрим, какие могут быть варианты. Первый, наиболее естественный, — продажа вооружения. Но мы и так очень много вооружения продаем. Конечно, можно нарастить продажи на успешных демонстрациях военных результатов в Сирии. Но это маленький рынок. В принципе, рынок вооружений значительно меньше, чем рынок фармакологии или программного продукта, где мы представлены плохо.

Другой вариант — продажа военных услуг: «Решаем проблемы в разных точках мира». У великой державы не покупают такие услуги. Потому что великая держава приходит — и не уходит. Мы видим, как это происходит, например, в Сирии. База Хмеймим останется. Это вообще свойственно великим державам. А такого рода услуги покупают у ландскнехтов, не у великих держав.

Доходы от зависимых территорий. У нас расходы от зависимых территорий. В Абхазии, Осетии, Донбассе. Разумеется, Сирия — тоже источник расходов.

Поэтому остается, по существу, один-единственный вариант, на мой взгляд. Это конверсия. Считается, что последние десятилетия гражданские технологии рождают новые вещи, которые потом идут в военные. Но я бы сказал, что примеры-то разные. Потому что есть два крупнейших факта последнего 50-летия. Это интернет и смартфон, которые родились в военно-промышленных комплексах.

— Но также есть элементы повторения. Зависимые территории, которые не приносили дохода, — это была проблема Советского Союза.

— Да.

— Конверсия — это опыт 80-х годов, который привел к перестройке.

— Да.

— Так что же изменилось?

— Почему неудачной была конверсия конца 80-х годов? Дело в том, что там была задача — произвести потребительские товары на базе новых технологий. В итоге возникло парадоксальное явление титановой лопаты, которая самая прочная и острая в мире, но сумасшедше дорогая. Экономики в таких потребительских товарах нет. Задача в другом.

Почему интернет или смартфон были удачной конверсией, а титановая лопата — нет? Потому что из новых технологий нужно пытаться вытащить не традиционные потребительские товары, а новые услуги и несуществующие рынки.

Получится или нет — я не могу сказать, но постановка задачи в конверсии 2.0, мне кажется, должна быть совершенно другой.

Кроме того, есть понимание, что метод конверсии должен быть другим. Одно дело пытаться на военных предприятиях производить что-нибудь гражданское. С институциональной точки зрения, эта задача вряд ли имеет решения. Предприятия, работающие на гособоронзаказ, и предприятия, работающие на мировой рынок — это звери совершенно разной породы. Вряд ли можно из одного сделать другое. Поэтому конверсия, мне кажется, может осуществляться переносом человеческого капитала, переносом команд, которые работают на фронтире с новыми разработками в оборонно-промышленном комплексе, в хайтековские частно-государственные компании.

Что же должно произойти, что бы люди перешли с одной гарантированно оплачиваемой работы на другую, оплата в которой не гарантирована?

Конечно, преимущества работы в ОПК в том, что там есть гарантия государственных денег. Но по истории как раз последних трех десятилетий эти гарантии иногда внезапно заканчиваются вместе с источниками государственных денег. Предпринимательские проекты — они всегда рисковые. Но мы понимаем, что у них есть перспективы выхода в совершенно другие пространства, уровни доходности, возможности создания интеллектуальной собственности, которая лежит в основе капиталов, и так далее. Это другая дорога. Не говоря уж о том, что мы понимаем, что специалисты, «секретоносители», — они значительно ограничены в передвижениях по миру. Когда они переходят к работе на частный бизнес — там ситуация меняется.

— Вы уже сказали, что предстоит пойти на увеличение инвестиций. О задаче увеличения инвестиций говорил и президент в своем послании. Какой источник инвестиционного роста сейчас наиболее реален: бюджет, корпоративный сектор или средства населения?

— Ситуация в этом смысле парадоксальная. В поворотном, 2014 году, мы фактически перешли из исторического периода, где задачей было на руинах экономического дефицита создать общество потребления, к другой задаче, когда самоутверждение России как великой державы стало приоритетной целью.

Чувство принадлежности к великой державе стало тем мотивом, которым власть стремилась обеспечить лояльность населения. Так вот, в 2014 году, на старте этой эпохи, 31 трлн рублей, пригодных для инвестиций, был в руках населения, и по 14 трлн — в руках государства и бизнеса. По идее, в таких условиях надо бы идти на народный капитализм.

Но за 25 лет население уже дважды обожглось с вложением своих денег. Оно не стремится нести эти деньги куда-нибудь, кроме коротких депозитов банков. Для бизнеса нужны условия, которые обеспечили бы хороший деловой климат. А наш деловой климат, конечно, заметно хуже, чем климат тех стран, в которые бизнес привык вкладываться. Куда он вложил примерно $900 млрд, вывезенных из России.

Я полагаю, что начнется с вложения государственных денег. Потому что за эти годы мы прочно вошли в госкапитализм, а не в народный и не в частный. Фактическое огосударствление банковской системы, происшедшее в 2017 году, — один из важных элементов этого процесса.

Но, поскольку эти деньги недостаточны, полагаю, что государство будет искать займов населения. Это означает, что, скорее всего, государство вступит в конкуренцию с государственными же банками в борьбе за деньги населения, предлагая по облигациям федерального займа более выгодные условия. Поэтому для того, чтобы частные деньги потом перехватили инициативу, нужно будет очень серьезно работать с институциональной средой. Я, правда, считаю, что к этому мотив появляется. Потому что бизнес, который привык работать на западных рынках, начинает испытывать трудности из-за санкционных режимов.

— Санкции — это надолго?

— Надолго.

— Они дестабилизирующий фактор, или это фактор мобилизационный?

— И то, и другое. Прежде всего, санкции разного рода имеют разное воздействие. Наиболее опасными являются санкции, связанные с технологиями. Развитие в 21-м веке — это не национальный, это глобальный процесс. И работать без связей с другими странами неудобно — это тормозит движение.

Что касается санкций, связанных с теми или иными рынками, то это может приводить к стимулированию более или менее успешного импортозамещения.

А вот санкции персональные или адресованные, скажем, компаниям, которые привыкли работать с внешними рынками, могут иметь двойной эффект. С одной стороны, они затрудняют жизнь. Но они создают и мотив. Если невозможно действовать по прежней великой формуле — деньги добываются в России, а защищены и инвестируются на Западе — то нужно придумывать что-то в России. Нужно здесь что-то менять с институтами.

Если мы говорим о тех $900 млрд, которые находятся за пределами страны, то, на самом деле, не очень значительная часть этих денег принадлежит «кремлевскому списку». Основная масса денег принадлежит представителям среднего и крупного бизнеса, менеджменту и собственникам. И им, думаю, будет нелегко принять решение о возвращении денег сюда. Их эти санкции в основном не затрагивают.

Поэтому такую верхушку среднего класса придется сюда привлекать прочными изменениями в инвестиционном климате, и не только в нем. Это небыстрая работа.

— Какие изменения для улучшения инвестиционного климата необходимы?

— Если говорить в более широком контексте, нужны три изменения. Нужно добиться того, чтобы элиты принимали законы для себя и распространяли их на других. А не принимали законы для других, а для себя делали исключения. Нужно, чтобы любые организации — политические, некоммерческие, коммерческие — создавались не под конкретного человека. И самое трудное и самое главное — добиться того, чтобы инструменты насилия контролировались элитами совместно, а не делились по принципу «тебе Следственный комитет, мне прокуратуру». Эти три условия — фактически поворотные для того, чтобы мы начали выходить из колеи. Но это очень длинная дорога.

— Видимо, поэтому обсуждение судебной реформы почти исчезла из широкого обсуждения?

— С судом все сложнее. Если не меняются традиционные нормы существования, общество может жить без законодательной власти веками. Общество может жить без исполнительной власти. А вот без судебной власти общество жить не может, потому что конфликты есть всегда.

Если мы говорим, что у нас суды работают плохо, это значит — кто-то заменяет суды. Либо чиновник, либо авторитетный человек. Как ни парадоксально, именно в силу этого судебную систему можно восстановить довольно быстро. Надо понять, как она реально строится. Любимая фраза, которую Стругацкие часто цитировали из Роберта Пенна Уоррена: «Делайте добро из зла, потому что больше его делать не из чего». Посмотрите, как реально решаются конфликты сегодня, и попробуйте из этого сделать нечто, что будет гораздо более современным, работоспособным, недорогим. В принципе, вариантов построения работающей судебной системы довольно много. Но это не центральная проблема.

Все же центральная проблема — это контроль над инструментами насилия. Потому что они находятся в руках конкурирующих групп.

Это чрезвычайно опасная ситуация не только в смысле отсутствия возможностей развития, это обозначает как раз плохую траекторию. Поэтому я считаю, что из трех названных проблем — деперсонификации, работающих законов для элиты и контроля инструментов насилия — надо начинать с последней.

— Когда вы говорите про элиты, какой возраст этих людей подразумеваете?

— Я не подразумеваю возраст. Потому что элиты бывают чрезвычайно разного возраста, если мы будем брать разные сектора деятельности в России. Но готов признаться, что мое поколение, поколение людей, родившихся в 50-е годы, фактически контролирует экономику и политику страны. Поэтому доминирующее поколение в элитах — мое поколение.

— А насколько для вашего поколения актуален вопрос наследования? Нерешенность этого вопроса, отсутствие защитных механизмов — это серьезный дестабилизирующий фактор для экономики?

— Дестабилизирующий фактор не в том, что определенное поколение контролирует. А то, что плохо работают самые разные механизмы ротации. Начиная с «лифтов», которые помогали бы подниматься. Если этого не происходит, элиты вынуждены передавать наследство своим прямым детям, внукам и наследникам. Уоррен Баффет, обосновывая, почему проблема наследования — тяжелая проблема, сказал: «попробуйте набрать олимпийскую команду из детей победителей предыдущих олимпиад. Это кончится катастрофой».

Наследование власти обычно неэффективно. Оно работало хорошо только в традиционных обществах, где аристократия с младых ногтей воспитывала своих отпрысков для служения своему роду и своей державе.

Я думаю, эта система не восстановима для современного общества, где у детей свои планы на будущее. Да, это проблема, кто прорастает из других поколений, как прорастает и что делать с наследованием и преемственностью.

— Сейчас много разговоров о трансформации государства и органов государства, наподобие государства-платформы. Для вас уже понятно, к чему это может привести?

— Я бы сказал, что кусочек этого мы все видим в центрах «Мои документы». Потому что я хочу признаться, что когда начиналась вся эта программа, а это было примерно в 2010-м году, я занимал пессимистическую позицию, считая, что технические средства никогда не решают социальных проблем. На мой взгляд, они создали другую стилистику отношений, хотя, по существу, это только способ коммуникации. Идея, которую выдвигают коллеги по ЦСР, по поводу государства как платформы — гораздо более революционное решение, чем центры «Мои документы».

— Что революционного в этом?

— Если какие-то функции передаются алгоритмом, то исчезает дискреция, ситуация, когда чиновник или политик принимает решение. При этом сфера политики сохранится. Но большой слой чиновничьей работы будет в этих условиях заменен искусственным интеллектом. Поразительно, что опросы показывают, что россиян не пугает этот вариант. В 2016 году по инициативе Российской венчурной компании проводились исследования, связанные с социокультурными факторами в России. И в опросе, который был проведен «Евробарометром», в среднем по России 21% респондентов предпочел бы, чтобы их судил робот-судья. Кризис в отношении людей к тому, как работает та или иная власть, создает почву для технооптимизма.

Возникают совершенно другие возможности. Начнем с того, что возникают возможности появления «распределенного правительства», когда Москва перестает быть гиперстолицей. Функции правительства в государстве как платформе могут быть разнесены по двум десяткам городов. Что и стоило бы сделать. К тому же России явно недостаточно двух агломераций как баз развития.

Но за техническим процессом скрывается реальная политическая проблема. Потому что это означает лишение власти и полномочий тех или иных слоев. Для начала — нижних эшелонов бюрократии.

— И поэтому государства-платформы не будет?

— И поэтому непонятно, будет ли это. Нынешнее госуправление чрезвычайно неэффективно. Оно в значительной степени превратилось в управление документооборотом, а не реальными процессами. Было бы наивно считать, что это не сознают в руководстве правительства, не сознает президент или администрация президента. Что-то придется сделать с этим госуправлением. Обратите внимание, что усилия последнего года по поводу создания социальных лифтов реагируют на ту проблему, которую мы с вами обсуждали. Именно поэтому я с удовольствием принял участие в работе Наблюдательного совета конкурса «Лидеры России» и с не меньшим удовольствием увижу на нашей программе для победителей конкурса людей с долгим взглядом и новыми способностями.

В стране фактически 20 лет не работают социальные лифты. В 90-е годы они как-то работали, а в «нулевые» годы уже перестали работать. Есть осознание проблем гниющего государственного управления. А дальше идут споры, как решать. Притоком свежей крови, например. Проектными методами управления. Электронизацией. Я думаю, что конкуренция тех или иных инструментов впереди. За каждым инструментом будут стоять те или иные группы, которые выигрывают от реализации именно такого инструмента перестройки госууправления. Но переделывать придется.

— Поднимать ли пенсионный возраст, менять ли систему уплаты страховых взносов, проводить ли реформу здравоохранения и образования, вкладываться ли в развитие человеческого потенциала — это темы дискуссий последних пяти-шести лет, которые дали варианты решений, но не привели к их выбору. Ваше определение 2014 года: «недоговороспособность — главная русская болезнь». Что-то изменилось? Какие факторы окажут влияние на выбор вариантов, которые вновь переданы президентом «новому составу правительства»?

— Недоговороспособность, конечно, сильна. Это, в принципе, основная проблема, без решения которой мы не можем рассчитывать на другой социальный контракт. Если люди не могут договориться друг с другом, то они фактически обращаются к власти. Они легитимизируют все более жесткую власть: этих убери, наших назначь, этих посади, а вот его поставь министром. Поэтому недоговороспособность, конечно, одна из великих проблем. И я не отрекаюсь от фразы, давно сказанной, что Россия — это страна чрезвычайно умных, но недоговороспособных людей.

Но мне кажется, что дело не в том, что мы не можем договориться по вариантам реформ. Варианты всегда будут разные, и за ними будут стоять разные группы. Нужно принять политическое решение, с кем власть намерена двигаться дальше (или — ни с кем и не двигаться).

И должен заметить, что далеко не все возможные варианты реформ рассмотрены. Я сейчас скажу такую вещь, может быть, страшную.

Но поиски, которые мои уважаемые либеральные коллеги в области здравоохранения все время ведут в направлении страховой модели медицины, по-моему, закончились ничем.

Мы имеем абсолютно провальную модель здравоохранения. Я предлагаю обсуждать вопрос о переходе на квазибюджетную или бюджетную модель. Потому что у нас страховая медицина удорожает работу и при этом делает абсолютно провальным качество работы здравоохранения. А в эту отрасль, между прочим, как и в ОПК, вкладываются большие деньги с 2006-го года — со времени появления национальных проектов. Модель надо менять.

— В свое время вы предложили такую периодизацию эволюции социального контракта с 2000 года: «порядок в обмен на налоги», «стабильность в обмен на лояльность» и «готовность к самоограничениям в обмен на принадлежность к великой державе». Мы сейчас продолжаем проживать последний этап или готовы перейти в какой-то новый вариант общественного договора?

— Мы продолжаем жить в формуле геополитического общественного договора. Не потребительского договора прежних лет, когда главным было благосостояние, теперь главное — статусное ощущение супердержавы. Но уже видны границы. Одновременно наращивать усилия в гонке вооружений и пытаться поднять экономику в структуре нынешнего договора невозможно. И тот, и другой социальный контракт имеют одну общую черту — они население подразумевают как препятствие в политике, от которого надо откупаться либо деньгами, либо великодержавными ощущениями. Но при нынешнем этапе экономического и технологического развития главным фактором становится человеческий капитал.

Мы все время забываем, что по деньгам мы страна, мягко скажем, небогатая. У нас мало денег по сравнению с теми странами, с которыми мы конкурируем. А по человеческому капиталу мы значительно богаче.

Поэтому появляется возможность перенести опору с денег, которых у нас нет или мало, с минеральных ресурсов, которые утратили прежнее значение в экономике, на человеческий капитал. Для этого нужно перестроить не только институты, которые должны стать притягательны.

Талантливые люди должны хотеть жить в своей стране — вот это принципиально. Тогда нужен другой общественный договор, в котором эти две цели — личного успеха человека и самоутверждения государства — достигаются на основе возможности людей работать в стране на мировой рынок, на фронтире в науке и технологиях.

Россия > Госбюджет, налоги, цены. Внешэкономсвязи, политика > gazeta.ru, 10 апреля 2018 > № 2562865 Александр Аузан


Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > portal-kultura.ru, 8 февраля 2018 > № 2556147 Александр Аузан

Александр Аузан: «Мы будем другими, оставаясь собой»

Михаил БУДАРАГИН

Экономика — это не только цифры. За любыми данными стоят люди с их интересами, надеждами и ошибками, успехами и поражениями, личным и национальным опытом. Статистика хороша для отчетности, но для того, чтобы понять, куда движется страна, мало просто обобщить разнообразные данные — нужно их интерпретировать, объяснить с точки зрения непротиворечивой теории. Как это сделать? Есть ли у России в новом, глобальном, сетевом мире конкурентные преимущества? В чем мы сильны и почему? Об этом «Культура» поговорила с деканом экономического факультета МГУ Александром Аузаном.

культура: У нас существуют две большие экономические школы: либеральная и патерналистская. Вы — приверженец первой, но часто говорите о том, что либеральные реформы в России не сработают. Почему?

Аузан: На вопрос «Вы каких будете?» отвечу, как один известный технократ, который работает в правительстве: «У меня нет партийной принадлежности на время службы»: я — декан экономического факультета МГУ и сотрудничаю со всеми существующими школами. Объясню, почему это не противоречит моей научной совести. По профилю я институциональный экономист, принадлежу направлению, в основе которого лежит великая теорема Рональда Коуза о силах социального трения, из которой следует, что ни один проект не может быть реализован так, как он задуман, не дает тех результатов, которые обещают создатели. Зато существует выбор между разными возможностями: в мире нет совершенства, но есть разнообразие. Впрочем, вариантов не два, а три или четыре, не работает, к счастью, схема, озвученная великой Фаиной Раневской: «Девочка, что ты хочешь? Чтоб тебе оторвали голову или ехать на дачу?» Поэтому мне легко стоять немного сбоку и анализировать: «Ребята, вы, конечно, правильные вещи говорите. Вот это у вас получается. Но предложенный метод к этой ситуации неприложим».

культура: Что такого есть в России неожиданного и необычного? Не работает ведь либеральная теория здесь.

Аузан: А почему «здесь»? С моей точки зрения, везде есть нечто неожиданное, что-то, что не позволяет реализоваться тем или иным идеям. Как известно, виноград, привезенный из Шампани в Россию, дает совершенно другой вкус. И наоборот.

Сэмюэл Хантингтон сказал: «Культура имеет значение». Это на самом деле парафраз высказывания Дугласа Норта: «Институты имеют значение» — institutions matter. А Хантингтон продолжил — culture matters. Что означает это высказывание? Оказалось, что системы правил, которые мы можем прописывать в законах, иногда почему-то не срабатывают или дают противоположный результат. Под ними есть еще то, что называется «невидимыми институтами» — культура, ценности, поведенческие установки. Это надо иметь в виду при анализе. А о том, как это учитывать, идут споры. Так, например, уважаемый Андрей Сергеевич Кончаловский, с которым мы вместе читали курс на экономическом факультете МГУ два года назад, полагает, что культура — это судьба, определяющий момент, доминанта. Я так не думаю. Полагаю, что культура в смысле ценностей, поведенческих установок — это фактор нашей жизни. Я бы сказал так: «Культура — не приговор». И не гарантия того, что мы всегда будем так креативны, как были два или три последних века. Но и не приговор в том смысле, что если не получалось, то и не получится. Перед нами — долгоиграющий фактор, изменяющийся очень медленно. Я скажу, за какое время, — сорок лет. Нынешние расчеты показывают, что при целенаправленном воздействии ценности и поведенческие установки меняются именно за такой срок.

культура: Целенаправленное изменение поведенческих установок — прогрессорство в духе Стругацких?

Аузан: Понимаю ваш вопрос. Меня это тоже смущает. Хотя надо сказать, что прогрессорство в «Трудно быть богом» описано достаточно точно и взвешенно. Это одна из моих самых любимых книг. Смущение по поводу прогрессорства снимается обращением к истории и некоторым сегодняшним реалиям. Посмотрим на некоторые факты истории. Петр I не только брил бороды и учил мужчин ходить правильным строем, но занимался массой странных вещей, вроде навязывания курения табака, пития вина etc, фактически модернизировал страну, меняя ценности и поведенческие установки. И в элитах ему это удалось, надо заметить. Правда, потом возник диссонанс, который тяжело переживался в ходе крестьянских восстаний и пугачевщины: Россия плохо понимала европеизированную верхушку.

Возьмем три сферы, где реально формируются ценности и поведенческие установки нации. Это, заметьте, не телевидение, интернет и литература, но школа, тюрьма и армия. В Сеть можно не выходить. Телевизор легко выключить, и значительная часть молодежи его просто не смотрит. Литературу, к моему сожалению, читают гораздо меньше людей, чем нам хотелось бы. А вот в школу ходить заставляют. В армию забирают силой. И в тюрьму попадает значительная часть населения. Но дело не в том, какие там проповеди читают, а в том, как устроена жизнь. Мы понимаем, сколько в середине XX века страна переняла из тюремной культуры — от песен определенной стилистики до установок «не верь, не бойся, не проси» и т.д. И за то, что происходит в школе, тюрьме и армии, заметим, ответственность несет государство. Государство российское каждый день «прогрессорством» занимается, не надо лицемерить. И таким путем производит ценности и поведенческие установки.

культура: Школу можно изменить? Ведь нравы в российской армии (не скажу о тюрьме, не знаю), стали гораздо мягче.

Аузан: Та школа, с которой уже сто лет борются все учителя-новаторы, классно-урочная система, была придумана, как известно, Яном Амосом Коменским, замечательным чешским епископом, который создал не только устойчивую образовательную модель, но и логику промышленности. Разделение уроков стало разделением труда, такая предметность создала частичного человека. То есть промышленная революция в Англии XVIII века была заложена священником. Какова структура школы — такова у вас (не сразу, а может быть, через сто лет) структура экономики, потому что люди, которые оттуда вышли, школьные отношения воспроизводят во взрослой жизни. Вот о чем я говорю, когда рассуждаю о том, что школа, тюрьма и армия формируют поведенческие установки. И если мы хотим что-то менять, то мы все время должны смотреть, что вываривается в этих котлах. А там все время что-то происходит. Меняя ситуацию к лучшему с точки зрения человеческих отношений, мы иногда можем получить совершенно неожиданные последствия, например, в экономическом развитии. Иностранные исследователи посчитали, что было бы с экономикой в стране, если бы изменился один фактор — уровень доверия людей друг к другу. Речь идет об уровне «социального капитала», то есть доверия незнакомому человеку — не приятелю, с которым я много чего пережил, не сослуживцу, не родственнику, а чужому. Встретился я с человеком — изначально доверяю ему или не доверяю? В Швеции, скажем, высокий уровень доверия. При шведских значениях в Чехии экономика была бы на 20 процентов выше, а в России — на 58. То есть наши мучения по поводу темпов роста и нехватки пирога на всех можем решать и таким образом.

культура: Позвольте о недоверии. Но ведь в России — всплеск волонтерства...

Аузан: Это правильно, но смотрите: у нас в конце 80-х годов уровень взаимного доверия был очень высоким. И именно поэтому полмиллиона человек могли стоять на Манежной площади на протестных митингах. Люди доверяли незнакомцам, даже в этом довольно рискованном в Советском Союзе деле. В 90-е это чувство начало исчезать и в нулевые годы растворилось совсем: своим верю, потому что против чужих. А сдвиг произошел в районе 2010-го. Лесные пожары по всей стране вдруг вызвали понимание, что надо помогать разным людям. Это был поворотный пункт. Но я бы сказал, что не колебания уровня доверия формируют портрет нации. Я бы сказал, это определяет, скорее, внутреннюю силу. На что нация настроена? На гражданскую войну, которая, кстати, требует большого доверия своим против чужих? Классический пример — Южная и Северная Италия. Южная — это страна групп, стоящих друг против друга, там очень высокая плотность доверия, но в каждой «семье», говоря мафиозным языком. А на Севере (он экономически очень успешен) доверие «размазано», потому что оно отнесено к разным людям: «Я и с тобой готов работать, и с тобой. Я допускаю, что ты тоже имеешь право на жизнь».

А портрет нации — он в другом. Я могу сказать довольно определенно, кто мы такие. В конце 2016 года мы проводили исследование, которое поддерживали Российская венчурная компания и Центр стратегических разработок. Оно было посвящено тому, кто такие русские, понимая это не этнически...

культура: А цивилизационно?

Аузан: Социометрически! Давайте я начну с огорчительного. Мы не на первом месте в мире по так называемой дистанции власти. Что это такое? Мы к власти как относимся? Мы готовы с ней работать, воспринимаем ее как партнера или нам важно уважать начальника? Мы не на первом месте в мире, мы на третьем — после Саудовской Аравии и Ирака. Это плохой показатель. Дистанция власти, вообще говоря, сильно противоречит таким вещам, как венчур, фондовый рынок, инновационная экономика. Хуже, однако, еще один показатель — избегание неопределенности, страх будущего. Вот тут мы первые в мире. «Не меняйте этого человека — следующий будет хуже. Вы не видите, что ли? Никого другого-то нет! Не открывайте эту дверь, там страшно. Не трогайте систему — она рухнет!»

культура: Рухнет и нас погребет?

Аузан: Правильно. Думаю, что страх перемен — свойство злоприобретенное. Я подозреваю, что виноваты все-таки шоковые реформы, они, конечно, привели к желанию того, чтобы никаких перемен не было. Это ведь страшно.

Теперь о том, что в нашем социокультурном портрете лучше. Великий спор, который два столетия продолжается — о том, кто мы, каков русский человек, общинный или индивидуальный, — можно закончить. Хочу сообщить участникам спора, что с точки зрения той верификации, которую нам удалось сделать, правы и те и другие. Мы оказались ровно посередине между индивидуализмом и коллективизмом. Это предугадывал, пожалуй, только Редьярд Киплинг, который сказал: русские думают, что они самая восточная из западных наций, а между тем они — самая западная из восточных. И то, и другое верно. Мы можем использовать и коллективистские технологии Востока, и индивидуалистические социальные методы Запада. С моей точки зрения, это преимущество. У нас есть и легкие, и жабры. Давайте поймем, что с этим делать.

Мы можем учиться как у Японии, Китая и Южной Кореи, так и у Швеции, Германии, Англии. Но учиться социальным технологиям, а не импортировать институты.

У нас есть характеристики, которые очень хороши для развития: например, готовность, желание людей к тому, чтобы страна стала другой. Да, страшно, однако эта готовность есть. Я, кстати, хочу сказать, как ни странно, что это наше преимущество перед американцами, потому что их все устраивает. А мы хотим, но боимся, что при переменах нам сильно достанется. Поэтому в каком-то смысле в России жива готовность штурмовать небо.

Отдельно хочу заметить, что еще одно свойство, которое вообще чрезвычайно важно, касается так называемой феминности-маскулинности. Неудачные термины великого голландца Герта Хофстеде, но мы — феминная нация с этой точки зрения, то есть мы не ломим последовательно по плану, читая все инструкции и довинчивая все винты. Есть такие нации, с которыми нам предлагается конкурировать: «Давайте мы развернем промышленное соревнование с немцами, японцами и китайцами». Я в ответ говорю: «Свят, свят, свят!» Вы понимаете, что вы бросаете нас ровно в те сферы массового производства, где мы всю жизнь были заведомо слабее.

Россия сильна в ином. Смотрите, сколько идей отсюда вышло только за XX век. Перечень довольно длинный. Владимир Зворыкин стоял у истоков телевидения, а Жорес Алферов у истоков мобильной связи, однако, простите, не мы сняли колоссальный экономический эффект с этих изобретений в виде 25 годовых продуктов и не мы являемся главными телекоммуникационными компаниями мира. Это преимущество мы не могли реализовать, экономя на масштабе. Плохо справлялись с массовой организацией. У нас было хорошо с созданием уникальных и малосерийных образцов. Это касается и спутника, и космического корабля, и атомных станций. Россия на мировом рынке производит 26 процентов атомных реакторов. Мы абсолютные лидеры. В автомобильной промышленности мы и до 0,2 процента мирового оборота не дотягиваем. Можно ли заниматься автопромом? Да. Просто у нас это будет дороже и хуже. Хотите? Мы можем туда идти. Вдруг нам очень нужно.

культура: А куда надо идти?

Аузан: Кажется, что сейчас России выпадает шанс. Сейчас из каждого холодильника говорят о цифровой экономике, это новое явление имеет несколько особенностей. Каждая из них довольно интересна. Но одна касается нас решающим образом — массовая кастомизация. Что это такое? Есть технологии вроде 3D-принтинга, которые позволяют производить индивидуальный продукт с такими же издержками, как массовый. Слушайте, но ведь мы ровно в это и тыкались всю жизнь, потому что уникальную-то вещь можем сделать — мы же Левши! А вот чтобы блохи танцевали, да еще чтобы фабрики их производили, это получалось хуже, а теперь — не надо.

культура: Теперь каждый — фабрика?

Аузан: Совершенно верно, но не отдельный человек, а небольшая группа. Причем, заметим, фабрика, которая выходит сразу на мировой рынок через глобализированные платформы. Это абсолютно другая экономика, которая, на мой взгляд, может оказаться для лучших наших свойств чрезвычайно привлекательной.

культура: Но в этой экономике мы останемся русскими?

Аузан: Да, конечно же, ничего уже не будет по-старому, но вместе с тем мы изменимся. Мы менялись как нация? Конечно. Немцы или англичане тоже. Дело в том, что позже возникла тонкая историческая мифология о «консерватизме», верить ей нельзя. Англичане убедили весь мир в том, что они всегда за постепенность, за уважение к традициям. Вы меня извините, а кто первый оттяпал голову своему королю? Причем не в ходе дворцовых переворотов, а по решению суда. А до этого утопил страну в кровавой гражданской войне? А до этого была война Алой и Белой розы? Менялись англичане. И немцы менялись — из мечтателей, неспособных создать свое государство (поэтому и приживавшихся в других странах и гувернерами, и министрами), в мощную силу, объединенную идеей порядка (Ordnung). Мы тоже будем другими, оставаясь собой. У человека в паспорте есть фотографии — в одном возрасте, в другом возрасте, в третьем — могут быть разительные отличия, но это один человек. Идентичность сохраняется. Поэтому я думаю, что сейчас период, способствующий некоторым шагам по улучшению жизни, хотя в целом я не назвал бы этот исторический отрезок достойным того, о чем мы мечтали.

культура: Раз уж мы говорили о Стругацких, не могу не вспомнить повесть «Гадкие лебеди». Не потеряем ли мы детей, которых от нас уведут «мокрецы», переставшие быть людьми, а воплощенные в гаджетах, Сети?

Аузан: Для меня это проблема, скорее, практическая, потому что я декан факультета, на который приходят учиться лучшие мальчики и девочки из самых разных городов и весей. Поэтому картину бед, пусть и в ослабленном виде, я здесь вижу. Проблема реальна. У нас есть опасения, что люди в новых поколениях обретают новые свойства. Например, они способны работать на параллельных экранах. Хотя и здесь есть нюансы. Как сказал один из студентов на мое замечание: «Но вы же действительно можете и гуглить что-то, и в сетях переписываться, и еще якобы лекцию слушать». «Да. И все это мы делаем, как утка, которая плавает, но медленно, летает, но низко, и ходит, но плохо». Не знаю, насколько эта самокритичная оценка верна, но я опасаюсь утери системности и глубины.

Поэтому мы затеяли здесь, на экономическом факультете МГУ, программу, которую называем «ремонтом гуманитарного провала», — он должен дополнить гуманитарным пониманием мощную математическую культуру Московского университета, существующую и на нашем факультете.

Тот же принцип лежит в основе конкурса «Лидеры России» для будущих государственных, корпоративных, гражданских менеджеров. Нужно вернуть системность, которая стоит на длине взгляда: ты знаешь не только физику, которая тебя учит не совать два пальца в розетку, но и весь гуманитарный цикл, нужный для того, чтобы людей не било током при поворотах мировой истории.

Конечно, новое поколение в чем-то не оправдает наших ожиданий, но может сделать и то, что вызовет почтительное изумление. Но наша задача состоит и в том, чтобы они мир не подожгли. И при этом соблюдали уважение к высоким целям и дальним событиям, понимали, что все то, что происходило три века назад в отечественной — и не только — истории, имеет прямое отношение к тому, каковы они сами, и влияет на то, что с нами может произойти, а чего не может. Я бы сказал, что надо попробовать создать систему такого поддержания широты, глубины и дальности взгляда и понимания, которую мы утратили в период жесткой прагматики, когда нужно было отвечать на вопрос: «А что это человеку даст, когда он будет наниматься на работу через три года?» Сегодня этого не требуется, сегодня нужно мыслить интересно, широко, масштабно.

Интересно жить — интересно. И задача поколения молодых — не стать средним менеджером, чтобы дорасти потом до старшего и затем до главного менеджера, а сделать что-то такое, чего до тебя не делал никто.

Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > portal-kultura.ru, 8 февраля 2018 > № 2556147 Александр Аузан


Россия > Госбюджет, налоги, цены > inosmi.ru, 1 октября 2017 > № 2332727 Александр Аузан

Промежуточные институты. Почему в России нельзя построить все сразу

Александр Аузан, Carnegie Moscow Center, Россия

Можно ли в нынешней ситуации что-то сделать для экономического, общественного, политического развития страны под названием Россия? Или нужно ждать иного расположения звезд, правильного стечения обстоятельств, внешних шоков, прилета инопланетян? Это вопрос, который не имеет простого ответа.

Одна из гипотез, на основе которой написан недавно вышедший доклад ЦСР о социокультурных факторах развития, состоит в том, что ключ к будущему России связан с культурой — с тем, что одни считают тормозом и приговором для российского развития, а другие — вообще не имеющим отношения к экономике и политике фактором. Хотелось бы пояснить позицию авторов доклада так, как я (один из авторов) ее понимаю. Мне представляется, что три принципиальных утверждения являются важными для понимания нашей позиции.

Традиционное для прогрессивного

Первое: «Культура имеет значение». Давняя и популярная фраза за 20 лет, прошедшие с тех пор, как она была сказана, обросла многочисленными вопросами. «Значение имеет» — какое? Положительное или отрицательное? Большое или малое? Можно ли его измерить? Когда имеет значение? В этот момент или в какие-то промежутки времени? Сейчас количественные социометрические методики (например, данные World Values Survey — Всемирного исследования ценностей) позволяют измерять динамику по определенным показателям, по ценностям и поведенческим установкам. Это дает возможность сопоставлять макроэкономические ряды, институциональные изменения и изменения ценностей.

Конечно, культура гораздо шире: можно говорить о смыслах, идеологиях, новационных постановках — и это правильно. Но мне как экономисту представляется, что вся такого рода чрезвычайно важная начинка культуры так или иначе проявляется в установках и ценностях, которые ограничивают или подталкивают поведение, а поведение, в свою очередь, становится чрезвычайно важным фактором давления как в экономике, так и в политике. Поэтому мы рассматриваем то, что можно измерить, сопоставить, проанализировать, в том числе на предмет корреляционных, а возможно, и причинно-следственных связей.

На этой основе становится возможным ответить на вопросы. Когда, почему, насколько культура имеет значение? Может ли она использоваться в положительном ключе, а не в качестве тормоза, границы, которую ни в коем случае нельзя переходить? Представляется, что вообще любые социокультурные характеристики из тех, которые измеряются с помощью показателей Рональда Инглхарта или Гирта Хофстеде, могут иметь как положительное, так и отрицательное значение. Это зависит от того, в какой степени мы можем использовать эти характеристики. Примерно то же самое можно было бы сказать про климат, ландшафт или какие-то иные медленно меняющиеся характеристики, хотя культура, к счастью, меняется гораздо быстрее, чем ландшафт.

Известное положение консерваторов, что «новое — это хорошо забытое старое», с моей точки зрения, применительно к истории модернизаций (прежде всего восточноазиатских) звучит как «новое — это неожиданно примененное старое». Южная Корея, которая сумела в начале своего роста использовать клановые связи для снижения трансакционных издержек в больших промышленных организациях (чеболях), — это пример такого рода положительного применения того, что считалось чистой архаикой и абсолютным тормозом в процессе модернизации.

В разных странах при модернизациях приходится находить разные ключи к тому, как применить традиционное для движения вперед. Если говорить о социокультурных характеристиках России, то некоторые, несомненно, имеют положительное применение. Скажем, медианное по сравнению с другими странами значение по индивидуализму и коллективизму — это совсем не недостаток России и не только основание для многовековых споров западников и славянофилов, но еще и возможность применения как восточных, так и западных экономических, социальных и управленческих технологий, и дополнительные опции для развития.

Таким же образом низкая маскулинность, которая не позволяет докручивать и доделывать машиностроительную продукцию так, как нужно было бы по японскому или немецкому образцу, с другой стороны, означает адаптивность, нахождение неожиданных, креативных решений. Эти решения в течение многих лет и даже веков имели в России «эффект Левши», то есть касались уникальных, малосерийных, штучных продуктов, и внедрение и экономическое использование этих продуктов давало результаты далеко за пределами России. Но в условиях перехода к цифровой экономике, когда индивидуализированное производство может стать не менее экономичным, чем массовое, открываются другие возможности использования этих характеристик.

Конечно, есть и такие характеристики, как высокая дистанция власти или высокое избегание неопределенности, которые скорее блокируют инновационное развитие. Это доказано на данных по большому количеству стран. Однако давайте учтем, что культура может меняться. Скажем, у нас на глазах за прошедшие 25 лет уровень взаимного доверия резко упал во время трансформационного периода 90-х, а затем начал постепенно восстанавливаться.

Пресловутое избегание неопределенности (которое не позволяет нам с оптимизмом смотреть в будущее, заставляет испытывать опасения, что изменения в системе приведут к крушению, что смена вот этого высокого чиновника на другого приведет к ухудшению, что вообще не надо открывать дверь в будущее, там может ожидать страшное, катастрофическое), скорее всего, тоже результат некоторых неудачных реформ и попыток, и его негативное влияние можно преодолеть теми или иными способами, если в дело вступают институты.

Переходные институты

Здесь я перехожу к тезису номер два, к вопросу о том, как мы предлагаем понимать институты в связи с задачами долгосрочного и среднесрочного развития России.

Вопрос об институтах за 25 лет пробежал традиционную триаду: «что за чушь?», «что-то в этом есть», «кто же этого не знает». К началу нулевых годов восторжествовали идеи институциональных изменений (институциональных реформ) и «совершенствования институтов». К сожалению, результаты оказались не так хороши, как хотелось бы, и тому есть два объяснения.

Во-первых, институты бывают разной породы. Те институты, которые доминируют в России, — это экстрактивные институты, нацеленные на извлечение ренты. Совершенствовать такие институты — значит поднимать уровень выжимания ренты из экономики, а не заниматься ее развитием. Хотелось бы, конечно, других институтов, которые теперь, вслед за Аджемоглу и Робинсоном, принято называть инклюзивными и которые соответствуют состоянию высокоразвитых стран, инновационной экономики и так далее. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Потому что переход к инклюзивным институтам требует определенных условий. В том числе культурных.

Само по себе построение инклюзивных институтов (то есть институтов с активной обратной связью) не обязательно приводит к положительным эффектам. Хочу напомнить, что Веймарская республика в Германии была набором инклюзивных институтов, но далее последовали не устойчивый экономический рост и общественно-политическое развитие, а нечто совершенно другое. И недавнее обсуждение этого вопроса с автором знаменитой книги об институтах Дароном Аджемоглу привело нас к совместному выводу, что все-таки здесь срабатывает культура, и именно культура — те «невидимые институты», которые и необходимо учитывать, если мы начинаем говорить об изменении институтов как нормативных структур, как чего-то законодательного, управляемого, видимого. И это второе существенное условие институционального развития.

Главной идеей в этой области для авторов доклада является идея промежуточных институтов, «неидеальных» с точки зрения стандарта того, как должны выглядеть институты в развитой стране. Эта идея была высказана академиком Виктором Полтеровичем 15 лет назад и привлекает все больше внимания. Институт должен отражать не только наше желание обустроить определенным образом экономику или политическую жизнь, но должен учитывать и те ограничения и темпы процессов, которые идут в стране. Он должен учитывать ограничения в области культуры и политических отношений, чтобы смягчить их и обеспечить движение в нужном направлении. Промежуточный институт — это не конечная цель движения, а инструмент ее достижения.

Пару слов о политических факторах. Конечно, авторы доклада сознают, что политические изменения так же необходимы, как изменения экономические, социальные или культурные, формирование промежуточных институтов в том числе должно нацеливаться на такого рода изменения. Какой анализ должен привести к выводам о возможных политических изменениях? Об этом недавно очень точно говорили наши коллеги Алексей Кудрин, Мария Шклярук и Михаил Комин.

Анализировались как большие группы населения, так и регионы с точки зрения их социокультурного разнообразия. Был сделан анализ и элитных групп (хотя в нашем докладе этот анализ не излагался, он не является предметом такого доклада). Мне кажется, что учет политических обстоятельств должен основываться на этом материале, который позволяет говорить о возможностях изменения того, что нередко называют «социальным контрактом», то есть обменом ожиданиями между людьми, между различными группами, между властью и населением по поводу основных прав собственности и свободы.

Интересный вопрос, который возник в дискуссии, касается уже не того, можно ли сделать то, что предлагают авторы доклада, а того, допустимо ли заниматься тем, что выглядит как социальная инженерия. И мне хотелось бы пояснить этот чрезвычайно важный момент. Во-первых, если под социальной инженерией понимать формирование промежуточных институтов, которые учитывают сложившуюся практику и ограничения и пытаются их в чем-то ослабить для достижения целей, то такого рода попытки встречались в истории, причем не только европейской или восточноазиатской.

Возьмем институт земства, который положительно воспринимается значительным количеством современных комментаторов — как историков, так и не историков. Земство имеет все признаки промежуточного института и в смысле политических, и в смысле культурных ограничений. По существу, это вертикально выстроенный институт гражданского общества, который учитывал наличие и сословной иерархии, и самодержавной власти, но при этом представлял собой важный элемент развития, плоды которого мы видим не только в призрачной социокультурной сфере, но и вполне материально, как до сих пор существующие земские школы и больницы.

Заметьте, что такого рода «социальная инженерия» делается и сейчас, причем делается повседневно и в самых массовых масштабах с точки зрения последствий для культуры. Что я имею в виду? Формирование ценностных и поведенческих установок, которые всегда растут в трех больших инкубаторах: в школе, тюрьме и армии. Вроде бы нужно было упомянуть телевидение и интернет, но вы можете не включать телевизор или не выходить в интернет, а вот, находясь в школе, тюрьме или армии, вы вынуждены действовать по определенным правилам, алгоритмам и в итоге приобретать определенные привычки, установки, ценности.

Вряд ли кто-то будет спорить с тем, что нужно что-то менять в школе — например, развивать проектные методы, преодолевать что-то в армии — например, дедовщину, которая представляет собой отнюдь не позднесоветское, а довольно давнее явление с серьезными культурными последствиями). А тем более менять что-то в тюрьме, поскольку в России тюремное население весьма значимо по своему количеству и роли в жизни страны. Например, решать вопрос, работают ли там ограничения: законные, незаконные (в виде понятий), или не работают никакие, и так далее.

Но ведь, занимаясь этим, мы, по существу, задаем социокультурные установки в стране на ближайшие десятилетия. Поэтому давайте хотя бы будем делать это с открытыми глазами. Будем понимать, что, занимаясь тем, чем всегда занимались сознательно и с помощью государственной политики — школой, тюрьмой и армией, — мы одновременно решаем вопрос изменений в области культуры, в области ценностей и поведенческих установок, которые, в свою очередь, могут иметь как положительное значение для будущего, так и отрицательное, поскольку — смотри выше — «культура имеет значение». В принципе те изменения, которым должны способствовать промежуточные институты, преследуют цель, далеко выходящую за пределы создания инвестиционной модели роста.

Путь из колеи

Третья важная идея доклада — проблема преодоления «эффекта колеи» в развитии России, постоянного скатывания к модификации одних и тех же институтов, сдерживающих как экономическое развитие страны, так и накопление в стране человеческого капитала, который, может быть, и есть главный экономический результат долгой эволюции великой страны.

Выйти из колеи — в этом, видимо, состоит задача, которую действительно стоит решать и которую вряд ли можно решить за пять-семь лет ближайшей среднесрочной перспективы. Но вполне реально добиться такого сдвига на 15-20-летнем промежутке. Что для этого нужно сделать?

Во-первых, снять блокирующие эффекты, которые как раз находятся на уровне невидимых институтов. С точки зрения теории Норта, который сформулировал path dependence problem для больших периодов исторического и экономического развития, случайные ошибки институционального выбора в давние времена закрепляются затем в неформальных практиках, и образуется некий резонанс институтов видимых и невидимых. Попытка изменения одной стороны без изменения другой вызывает постоянный возврат в начальную точку (возвратно-поступательное движение, создающее явное ощущение дежавю). Но снятие блокировок, чего можно добиться с помощью промежуточных институтов, не является достаточным условием преодоления «эффекта колеи».

Промежуточные институты могут быть задействованы еще в одном долгосрочном аспекте развития — чтобы выйти на то, что в статистике Мэдисона называется «траектория А», а в теории Норта, Уоллиса, Вайнгаста — «порядок открытого доступа». То есть чтобы перейти на эту «высокую траекторию» экономического (и не только экономического) развития, нужно достичь трех пороговых условий.

Во-первых, добиться, чтобы элиты писали законы для себя, а потом распространяли на других, а не писали бы для себя исключения, а для других — законы. Во-вторых, чтобы организации не создавались под одну персону, причем организации любого уровня и любого сорта — а после не болели и не умирали вместе с этими персонами. И в-третьих, не делить контроль над инструментами насилия между разными группами элит (тебе Следственный комитет, тебе прокуратура), а контролировать и консолидировать их совместно. Конечно, хотелось бы не только достичь всех этих условий, но и сделать это сразу, одновременно. И по теории, разумеется, должна существовать синергия между этими тремя характеристиками. Но, к сожалению, в реальной истории так не бывает.

А как бывает? Давайте посмотрим на страну, которую мы неплохо знаем, — Союз Советских Социалистических Республик. Скажем, деперсонализация организаций была совершена довольно быстро: Ленин умер — партия живет; Сталин умер — партия живет. То же касается и ВЛКСМ, ВЦСПС. Консолидированный контроль над насилием был достигнут позже, в послесталинское время, когда Политбюро, останавливая репрессивный маховик, перешло к практике коллективного контроля, и жертвой этого стал маршал победы Жуков (потому что не может один человек распоряжаться вооруженными силами). Третье условие пытались достичь в перестройку, но сделать это уже не удалось.

Сейчас в нынешней России мы не имеем ни первого, ни второго, ни третьего условия. Какое из них должно достигаться в первую очередь? Мне, как и другим авторам доклада ЦСР, представляется, что начинать надо с контроля над насилием, с установления коллективного контроля элит над инструментами насилия. Почему? Потому что без этого условия мы рискуем попасть даже не в революцию, а в катастрофу. Возможность распространения нелегитимного насилия, распада государства вряд ли может устраивать как его сторонников, так и его противников. Поэтому контроль над насилием есть первая задача, которая решается для того, чтобы можно было решать все остальные задачи при любой постановке цели и направления развития.

Означает ли это, что другие два граничных условия не должны быть при этом заботой сегодня? Нет, не означает. Но вряд ли нам удастся обойти закономерность, сформулированную Михаилом Жванецким еще во времена перестройки: «Тот, кто хочет получить все и сразу, получает ничего и постепенно».

Россия > Госбюджет, налоги, цены > inosmi.ru, 1 октября 2017 > № 2332727 Александр Аузан


Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > carnegie.ru, 27 сентября 2017 > № 2326884 Александр Аузан

Промежуточные институты. Почему в России нельзя построить все сразу

Александр Аузан

Само по себе построение инклюзивных институтов не обязательно приводит к положительным эффектам. Более действенными тут могут стать промежуточные институты, не идеальные с точки зрения стандарта развитых стран. Институт должен отражать не только наше желание обустроить государство определенным образом, но и учитывать ограничения и темпы процессов. Промежуточный институт – это не конечная цель движения, а инструмент ее достижения

Можно ли в нынешней ситуации что-то сделать для экономического, общественного, политического развития страны под названием Россия? Или нужно ждать иного расположения звезд, правильного стечения обстоятельств, внешних шоков, прилета инопланетян? Это вопрос, который не имеет простого ответа.

Одна из гипотез, на основе которой написан недавно вышедший доклад ЦСР о социокультурных факторах развития, состоит в том, что ключ к будущему России связан с культурой – с тем, что одни считают тормозом и приговором для российского развития, а другие – вообще не имеющим отношения к экономике и политике фактором. Хотелось бы пояснить позицию авторов доклада так, как я (один из авторов) ее понимаю. Мне представляется, что три принципиальных утверждения являются важными для понимания нашей позиции.

Традиционное для прогрессивного

Первое: «Культура имеет значение». Давняя и популярная фраза за 20 лет, прошедшие с тех пор, как она была сказана, обросла многочисленными вопросами. «Значение имеет» – какое? Положительное или отрицательное? Большое или малое? Можно ли его измерить? Когда имеет значение? В этот момент или в какие-то промежутки времени? Сейчас количественные социометрические методики (например, данные World Values Survey – Всемирного исследования ценностей) позволяют измерять динамику по определенным показателям, по ценностям и поведенческим установкам. Это дает возможность сопоставлять макроэкономические ряды, институциональные изменения и изменения ценностей.

Конечно, культура гораздо шире: можно говорить о смыслах, идеологиях, новационных постановках – и это правильно. Но мне как экономисту представляется, что вся такого рода чрезвычайно важная начинка культуры так или иначе проявляется в установках и ценностях, которые ограничивают или подталкивают поведение, а поведение, в свою очередь, становится чрезвычайно важным фактором давления как в экономике, так и в политике. Поэтому мы рассматриваем то, что можно измерить, сопоставить, проанализировать, в том числе на предмет корреляционных, а возможно, и причинно-следственных связей.

На этой основе становится возможным ответить на вопросы. Когда, почему, насколько культура имеет значение? Может ли она использоваться в положительном ключе, а не в качестве тормоза, границы, которую ни в коем случае нельзя переходить? Представляется, что вообще любые социокультурные характеристики из тех, которые измеряются с помощью показателей Рональда Инглхарта или Гирта Хофстеде, могут иметь как положительное, так и отрицательное значение. Это зависит от того, в какой степени мы можем использовать эти характеристики. Примерно то же самое можно было бы сказать про климат, ландшафт или какие-то иные медленно меняющиеся характеристики, хотя культура, к счастью, меняется гораздо быстрее, чем ландшафт.

Известное положение консерваторов, что «новое – это хорошо забытое старое», с моей точки зрения, применительно к истории модернизаций (прежде всего восточноазиатских) звучит как «новое – это неожиданно примененное старое». Южная Корея, которая сумела в начале своего роста использовать клановые связи для снижения трансакционных издержек в больших промышленных организациях (чеболях), – это пример такого рода положительного применения того, что считалось чистой архаикой и абсолютным тормозом в процессе модернизации.

В разных странах при модернизациях приходится находить разные ключи к тому, как применить традиционное для движения вперед. Если говорить о социокультурных характеристиках России, то некоторые, несомненно, имеют положительное применение. Скажем, медианное по сравнению с другими странами значение по индивидуализму и коллективизму – это совсем не недостаток России и не только основание для многовековых споров западников и славянофилов, но еще и возможность применения как восточных, так и западных экономических, социальных и управленческих технологий, и дополнительные опции для развития.

Таким же образом низкая маскулинность, которая не позволяет докручивать и доделывать машиностроительную продукцию так, как нужно было бы по японскому или немецкому образцу, с другой стороны, означает адаптивность, нахождение неожиданных, креативных решений. Эти решения в течение многих лет и даже веков имели в России «эффект Левши», то есть касались уникальных, малосерийных, штучных продуктов, и внедрение и экономическое использование этих продуктов давало результаты далеко за пределами России. Но в условиях перехода к цифровой экономике, когда индивидуализированное производство может стать не менее экономичным, чем массовое, открываются другие возможности использования этих характеристик.

Конечно, есть и такие характеристики, как высокая дистанция власти или высокое избегание неопределенности, которые скорее блокируют инновационное развитие. Это доказано на данных по большому количеству стран. Однако давайте учтем, что культура может меняться. Скажем, у нас на глазах за прошедшие 25 лет уровень взаимного доверия резко упал во время трансформационного периода 90-х, а затем начал постепенно восстанавливаться.

Пресловутое избегание неопределенности (которое не позволяет нам с оптимизмом смотреть в будущее, заставляет испытывать опасения, что изменения в системе приведут к крушению, что смена вот этого высокого чиновника на другого приведет к ухудшению, что вообще не надо открывать дверь в будущее, там может ожидать страшное, катастрофическое), скорее всего, тоже результат некоторых неудачных реформ и попыток, и его негативное влияние можно преодолеть теми или иными способами, если в дело вступают институты.

Переходные институты

Здесь я перехожу к тезису номер два, к вопросу о том, как мы предлагаем понимать институты в связи с задачами долгосрочного и среднесрочного развития России.

Вопрос об институтах за 25 лет пробежал традиционную триаду: «что за чушь?», «что-то в этом есть», «кто же этого не знает». К началу нулевых годов восторжествовали идеи институциональных изменений (институциональных реформ) и «совершенствования институтов». К сожалению, результаты оказались не так хороши, как хотелось бы, и тому есть два объяснения.

Во-первых, институты бывают разной породы. Те институты, которые доминируют в России, – это экстрактивные институты, нацеленные на извлечение ренты. Совершенствовать такие институты – значит поднимать уровень выжимания ренты из экономики, а не заниматься ее развитием. Хотелось бы, конечно, других институтов, которые теперь, вслед за Аджемоглу и Робинсоном, принято называть инклюзивными и которые соответствуют состоянию высокоразвитых стран, инновационной экономики и так далее. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Потому что переход к инклюзивным институтам требует определенных условий. В том числе культурных.

Само по себе построение инклюзивных институтов (то есть институтов с активной обратной связью) не обязательно приводит к положительным эффектам. Хочу напомнить, что Веймарская республика в Германии была набором инклюзивных институтов, но далее последовали не устойчивый экономический рост и общественно-политическое развитие, а нечто совершенно другое. И недавнее обсуждение этого вопроса с автором знаменитой книги об институтах Дароном Аджемоглу привело нас к совместному выводу, что все-таки здесь срабатывает культура, и именно культура – те «невидимые институты», которые и необходимо учитывать, если мы начинаем говорить об изменении институтов как нормативных структур, как чего-то законодательного, управляемого, видимого. И это второе существенное условие институционального развития.

Главной идеей в этой области для авторов доклада является идея промежуточных институтов, «неидеальных» с точки зрения стандарта того, как должны выглядеть институты в развитой стране. Эта идея была высказана академиком Виктором Полтеровичем 15 лет назад и привлекает все больше внимания. Институт должен отражать не только наше желание обустроить определенным образом экономику или политическую жизнь, но должен учитывать и те ограничения и темпы процессов, которые идут в стране. Он должен учитывать ограничения в области культуры и политических отношений, чтобы смягчить их и обеспечить движение в нужном направлении. Промежуточный институт – это не конечная цель движения, а инструмент ее достижения.

Пару слов о политических факторах. Конечно, авторы доклада сознают, что политические изменения так же необходимы, как изменения экономические, социальные или культурные, формирование промежуточных институтов в том числе должно нацеливаться на такого рода изменения. Какой анализ должен привести к выводам о возможных политических изменениях? Об этом недавно очень точно говорили наши коллеги Алексей Кудрин, Мария Шклярук и Михаил Комин.

Анализировались как большие группы населения, так и регионы с точки зрения их социокультурного разнообразия. Был сделан анализ и элитных групп (хотя в нашем докладе этот анализ не излагался, он не является предметом такого доклада). Мне кажется, что учет политических обстоятельств должен основываться на этом материале, который позволяет говорить о возможностях изменения того, что нередко называют «социальным контрактом», то есть обменом ожиданиями между людьми, между различными группами, между властью и населением по поводу основных прав собственности и свободы.

Интересный вопрос, который возник в дискуссии, касается уже не того, можно ли сделать то, что предлагают авторы доклада, а того, допустимо ли заниматься тем, что выглядит как социальная инженерия. И мне хотелось бы пояснить этот чрезвычайно важный момент. Во-первых, если под социальной инженерией понимать формирование промежуточных институтов, которые учитывают сложившуюся практику и ограничения и пытаются их в чем-то ослабить для достижения целей, то такого рода попытки встречались в истории, причем не только европейской или восточноазиатской.

Возьмем институт земства, который положительно воспринимается значительным количеством современных комментаторов – как историков, так и не историков. Земство имеет все признаки промежуточного института и в смысле политических, и в смысле культурных ограничений. По существу, это вертикально выстроенный институт гражданского общества, который учитывал наличие и сословной иерархии, и самодержавной власти, но при этом представлял собой важный элемент развития, плоды которого мы видим не только в призрачной социокультурной сфере, но и вполне материально, как до сих пор существующие земские школы и больницы.

Заметьте, что такого рода «социальная инженерия» делается и сейчас, причем делается повседневно и в самых массовых масштабах с точки зрения последствий для культуры. Что я имею в виду? Формирование ценностных и поведенческих установок, которые всегда растут в трех больших инкубаторах: в школе, тюрьме и армии. Вроде бы нужно было упомянуть телевидение и интернет, но вы можете не включать телевизор или не выходить в интернет, а вот, находясь в школе, тюрьме или армии, вы вынуждены действовать по определенным правилам, алгоритмам и в итоге приобретать определенные привычки, установки, ценности.

Вряд ли кто-то будет спорить с тем, что нужно что-то менять в школе – например, развивать проектные методы, преодолевать что-то в армии – например, дедовщину, которая представляет собой отнюдь не позднесоветское, а довольно давнее явление с серьезными культурными последствиями). А тем более менять что-то в тюрьме, поскольку в России тюремное население весьма значимо по своему количеству и роли в жизни страны. Например, решать вопрос, работают ли там ограничения: законные, незаконные (в виде понятий), или не работают никакие, и так далее.

Но ведь, занимаясь этим, мы, по существу, задаем социокультурные установки в стране на ближайшие десятилетия. Поэтому давайте хотя бы будем делать это с открытыми глазами. Будем понимать, что, занимаясь тем, чем всегда занимались сознательно и с помощью государственной политики – школой, тюрьмой и армией, – мы одновременно решаем вопрос изменений в области культуры, в области ценностей и поведенческих установок, которые, в свою очередь, могут иметь как положительное значение для будущего, так и отрицательное, поскольку – смотри выше – «культура имеет значение». В принципе те изменения, которым должны способствовать промежуточные институты, преследуют цель, далеко выходящую за пределы создания инвестиционной модели роста.

Путь из колеи

Третья важная идея доклада – проблема преодоления «эффекта колеи» в развитии России, постоянного скатывания к модификации одних и тех же институтов, сдерживающих как экономическое развитие страны, так и накопление в стране человеческого капитала, который, может быть, и есть главный экономический результат долгой эволюции великой страны.

Выйти из колеи – в этом, видимо, состоит задача, которую действительно стоит решать и которую вряд ли можно решить за пять-семь лет ближайшей среднесрочной перспективы. Но вполне реально добиться такого сдвига на 15–20-летнем промежутке. Что для этого нужно сделать?

Во-первых, снять блокирующие эффекты, которые как раз находятся на уровне невидимых институтов. С точки зрения теории Норта, который сформулировал path dependence problem для больших периодов исторического и экономического развития, случайные ошибки институционального выбора в давние времена закрепляются затем в неформальных практиках, и образуется некий резонанс институтов видимых и невидимых. Попытка изменения одной стороны без изменения другой вызывает постоянный возврат в начальную точку (возвратно-поступательное движение, создающее явное ощущение дежавю). Но снятие блокировок, чего можно добиться с помощью промежуточных институтов, не является достаточным условием преодоления «эффекта колеи».

Промежуточные институты могут быть задействованы еще в одном долгосрочном аспекте развития – чтобы выйти на то, что в статистике Мэдисона называется «траектория А», а в теории Норта, Уоллиса, Вайнгаста – «порядок открытого доступа». То есть чтобы перейти на эту «высокую траекторию» экономического (и не только экономического) развития, нужно достичь трех пороговых условий.

Во-первых, добиться, чтобы элиты писали законы для себя, а потом распространяли на других, а не писали бы для себя исключения, а для других – законы. Во-вторых, чтобы организации не создавались под одну персону, причем организации любого уровня и любого сорта – а после не болели и не умирали вместе с этими персонами. И в-третьих, не делить контроль над инструментами насилия между разными группами элит (тебе Следственный комитет, тебе прокуратура), а контролировать и консолидировать их совместно. Конечно, хотелось бы не только достичь всех этих условий, но и сделать это сразу, одновременно. И по теории, разумеется, должна существовать синергия между этими тремя характеристиками. Но, к сожалению, в реальной истории так не бывает.

А как бывает? Давайте посмотрим на страну, которую мы неплохо знаем, – Союз Советских Социалистических Республик. Скажем, деперсонализация организаций была совершена довольно быстро: Ленин умер – партия живет; Сталин умер – партия живет. То же касается и ВЛКСМ, ВЦСПС. Консолидированный контроль над насилием был достигнут позже, в послесталинское время, когда Политбюро, останавливая репрессивный маховик, перешло к практике коллективного контроля, и жертвой этого стал маршал победы Жуков (потому что не может один человек распоряжаться вооруженными силами). Третье условие пытались достичь в перестройку, но сделать это уже не удалось.

Сейчас в нынешней России мы не имеем ни первого, ни второго, ни третьего условия. Какое из них должно достигаться в первую очередь? Мне, как и другим авторам доклада ЦСР, представляется, что начинать надо с контроля над насилием, с установления коллективного контроля элит над инструментами насилия. Почему? Потому что без этого условия мы рискуем попасть даже не в революцию, а в катастрофу. Возможность распространения нелегитимного насилия, распада государства вряд ли может устраивать как его сторонников, так и его противников. Поэтому контроль над насилием есть первая задача, которая решается для того, чтобы можно было решать все остальные задачи при любой постановке цели и направления развития.

Означает ли это, что другие два граничных условия не должны быть при этом заботой сегодня? Нет, не означает. Но вряд ли нам удастся обойти закономерность, сформулированную Михаилом Жванецким еще во времена перестройки: «Тот, кто хочет получить все и сразу, получает ничего и постепенно».

Россия > Внешэкономсвязи, политика. Госбюджет, налоги, цены > carnegie.ru, 27 сентября 2017 > № 2326884 Александр Аузан


Россия > Госбюджет, налоги, цены. Образование, наука > forbes.ru, 20 июля 2017 > № 2250157 Александр Аузан

Александр Аузан: «Сейчас мы отдаем государству в виде налогов 48 копеек с рубля»

Екатерина Кравченко

Редактор Forbes

Утверждение, что в России мы имеем самую маленькую налоговую нагрузку, — это миф, считает декан экономфака МГУ

Декан экономического факультета МГУ и член Экономического совета при президенте Александр Аузан считает, что назрела необходимость многих экономических реформ, но желающих их проводить, к сожалению, нет. При каком условии граждане начнут ставить вопрос «Что нам делают за эти налоги?», в чем сила и слабость бюрократии, по какому показателю Россия находится на одном уровне с Саудовской Аравией и почему люди предпочитают класть деньги в госбанки, он рассказал в интервью Forbes.

В США почти все готово для новых санкций к России. Тем временем в России некоторые эксперты находят позитив в изоляции нашей страны. Вы видите в санкциях плюсы?

Плюсы в санкциях найти сложно. Но в любом событии, как известно, есть сторона, которую можно использовать. Когда мы держали курс на интеграцию с Западом, мы исходили из того, что нужно строить институты, соответствующие мировым стандартам. И здесь как раз большая проблема: опыт показывает, что трансплантация институтов из развитых экономик в страны, где жизнь устроена по-другому, меняет не столько жизнь в этих странах, сколько институты: они либо перестают работать эффективно, либо используются по-другому. Например, инструменты, которые должны служить для санации экономики, используются для рейдерских захватов.

В условиях санкций можно создавать нестандартные институты, которые лучше приспособлены к условиям развития страны. Это не значит, что надо выбирать особый путь развития, который заведет страну в тупик. Я имею в виду совершенно необходимую с точки зрения современной институциональной теории вещь — гармонизацию формальных и неформальных институтов — того, что написано в законах, и того, что существует в культуре и в ценностях.

Как показывает анализ, успешными являются такие институты, которые учитывают культурные ограничения и при этом снимают барьеры для развития. Это так называемые промежуточные институты, которые со временем позволяют перейти к стандартным институтам.

Что представляют из себя такие промежуточные институты?

В кредитной сфере это институты вроде строительных сберегательных касс, которые, например, существуют в Австрии, Чехии и других странах: они нередко работают лучше, чем ипотечные системы, и являются переходной ступенью в финансовой модели. Другой пример — разнообразные поселковые предприятия в Китае.

Для России такого рода важным переходным институтом, на мой взгляд, могли бы стать селективные налоги, когда человек может голосовать налоговым рублем.

Сейчас мы отдаем государству в виде налогов 48 копеек с рубля. Утверждения, что в России мы имеем самую маленькую налоговую нагрузку, — это миф. Она находится на уровне Северной Европы.

То есть нагрузка одна из самых высоких.

Конечно. Но в отличие от Северной Европы в России налоговая нагрузка скрытая, которая действует как радиация. Человек отдает деньги, даже не догадываясь, что они идут не компании и не за услугу: государство их просто вытаскивает и потом куда-то все это девает.

Как можно на практике ввести селективные налоги? Как это работает?

Сейчас по социальным налогам такая система работает в некоторых странах Европы. В ряде стран существует церковный налог, который платится той или иной конфессии, но администрирует такие сборы государство. В России такая система была бы нелишней.

Как это может работать? Что будет делать Минфин?

Давайте решим, о каком налоге мы говорим. С моей точки зрения, селективными могут выступать два типа налогов. Во-первых, те, которые идут на местное развитие. Если мы говорим о налогообложении недвижимости, часть этого налога может направляться, скажем, на развитие дорожной, социальной инфраструктуры или какие-либо другие цели по выбору. И схема будет примерно такой же, как Минфин это делал, когда еще была жива накопительная пенсионная система.

Если мы говорим об аналоге церковного налога, то в Исландии, например, существует налог, где человек выбирает, направить деньги церкви или университету, потому что наука и религия — трансцендентальные вещи.

То есть у вас есть вариант: православная церковь, старообрядческая, мусульманская мечеть, Российская академия наук, МГУ, Физтех. Атеистов у нас в стране довольно много, поэтому их воля, на развитие чего экзистенциально важного они хотели бы потратить эти деньги.

Я считаю, что селективные налоги — это важный промежуточный институт, который меняет культуру. При нынешних культурных ограничениях россияне находятся в числе мировых лидеров по уровню избегания неопределенности: на уровне Саудовской Аравии, Ирака и Малайзии. А по избеганию неопределенности мы вообще практически первые в мире.

В этих странах люди боятся будущего. Там говорят: не меняйте этого человека, следующий будет хуже, не трогайте эту систему, все повалится. У нас к тому же низкая договороспособность. Есть, правда, страны, которые по готовности договариваться находятся ниже России (например, Латвия или Эстония). В этих условиях люди являются пессимистами: они понимают, что ни на что не могут влиять, их в любой момент могут «обуть», они боятся, что будущее будет хуже, лучше настоящее или прошлое. И они не склонны давать деньги на инвестиции. Никакие фондовые рынки и венчурные компании в таких условиях не работают.

В принципе не работают?

Очень плохо работают. Они — как демоверсия. Объемы венчурного рынка в России в 26 раз меньше, чем в Израиле, который в 20 раз меньше, чем Россия.

Может быть легче все выстроить, когда страна меньше.

Да, но это не главный аргумент: у американцев, например, объемы рынка в несколько сот раз больше, чем у нас.

В наших условиях венчурный рынок не работает. Кое-как работает рынок облигаций. А что люди делают с деньгами? В лучшем случае кладут в государственный банк и ждут дохода от депозита. Все предпочитают доход от депозита, поскольку реальная экономика дает меньше, чем депозитные вложения. Так живет экономика. Поэтому ее надо куда-то сдвигать. Можем ли мы ее сдвинуть в развитие фондового рынка? Не сразу. Поэтому я и говорю, что налоги такого рода — это нечто вроде пилотной инвестиции. Человеку говорят: ты же все равно отдаешь эти деньги, поскольку власть ты признаешь как большую силу. Но при этом появляется выбор. Это означает, что мы снижаем неопределенность будущего: человек сам его выбирает. И это то, что мы можем сделать сейчас, в условиях давления мирового стандарта это делается гораздо хуже.

Некоторые институты, в том числе политические, требуют предварительных условий. Но на этот счет идет спор. Год назад у меня была дискуссия с Дароном Асемоглу, cоавтором книги Why Nations Fail, которая в русском переводе называется «Почему одни нации богатые, а другие бедные». Асемоглу считает, что сначала нужно создавать институты для демократии, а потом уже — для экономического развития. Я задал ему вопрос: «Скажите, профессор, почему у вас в книге нет Германии ХХ века — одной из основных стран? Потому что Германия — это крупнейшее опровержение вашей теории. Веймарская республика была демократической, там были инклюзивные политические институты. А что после этого случилось?» Он сказал, что надо учитывать фактор культуры. Вот я об этом и говорю! Прежде чем пытаться строить демократию, из которой должна появиться современная инновационная экономика, надо понимать, что для этого нужны определенные культурные условия, на которые тоже можно влиять.

Есть работы экономистов, которые говорят о том, что демократия приносит положительные экономические эффекты тогда, когда есть две главных предпосылки: сильная бюрократия и работающие суды. А если их нет, то произойдет так, как в Египте после свержения президента Хосни Мубарака. Заметьте, политика там сделала круг: у них теперь снова военный президент, братья- мусульмане снова сидят по тюрьмам, а вот туристическую индустрию порушили, и восстанавливать ее придется долго.

В России в 1990-е годы демократизация принесла спорные экономические результаты, то же самое случилось на Украине. При этом мы понимаем, что наиболее развитые страны являются демократическими. Поэтому и возникает вопрос: когда демократия дает плоды? Когда есть эти две предпосылки, утверждают теоретики.

«Бюрократия должна быть сильной не только в смысле захвата бизнесов»

Вы сказали, что есть два условия — сильная бюрократия и работающие суды. Как вы считаете, в России сильная бюрократия?

Она должна быть сильной не только в смысле захвата бизнесов. Она должна быть сильной в плане грамотности и гибкости. У нас бюрократия не является слабой. Но сейчас главный вопрос — насколько она образованна, владеет ли современными методами и каковые ее ценностные установки. Это первое условие. Со вторым условием — независимыми судами — дела обстоят сложнее.

Что нужно делать?

Возможно несколько решений. Посмотрите, например, что сейчас делают в Казахстане. С 1 января 2018 года часть территории Астаны становится международным финансовым центром, который будет зоной действия англосаксонского права благодаря конституционному закону. По сути, они строят Гонконг.

Но у нас крупный бизнес раньше предпочитал подавать в суд в Лондоне, а не в Гонконге.

Правильно. Но только решение не было сюда импортировано, потому что главная проблема — это исполнение решений не по акциям, а по реальным материальным активам. Поэтому один из вариантов развития независимой судебной системы — это создание таких анклавов.

Я — сторонник проекта, который реализуют казахстанские коллеги, потому что они зашли дальше проектов Сколково или Международного финансового центра в Москве. И когда мне говорят, что мы тоже так хотели, я отвечаю: вы хотели, а они конституционный закон провели. Конечно, это не всеобщий независимый суд, который будет защищать бизнесменов от посадки, но это арбитраж, которому можно доверить решение споров, не в Лондоне.

Получается, нужно принимать поправки в Конституцию.

Может быть. Но для начала надо попробовать, как говорится, покататься на велосипеде соседа. Надо посмотреть, как это будет работать в Казахстане.

То есть нужно дождаться 2018 года?

Осталось ждать не так долго — менее полугода. Есть другой путь, предлагаемый некоторыми разработчиками. Они говорят, что независимый суд нужно создавать не путем революции, а с помощью многочисленных поправок и изменения в деятельности кадровой комиссии при администрации президента: чтобы на поводке не водили каждого судью при переводе даже из одного районного суда в другой. Ведь нынешний порядок предполагает, что в каждом случае перевод должен проходить кадровую комиссию администрации президента.

Кто должен проводить реформу? Есть такие инициативы в правовом управлении президента? Вы как член Экономического совета при президенте должны знать.

Вопрос «кто» — самый трудный. Но сначала надо понять «зачем», потому что должны существовать мотивы у тех, кто этим занимается. Вы же не задали мне вопрос, зачем стране нужны сильные институты. Они же быстрого экономического роста не дают. Сильные институты заведуют не ростом, а падением: они не позволяют стране стремительно падать и срабатывают как амортизаторы.

У страны с хорошими институтами среднегодовой темп экономики — невысокий, как у Германии, но средний за 20 лет — хороший. Именно так выглядит траектория успешного экономического роста. Страны с плохими институтами так не растут. Когда говорят, что «КНР хорошо растет», мне хочется возразить: Китай катастрофически падал на протяжении ста лет — со времен восстания боксеров гражданские войны почти непрерывно продолжались до 1949 года. Китай падал при Мао, при большом скачке и культурной революции. То, что потом страна набирала по 11% роста в год, — сродни тому, когда вы из ямы вылезаете: у вас неплохо получается, но не факт, что вы уже вылезли на поверхность. Так вот институты отвечают за то, чтобы вы в яме не жили.

«Закон — равный для всех»

Но в Китае есть компартия. Партия — это институт?

Институт, конечно. Ведь институт — это не то, что нам нравится, а то, что определенным образом структурирует поведение. Например, в Китае работает правило двух ключей, хотя нет разделения властей, зато есть партийный контроль над деятельностью государственных органов. Это ведь вариант разделения властей. Такой принцип работал и в СССР. Я могу привести пример, когда институциональный уровень развития СССР был гораздо более высоким, чем нынешний.

С точки зрения перехода к обществам так называемого открытого доступа, которые отличаются траекторией долговременного успешного развития, ключевыми являются три условия: элиты пишут законы для себя и распространяют на других (а не другим — законы, себе — исключение); организации не должны быть подстроены под одного человека; контроль за инструментами насилия должен не делиться между группами элит, а осуществляться коллективно. Элита всегда контролирует инструменты насилия, но двумя способами. Либо вы делите так: тебе — следственный комитет, тебе —прокуратуру (вариант — тебе военно-воздушные силы, тебе —тайную полицию), все общества ограниченного доступа именно так живут. Либо существует коллективный контроль.

В СССР коллективный контроль существовал после Сталина. Политбюро свергло великого Жукова потому, что армия должна контролироваться не одним человеком, а Политбюро ЦК КПСС. Андропова отрезали от КГБ, когда он стал генеральным секретарем, потому что существовал коллективный контроль. Мы сейчас его утратили. Деперсонализация организаций существовала в СССР: Ленин умер — партия живет. Сталин умер — партия живет. В СССР не было достигнуто только главенства закона. Собственно, Горбачев попытался выйти на это третье условие, и тут все рухнуло... Хотя задним числом мы можем констатировать, что он принял мудрое решение: нам не хватало верховенства права. Социологи говорят: обратите внимание, как сейчас люди болезненно относятся к тому, когда в случаях ДТП влиятельный человек пытается кого-нибудь из своих родственников спасти от наказания. Спрос на то, что закон — равный для всех, живет, и он довольно сильный. Вопрос, через какие форматы мы будем проходить. Если будем надеяться, что по аналогии с США контроль над силовыми органами будут осуществлять комитеты Государственной думы или Совета Федерации, то я не уверен, что эта схема в нашей системе сработает.

А кто должен контролировать силовые органы?

Хороший вопрос. С моей точки зрения, это может делать Совет безопасности, если он будет должным образом институциализирован и будет работать в режиме четких процедур. Но это означает, что нужен определенный уровень сочетания открытости и закрытости.

«Многое нужно сделать, но желающих делать нет»

Эксперты говорят, что такие институциональные реформы станут возможны в политическом цикле после 2024 года?

Лучше бы раньше. А возвращаясь к вопросу, кто будет их проводить, замечу следующее. В данный момент есть осознание того, что многое нужно сделать, но желающих делать нет. Все поглядывают друг на друга и говорят: «Может, они?».

Неопределенность высока. Многие, например, ждали, когда Владимир Путин заявит о желании выдвигаться на следующий срок. Все персонифицируется.

Персонификация высока, потому что существует сильное недоверие к институтам. Это означает, что смена политического цикла чрезвычайно важна, поскольку поменяются министры и придут люди, у которых будет другое представление, что делать в регулировании той или иной отрасли. Сейчас горизонт мышления — меньше года.

В мае 2018 года ожидается смена правительства. Обратная сторона слабых институтов — короткий горизонт, страх будущего и прочее. Почему я и повторяю: чтобы выползать из этой ситуации, мало рассчитывать на реформы. Надо строить странные, нестандартные промежуточные институты. Очень важно, чтобы они не завели в тупик, как произошло в Турции, где замечательный реформатор построил кучу институтов, и вот уже 20 лет Турция не знает, что с этим делать: то ли возвращаться в исламский мир, то ли идти в Европу. Как только Турция начала интеграцию, Европа сказала: «Убрать армию. Что это у вас за гарант такой светского государства, что это за перевороты?» Убрали… и что произошло? Турция начала стремительно исламизироваться. Повторю еще раз, взлет Турции во многом объясняется тем, что Ататюрк построил нестандартные институты. В Турции говорят, что турок — это человек, который регистрируется по гражданскому закону, судится по французскому арбитражному законодательству, а хоронят его по исламскому обычаю. Ататюрк провел реформы, но дальнейшего перехода из системы промежуточных институтов сделано не было. Всегда надо на два, на три шага вперед просчитывать.

Возвращаясь к вопросу о голосовании налоговым рублем и налоговой реформе, которая сейчас обсуждается. Как вы оцениваете перспективы реформы?

Сейчас — никак, но настоящая налоговая реформа в конечном счете неизбежна, потому что при ожидаемом темпе развития цифровой экономики речь будет идти о налоге на транзакцию. Это самый простой налог. Хотелось бы, чтобы людям присылали сообщения на телефон: с вас взяли столько-то налогов. Это все сделает прозрачным. Нас ждет действительно совершенно новый дизайн налоговой системы, и, надеюсь, другой принцип.

У меня есть принципиальное разногласие с давним товарищем Владимиром Александровичем Мау, который говорит: «Налоги в России имеют другую природу, это платеж, введенный Золотой ордой за то, что к тебе не будут приходить». Я говорю: «Понимаешь, все налоги когда-то были платой за то, что к тебе не придут, но потом в большинстве стран они превратились в плату за то, что тебе что-то хорошее сделают».

Я рассчитываю, что в этом случае налоги поменяют природу, тогда граждане будут ставить вопрос по-другому: «Что нам делают за эти налоги?»

Россия > Госбюджет, налоги, цены. Образование, наука > forbes.ru, 20 июля 2017 > № 2250157 Александр Аузан


Россия > Госбюджет, налоги, цены > forbes.ru, 26 мая 2016 > № 1768931 Александр Аузан

В поисках надежных рук: почему судьба крупных состояний важна не только для их владельцев

Александр Аузан

декан экономического факультета МГУ

Когда начинают рассуждать о том, что в России не реализуются вполне очевидные реформы и преобразования в экономике, относя это к тому, что у нас что-то не так в политике, я всегда возражаю: это значит, что экономисты недоделали свою работу и не увязали предлагаемые и жизненно важные для страны преобразования с интересами тех групп, которые реально влияют на происходящее в стране, — доминирующих групп.

Среди таких экзистенциальных проблем, которые не дают спать, думаю, самым влиятельным и богатым людям в Российской Федерации, — проблема отделения бизнеса от власти, потому что мы имеем бюрократию совсем не служилую, веберовскую, а хозяйствующую, которая не знает, как сохранить богатства, отстранившись от власти, — а то и свободу потеряешь. А также проблема наследования, потому что мое поколение — поколение шестидесятилетних — продолжает контролировать экономику, но думает уже и о детях, и о внуках — подрастающие внуки становятся реальностью.

Оставим в стороне проблему номер один, о которой много написано и говорено, хотя мне кажется, что решение пока не найдено. Давайте поговорим о проблеме номер два, о проблеме наследования. Здесь есть три интересанта, бенефициара этого процесса. Во-первых, наследники, семья, которая может иметь определенные ожидания. Во-вторых, обладатель имущества, у которого могут быть свои планы на жизнь и то, что должно произойти в результате его жизни, а в-третьих, это мы с вами. Когда речь идет о наследовании крупных состояний, нам, вообще говоря, небезынтересно, что происходит с финансовыми и промышленными империями, которые были созданы в собственности того или иного частного лица. И это вопросы тех, кто работает там, и тех, кто конкурирует с такими предприятиями или пользуется услугами и продуктами подобных экономических объединений.

Начнем с наследников. Почему небесспорным благом является передача всего имущества по наследству семье? Во-первых, потому что у детей могут быть другие планы и виды на жизнь. Не факт, что они хотят быть банкирами и промышленниками, как отцы и матери, не исключено, что они хотят быть художниками и философами.

Noblesse oblige: получив это имущество, они получают каторгу, оплачиваемую многозначными цифрами, но совершенно не входящую в сферу их душевных интересов.

Во-вторых, мы понимаем, что кроме линии развития, когда в течение одного поколения мы прошли путь от дедушки-пирата до внука-благотворителя, угрожает нам и другая линия: когда от дедушки-аскета все переходит к внуку-расточителю. Такое тоже наблюдалось в мировой истории. Заметим, что вопрос эффективности управления детьми знаменитых отцов обсуждается довольно давно. Кажется, Уоррен Баффет сказал, что самый надежный способ проиграть Олимпиаду — это создать команду из детей победителей прошлых Олимпиад.

Как хорошо было бы решить этот вопрос, обеспечив интересы семьи материально, но при этом передав управление империями кому-то другому! Но здесь встают некоторые препятствия, с которыми придется иметь дело. И прежде всего, препятствия континентальной системы права, действующей в Российской Федерации. Если в праве англо-саксонском достаточно легко расщепляются правомочия и все это укладывается нормально в систему права, то в континентальном праве господствует идея единой неделимой частной собственности, что, конечно, не способствует достижению счастья разными людьми, у которых разные представления о счастье.

Можно, конечно, мечтать о правовой реформе! Один из выдающихся российских юристов однажды сказал мне, что он тоже полагает, что англосаксонская система гораздо лучше для экономики, чем континентальная, но он просил никому никогда не сообщать его фамилию и имя, потому что это выступление против родной юридической корпорации, которая в одночасье (в случае смены системы права) потеряет профессиональные компетенции и доминирование в стране.

Заметим: из этой юридической корпорации вышло немалое количество людей, которые находятся на самом верху государственной пирамиды. Возможны ли какие-то паллиативные решения, какие-то смягчения системы континентального права? Возможно, да, хотя, думаю, этому будут сопротивляться блюстители чистоты права, в том числе почтенные учителя политиков, управляющих ныне Российской Федерацией.

Если не удается изменить систему в целом, то можно подумать о возможности создания анклавов, где регистрация компании позволяла бы найти такие решения. По виду это напоминает офшоры и сразу заставляет вспомнить новый панамский скандал. Но если есть черные «дыры», то, может быть, бывают и белые? И если решено черные «дыры» закрывать, то, может быть, пора организовывать «дыры» белые?

Мне кажется, именно по этой логике пошли казахстанские реформаторы, которые в своем проекте Международного финансового центра в Астане предусмотрели действие британского права на этой ограниченной территории, наличие судопроизводства, в том числе англоязычного, с применением норм британского права. Они фактически стали готовить парковку для больших капиталов, если руководители соответствующих стран сочтут легитимной такую затею казахстанского президента и отнесутся с пониманием к тому, что белые «дыры» экономике нужны для того, чтобы не ломать правовые и политические системы больших стран.

Теперь вернемся к интересам обладателя имущества. В принципе для него существует еще один выход. Можно же, в конце концов, продать те права, которые он имеет, — если найти покупателей на крупные структуры, действующие в условиях наших неопределенных институтов и определенных персональных договоренностей. Но в деньги это превратить можно, а деньги уже можно вкладывать в разные точки. Ну, например, в эндаументы больших благотворительных фондов.

Опять-таки такое желание богатейших людей мира надо только приветствовать, потому что есть задачи, которые правительства явно решить не могут. Речь идет не только о борьбе со СПИДом и раком, но и всякого рода попытках организовать решение длинных научных проблем. Потому что наука, будучи идолом XX века, сейчас оказалась в положении служанки. Либо правительств — через оборонно-промышленные комплексы, либо корпораций — через попытки навязывания потребителю компьютера под видом автомобиля или еще какого-нибудь устройства, где потребитель в состоянии освоить от трети до половины функций, заложенных в прибор.

В принципе для науки надеждой является экзотический вид «элективного» налогообложения, как, скажем, в Исландии, где граждане могут заплатить налог на науку университету либо направить ту же самую сумму церкви — полагая, видимо, что наука и божественное одинаково трансцендентальны, а человек нуждается в поддержании вечного. Если не такой путь, то, видимо, нужны эндаументы, созданные за счет денег владельцев большого имущества. Повторю еще раз: мне кажется, что это интересный вариант, когда владельцы, обеспечив частью суммы интересы семьи, остальное направляют на решение некоммерческих задач будущего и остаются вписанными в историю не в качестве ловких и не вполне совестливых создателей бизнес-империй, а в качестве людей, которые подумали о дальних и серьезных проблемах человечества и внесли несомненную лепту в решение этих проблем.

Теперь давайте вернемся к нашим интересам. Наш интерес состоит в том, чтобы созданные промышленно-финансовые империи продолжали работать не хуже, а желательно лучше, потому что не все просто в их организации и деятельности. Осмелюсь напомнить, что в условиях слабых институтов в России возникли специфические формы корпоративного управления, когда весьма характерным является владение контрольным пакетом, создание блокирующих пакетов и разного рода другие грубые, простые рычаги доказательства того, кто в доме хозяин. Понимая, откуда это все взялось, осознаем еще и последствия.

Вряд ли мы можем получить хорошее, качественное управление со стороны менеджмента, когда рядом присутствует хозяин в роли царя, бога и воинского начальника, который, в свою очередь, включен в сложную систему политических отношений и политическую целесообразность всегда предпочитает технической и экономической эффективности.

В силу такой персонализации владения и управления крупными компаниями мы теряем еще и серьезные исторические перспективы, потому что, как это было доказано в блестящей книге Д. Норта, Дж. Уоллиса и Б. Вайнгаста «Насилие и социальные порядки», успешная модернизация начинается с достижения некоторых граничных условий. Одно из этих условий — деперсонализация коммерческих, политических и иных организаций, чем мы сейчас похвастаться не можем. В таких условиях уход владельца — путем продажи активов или передачи активов по наследству — таит в себе огромные опасности для управления компанией, потому что смена персоны будет означать как минимум смену деловой культуры, если не курса компании. Это опасно и для нас, потому что такие компании определяют довольно много в экономической картинке нашего российского пространства.

Можно ли предложить какие-то инструменты, которые бы снизили эту персонализацию и облегчили наследственный переход? Думаю, да. Напомню, что мы сталкиваемся с увеличивающейся неопределенностью мировой экономической ситуации, растущей волатильностью. Компании становятся более конкурентоспособными на мировом рынке, если они либо выстраивают вертикальную цепочку, либо консолидируют активы национальных компаний, работающих в этом секторе, для усиления выхода на экспортные рынки.

Такая монополизация не должна иметь отрицательных последствий в случае определенной системы ограничений. Во-первых, если на внешнем рынке конкурентность сохраняется, а ее устранить мы вряд ли в состоянии. Во-вторых, если соответствующими объединениями либо действиями правительства национальный потребитель защищен от растущей концентрации. При таком слиянии контрольный пакет размывается, владельцы ряда крупных компаний становятся совладельцами, тем самым ослабевает давление на менеджмент, который переходит к более приемлемым формам корпоративного управления. И в этом случае мы получаем результат как в росте эффективности управления, так и в открытии иных исторических перспектив.

Россия > Госбюджет, налоги, цены > forbes.ru, 26 мая 2016 > № 1768931 Александр Аузан


Россия > Госбюджет, налоги, цены > kg.akipress.org, 19 сентября 2015 > № 1496414 Александр Аузан

Александр Аузан: «Крым и Арктика – это компенсация за замедление России»

Александр Аузан

Попытки придумать для России внятную национальную стратегию развития и, самое главное, воплотить ее в жизнь за последние 15 лет постоянно терпели неудачу. Декан экономического факультета МГУ Александр Аузан, похоже, не теряет надежду на то, что такой документ когда-нибудь, наконец, появится. На диспут-клубе АНЦЭА экономист рассказал, почему прошлые варианты вроде «Стратегии-2020» не были успешными и предложил свое видение развития страны до 2030. Slon Magazine воспроизводит выступление Аузана.

Я считаю, что [постсоветский] транзит был необычайно успешным, потому что это был транзит от экономики дефицита к обществу потребления. Попробуйте доказать, что мы не прошли эту колоссальную дорогу от дефицита экономики 80-х годов до, я бы сказал, лопающегося от пармезана общества потребления 13-го года. Поэтому во многом точка, в которой мы находимся, определяется не неудачей транзита, а его успехом.

Начнем с предшественников. Я здесь за точку отсчета беру первую официальную стратегию, которая почти была принята. Я напоминаю, что программа Грефа 27 июня 2000 года была рассмотрена на заседании правительства Российской Федерации, принята за основу и больше к этому вопросу не возвращались. Концепция долгосрочного развития России – КДР-2020 – была подписана председателем правительства Владимиром Владимировичем Путиным в октябре 2008 года через две недели после крушения мировых рынков и начала мирового кризиса. Все сценарии ушли – и в этот момент была утверждена концепция.

Стратегия-2020 (обновленный вариант КДР, разработанный экспертами в 2011 году. – Slon Magazine), вообще говоря, представляет собой набор альтернативных вариантов экономической политики. На вопрос, какой же вариант выбирать, правительство так и не ответило, поэтому стратегия-2020 несомненно успешна, потому что она готова к применению в любой момент. Оттуда, насколько я понимаю, были применены бюджетное правило и налоговый маневр в некотором противоречии друг с другом.

Если говорить о развитии понимания в этих стратегических документах, то это, конечно, происходило, потому что первый был интересен уже потому, что это реальная действующая программа первого срока Путина, когда прошли вполне такие очевидные и результативные реформы. Второй документ очень технократически хорошо сделан, потому что там выставлены целевые показатели количественные, они завязаны между собой. Эта работа была бы хороша, если бы мы понимали, куда мы идем. И наконец, третий документ по существу описал всю палитру возможностей.

Поскольку выбора не произошло, получается, что мы за 15 лет стратегирования не ответили на вопрос: «А собственно куда мы идем?» Все стратегии в данном случае про то, насколько быстро нужно двигать веслами, вопрос «Куда плывем?» не поставлен. Поэтому мне представляется, что это есть центральный вопрос, с которого придется начать. А куда же в это время шел реальный сдвиг? Если Леонид Маркович (Григорьев, главный советник руководителя Аналитического центра при правительстве РФ. – Slon Magazine) говорил о динамике социо-экономических показателей, то мне, конечно, гораздо удобнее показывать, что происходило с социальным контрактом, то есть обменом ожиданий населения на определенные установки власти, ценности, которые предлагались, и последствия этого для экономической политики.

Убрать выборы губернаторов? Можно убрать выборы губернаторов, хотя веселее с выборами

Я напомню, что впервые формулировка «общественный договор» появилась как раз в первой программе Грефа, и там это называлось «Налоги в обмен на порядок». Формула, по-моему, была довольно точной. Она работала в первые годы, но потом произошел сбой. С чем он был связан? Ну, например, с тем, что начался не только рост в стране, который имел внутренние источники, но и конъюнктурный рост нефтяных доходов. И подобно тому, как это произошло с самотлорской нефтью в 60-е, было принято решение не в пользу реформ, а в пользу ренты. Вследствие этого и ожидания цены поменялись, и установка власти поменялась, потому что довольно долго мы существовали в благополучных условиях, в условиях обмена стабильности на лояльность. Шел рост реальных доходов. Власть не вмешивалась в экономические и личные дела населения. Население не вмешивалось в дела государства и было согласно на ограничение своих прав в политике. Убрать выборы губернаторов? Можно убрать выборы губернаторов, хотя веселее с выборами.

Абхазия, Крым, Арктика – это некоторая компенсация того, что страна движется все медленнее и все менее результативно

Сложнее стало, когда экономическая конъюнктура ухудшилась. Во время кризиса 2008–2009 года пришлось пойти на модификацию. То, что мы сделали накачку доходов бюджета в пенсионеров, дало выход из кризиса, облегчило политически власти тяжелый электоральный кризис 2011–2012 года, но при этом дало очень плохие макроэкономические последствия, потому что экономика была не в состоянии дальше тащить этот груз.

Что произошло потом? Мы понимаем, что вот это все на самом деле в прошлом. Этого уже нет, потому что в 2014 году произошел очень серьезный сдвиг. Почему он произошел? Можно говорить о разных причинах. Можно говорить о том, что не сходились концы с концами по социальным обязательствам. Можно говорить о том, что начавшееся с 2011 года замедление нужно было чем-то компенсировать. Оно было компенсировано расширением пространства. Потому что Абхазия, Крым, Арктика – это некоторая компенсация того, что страна движется все медленнее и все менее результативно.

Что изменилось с тех пор? Экономика дефицита ушла, общество потребления построено. Дальше возник вопрос: «Так, слушайте! Мы же еще были великой державой, кажется? Вот с этим у нас как?»

Конечно, были и культурные предпосылки такого поворота – несомненно. Потому что об архетипах писали и говорили довольно много, но я бы обратил внимание все-таки на то, с чего я начал. Вот смотрите. Если мы возьмем СССР в высшей точке развития, то есть, видимо, конца 50-х, начала 60-х годов, когда мы летали в космос, мы имели Нобелевские премии, «Летят журавли», Стругацкие, Куба. Чего нет? Есть определенное мировое лидерство, важность страны, привлекательность. Но в стране тяжело жить, в экономике дефицит.

Что изменилось с тех пор? Экономика дефицита ушла, общество потребления построено. Дальше возник вопрос: «Так, слушайте! Мы же еще были великой державой, кажется? Вот с этим у нас как?» Поэтому мне кажется, это довольно важная предпосылка поворота из-за исчерпания задач, связанных с обществом потребления. Было видно как [процесс] идет от шоковых реформ Ельцина к тому, как при Путине продвигались мобильные телефония и торговые сети в областные центры, – вместе с ними подвигалось это самое общество потребления в его наиболее рельефной форме.

Поэтому вот тут мы оказались в точке, когда, заметьте, реальные доходы населения снижаются. При этом протестов видимых пока нет, индекс социальных ожиданий высокий, концентрация вокруг власти высокая. Мне представляется, что мы теперь имеем другую форму обмена ожиданиями. Ограничение потребления меняется в данном случае на принадлежность к великой державе, на ощущение такой принадлежности.

Вот это слайды, которые я начинаю показывать, чтобы показать, в чем центральная, на мой взгляд, проблема всей динамики.

Расходы по разным направлениям: как нужно тратить бюджетные средства и как они, скорее всего, будут потрачены (опрос экспертов)

Источник: презентация Александра Аузана «Стратегия-2030: что делать с российской экономикой», 17 сентября 2015 года

Это слайды из доклада, который будет делаться на Сочинском форуме 2 октября, по результатам исследования. В опросах принимали участие 124 члена экспертного совета при правительстве. Что такое вот эти зеленые столбики? Это мнения экспертов по поводу того, куда надо вкладываться. Видите, преимущество здесь явно у образования и здравоохранения, затем идет инфраструктура, затем – оборонно-промышленный комплекс с резким отставанием. А красная линия – это их же мнение по поводу того, как будет это происходить, насколько вероятно то, что будут вкладываться в образование и здравоохранение, инфраструктуру и оборонно-промышленный комплекс. Как видите, здесь уже лидируют вложения в ОПК, есть надежда на то, что будут немножко подрастать вложения в инфраструктуру, и нет надежды на то, что будут расти на образование.

Почему? Ведь формально-то [властями] объявлены цели: инвестиции в человеческий капитал, расширение инфраструктуры. Я сейчас покажу два слайда, которые, по-моему, дают ответ на этот вопрос. Вот это предстоящая динамика доверия президенту, правительству, судебной системе, банковским и финансовым институтам, людей друг к другу – повторяю, по мнению экспертов!

Как будет меняться доверие населения в будущем (опрос экспертов)

Источник: презентация Александра Аузана «Стратегия-2030: что делать с российской экономикой», 17 сентября 2015 года

Что здесь характерно? Политическое доверие, скорее всего, будет стабильным. Доверие к правительству и экономическим институтам будет снижаться. Но самое страшное, конечно, это то, что в красном кружке. Надежды на увеличение доверия практически нет. А еще Манкур Олсон показал, что обычно серьезным экономическим скачкам предшествует накопление доверия, резкий рост социального капитала. Почему так происходит? Вот представления о том, каков реальный, желательный и возможный горизонт планирования в элите, принимающей государственные решения.

Горизонты планирования российской государственной элиты (опрос экспертов)

Источник: презентация Александра Аузана «Стратегия-2030: что делать с российской экономикой», 17 сентября 2015 года

Как видите, большинство экспертов считают, что реальный горизонт – до трех лет. Желательный – до десяти и более, а, может быть, удастся [спланировать] до пяти-шести. А теперь давайте вернемся и поймем механизм, как он работает. Вложения в образование и здравоохранение – они когда дадут результат? Да бог его знает! Это очень длинные инвестиции, при этом в отношении групп, имеющих малую переговорную силу.

Инфраструктура уже интереснее, потому что это строительные работы, это возможность разных видов оппортунистического поведения, это региональные элиты – вот тут уже шанс повышается. Оборонно-промышленный комплекс – это вообще класс, потому что это уже политически работает, и условия, при которых происходит расходование сегодня, ежедневно, достаточно непрозрачны. Поэтому как только мы имеем короткий горизонт, вот так обратным образом выстраиваются приоритеты. А откуда эта кривая вероятности? Она из короткого горизонта и низкого доверия.

Исходя из этого, что у нас с будущим? Потому что если определяться с образом будущего, то надо играть в честную игру, потому что попытки до этого создавать перспективный образ будущего приводили к известной истории из «Женитьбы» Гоголя. Нельзя строить образ будущего по принципу «Мы за все хорошее против всего плохого» – и еще за развитие каждой отрасли в масштабах всего российского государства. Ресурсные ограничения нас заставляют выбирать.

По существу за этими потенциалами стоят некоторые образы будущего. Нынешняя ориентация на инвестиции [в ОПК] – это поддержка образа, который надо просчитывать. Можем ли мы стать снова военной супердержавой? У экономистов есть серьезные сомнения, связанные с объемом нашего ВВП в мире, технологического обеспечения.

Мы можем десять раз провозглашать диверсификацию, а у нас будет происходить рост сырьевой зависимости

Вложения в инфраструктуру. Мы действительно самая большая страна мира – это правда, это факт. Это означает, что у нас есть возможности не только в «Великом шелковом пути», но и в трансполярном сообщении, перевозках по Северному морскому пути подводными лодками, направлениях север-юг, а не только запад-восток, уходе от концентрической сети дорог и так далее, и так далее.

Ну, и, наконец, человеческий потенциал, который мы тщательно обогреваем в течение последних 25 лет (и уже по этому видно, что это потенциал значительной емкости). В течение одной недели Сергей Глазьев и Алексей Кудрин высказались по вопросам стратегии вроде бы противоположным образом, но Глазьев предложил невиданно большую долю валового продукта вложить в человеческий капитал, а Кудрин заявил, что человеческий капитал есть цель в принципе. Это точка консенсуса. Но только у нас реальное движение идет не в одном направлении, а в противоположном.

Можно ли его переменить? На мой взгляд, да, если мы понимаем, как устроена ловушка. Если ловушка связана с короткими горизонтами, тем, что нынешние интересы и цели никак не соотносятся, интересы ведут в одну сторону, а цели – в совершенно другую. Мы можем десять раз провозглашать диверсификацию, пространственное развитие, инвестиции в человеческий капитал, а у нас будет происходить рост сырьевой зависимости, концентрация населения и снижение затрат на человеческий капитал, потому что – короткие горизонты, низкие уровни доверия. Потому что институты не стыкуют своими стимулами нынешние интересы к долгосрочным целям.

Тогда нужны три вещи. Первая – институциональные преобразования должны быть направлены на промежуточные, как сказал бы академик Полтерович, переходные институты, которые стыкуют долгосрочные цели с разными частными интересами потенциальных инвесторов: населения, бизнеса, государства. Нужен сдвиг в структуре неформальных институтов, социо-культурных характеристиках «из завтра в сегодня» (выбор образа будущего, вообще говоря, влияет на сегодняшнюю ситуацию) и «из сегодня в завтра», потому что мы имеем тот культурный профиль, который имеем. Мы имеем возможности развития в нишах. Нынешние неформальные институты позволяют России позиционировать себя для производства нестандартизированной продукции, продуктов уникальных, малосерийных, штучных, в креативных индустриях, опытных производствах и так далее.

Население перекрывает по возможностям и государство, и бизнес. Но только оно вам копейки не даст

И наконец, как может меняться социальный контракт? Как он может надстраиваться на человеческий капитал? Только одним способом, на мой взгляд: если повышается переговорная сила самих носителей человеческого капитала. Они нужны экономике страны, а им нужно то, что Асемоглу и Робинсон назвали инклюзивные институты – институты, в которых хорошо и комфортно живется высококвалифицированным людям, занимающихся саморазвитием и развитием страны. Поэтому если мы настраиваемся на такую трансформацию постепенную, то примерно понятно, какие меры были бы нужны. Потому что мы бы двигались через изменения в трех плоскостях.

Механизм исторического поворота

Источник: презентация Александра Аузана «Стратегия-2030: что делать с российской экономикой», 17 сентября 2015 года

Сейчас самый интересный инвестор будущего – это население, потому что у него больше 30 трлн рублей. А мы считаем, что инвестировать должно государство – между прочим самый бедный из инвесторов, у него порядка 13–14 триллионов. 14 триллионов – у частного бизнеса. Население перекрывает по возможностям и то, и другое. Но только оно вам копейки не даст в этих условиях. При этом население, по опросам, было бы заинтересовано в школах, детских садах, поликлиниках, больницах.

Деньги есть у населения, а у государства их нет. Поэтому – взаимосвязанные вещи – движение от одного образа будущего к другому, сдвиг может происходить, если мы сдвигаемся, во-первых, в социо-культурных характеристиках, во-вторых, в стыковках интересов вот этих инвесторов через разного рода институты: накопительную пенсионную систему, прямые налоги с селективным распределением, и так далее.

Вот примерный набор мер, который может стыковать образ, который нас сейчас тащит, и тот образ, который многие называют как наиболее желанный – «страна умных людей». Оборонно-промышленный комплекс сейчас важная точка затрат. На мой взгляд, здесь возможен интеллектуальный маневр. Вообще говоря, взять деньги на инновации у человека трудно. Ему инновация особо не нужна. Его нужно либо обмануть, либо напугать (сказать «Не хочешь кормить свою армию – будешь кормить чужую»). Поэтому инновационный процесс там, конечно, запустить можно. Вопрос: как его запускать дальше? Вот это, на мой взгляд, и есть интеллектуальный маневр в ОПК.

Дальше – государственные инвестиции в инфраструктуру. Это расширяет группы поддержки, это позволяет соединить государственные и частные деньги. Децентрализация налогов и полномочий в пользу регионов вместе с прямыми налогами и введением возможности рублем голосовать будет означать рост значения инвестиций в человеческий капитал через деньги населения. Потому что пока не будет культурных сдвигов, принудительные механизмы в виде накопительных пенсий и прямых налогов могут работать. На мой взгляд, это первоочередные шаги, которые могут дать какой-то результат, но к какой точке эти первые результаты приведут через 20 лет? Я полагаю, что стратегию нужно делать не на 30-й год, а на 35-й год. Посмотрите на политические циклы (в 2030 году должны пройти президентские выборы, в 2031 году – выборы в Госдуму. – Slon Magazine), стратегии должны быть соединены с политическими циклами. Что будет в 35-м году, я предлагаю собраться в этой аудитории и обсудить.

Россия > Госбюджет, налоги, цены > kg.akipress.org, 19 сентября 2015 > № 1496414 Александр Аузан


Россия > Госбюджет, налоги, цены > forbes.ru, 12 мая 2015 > № 1382763 Александр Аузан

Перестройка: 30 лет антидефицитной революции

Александр Аузан

декан экономического факультета МГУ

Советские граждане хотели общества потребления и получили его, а вот спрос на право оказался очень ограниченным

Уже 10 лет назад, когда отмечали очередной юбилей перестройки, у многих возникал вопрос: «Почему не получилось?» Но моя позиция и тогда была и сейчас остается нетипичной. Я-то считаю, что все получилось. Просто все! Вопрос — чего хотели? Есть представление о том, что перестройка и последующие события были либеральной революцией, которые должны были привести к утверждению демократии, свободной конкуренции, интеграции в европейские структуры и созданию демократического союза сильных государств. А мне-то кажется, что природа этой революции была другая. Это была антидефицитная революция, потому что если мы посмотрим на жизнь в СССР конца 1970-х или середины 1980-х, то никакого людоедства особого не обнаружим. Не было обрушения «тиранического режима», как в Румынии. Проблема была в другом.

На людей давила необходимость несколько часов в день стоять в очередях, ездить за едой на электричках, записываться на холодильник за два года вперед.

Даже если взять члена Политбюро, то чем он отличался от большинства? Немногим — может быть, наличием видеомагнитофона на даче. То есть он добрался аж до уровня европейского среднего класса, причем не upper-middle, а так, middle-middle. Так что нет пирующих богачей, окружающих тирана. А есть страшное давление дефицита и стремление вырваться из дефицитной экономики. Это произошло? В России утвердилось классическое общество потребления с широчайшим спектром возможностей. Выбор в московских магазинах (по крайнем мере, недавно) мог быть шире, чем в берлинских, лондонских или парижских.

Есть даже объяснение: у нас еще не решили «в какой клуб мы не ходим», а на Западе с этим уже определились.

В этом смысле перестройка реализовалась полностью, общество потребления уже даже несколько достает, понятно, что нужны другие векторы. Политическая поддержка на протяжении прошедших десятилетий доставалась тем, кто давал выход на определенную фазу рыночного выбора. Горбачев дал полный выбор там, где он мог его дать: доступ к информации, литературе, политическим идеям. И этого на несколько лет хватило: страна запоем читала, обсуждала, а потом спросила: «А теперь — где колбаса?» И это дал уже Ельцин, и заметьте, его не свергли, несмотря на шоковые реформы. Почему? Потому что вот она — свобода выбора. Да, денег нет, плачешь от нестыковки между доходами и выбором, но купить можно все. Ну а Путин потом привел эту потребительскую революцию в областные центры.

Так что Горбачев сделал первый великий шаг в антидефицитной революции. При этом я не согласен с утверждениями, что он начал реформы, не имея четкой цели. Я как раз полагаю, что среди длинного ряда правителей редко встречаются такие люди, как Михаил Сергеевич Горбачев, — знающие, чего они хотят. Потому что этот человек себя к верховной власти готовил десятилетиями. Он читал книжки, он из сельского механизатора превратился в человека, понимающего очень тонкие вещи, в достойного собеседника Тэтчер и прочих мировых лидеров. В его воспоминаниях рассказывается, как в комнату в общежитии на Стромынке, где жила Раиса Максимовна с тремя другими девушками, кроме самого Горбачева захаживали философ Мераб Мамардашвили, Зденек Млынарж, отец Пражской весны, Юрий Левада, основатель новой волны советской и русской социологии. И не то что он с ними на улице поговорил — он с ними за женщин соперничал! Он должен был показать, что он интеллектуально не хуже. Сформулировать правильные идеи помогла не только интеллектуальная среда, но и его народный опыт человека из Ставрополья, помнящего ближнюю историю, например раскулачивание.

Горбачев понимал, что идет к преобразованию системы, но точно не в сторону капитализма, а, скорее, к обществу шведского образца.

Точно не хотел развала Союза и даже сейчас считает, что его можно было сохранить. Он принадлежит к той редкой породе исторических деятелей, которые свою собственную власть раздают, а не сосредотачивают. Следующие относились уже к другой породе, гораздо более традиционной. Про Луи Бонапарта говорят, что из него хотели сделать первого французского президента, а он стал последним французским императором. Вот Горбачев мог быть последним советским императором, а сделал из себя президента.

Ему принадлежат два великих результата, каждый из которых сейчас под вопросом. Первый — это российская свобода. А второй — это мир, прекращение холодной войны. Степень почтения, с которой Европа относится к Горбачеву, мало кто понимает в России. Дело не только в объединении Германии. Дело в том, что люди перестали просыпаться по ночам от кошмарной мысли про мировую войну. Сейчас это до такой степени прочно засело в головах, что мы не видим реальных угроз даже там, где они есть. В каком-то смысле это продукт горбачевской эпохи, потому что люди за 30 лет привыкли, что мировых войн не бывает. А они бывают.

Правда, еще с хрущевского времени война перестала быть легко допустимой для советского сознания. Горбачев довершал работу, начатую до него. Так же как движение к свободе Горбачев тоже не с нуля начал. На мой взгляд, здесь есть некая социоэкономическая логика. Россия в своем развитии движется импульсивно. Мы 300 лет находимся в процессе незавершенной модернизации, со времени Петра, сначала попытка скачка с мобилизацией ресурсов, удар головой о потолок, сползание, застой и новая попытка войти в перемены.

Конечно, развитие происходит, но мы одномоментно дотягиваемся до траектории 25 ведущих стран — и не удерживаемся, сползаем. Демобилизация после самого мощного скачка — сталинского — началась, когда Горбачев был еще аспирантом. Демобилизация — это обычно самое счастливое время в русской истории, потому что Екатерина II — это тоже демобилизация, она отменяет принудительную службу дворянства. Александр II через 100 лет делает еще один шаг — дает волю крестьянам. Время Екатерины и Александра — это волны, когда достигались наиболее серьезные успехи. Мы каким временем гордимся? Гагарин. Это хрущевская демобилизация. Дальше она подморозилась. Дело не в политике, не во взглядах Леонида Брежнева или еще кого-нибудь.

Мое объяснение, как экономиста, другое. В 1965 году начались два процесса: косыгинские реформы и разработка самотлорской нефти.

В 1965 году мы стали входить в сырьевую модель, из которой сейчас мучительно пытаемся выйти.

Выбирая между трудными реформами и легкой пенсией, власть, и не только власть, предпочла пенсию. Нефтяная рента — это пенсия. Почему Горбачеву удалось на некоторое время из этого вырваться? Потому что ренты перестало хватать на поддержку сколько-нибудь приличной жизни. Горбачев продолжил фазу демобилизации. Почему мы после этого не вошли в период взлета и развития и почему не получили серьезных результатов? Это интересный вопрос.

Здесь стоит вспомнить книжку Норта, Уоллиса и Вайнгаста «Насилие и социальные порядки» и Асемоглу и Робинсона «Почему нации терпят поражение». Это же прямо про нас! Норту, Уоллису и Вайнгасту удалось выделить пороговые условия успешной модернизации в таких странах, как Англия, Франция и США. Все начиналось с решения трех вопросов. Писать законы для себя и распространять их действие на других, а не делать законы для других, а для элит — исключения. Организации создавать не под конкретное лицо, а так, чтобы они переживали создателя. И коллективно контролировать инструменты насилия, а не делить их между собой. Всего три условия. Теперь давайте на СССР посмотрим. На самом деле послесталинское политбюро ввело коллективный контроль над средствами насилия. От страха, что совсем рядом была эта репрессивная машина, которая их должна была затянуть. Организации, которые переживают создателя. Конечно, КПСС, ВЛКСМ, ВЦСПС. Они без товарища Ленина, товарища Сталина, товарища Маленкова, товарища Хрущева и товарища Брежнева дожили до товарища Горбачева.

Итак, организации деперсонализированные есть, коллективный контроль насилия есть, чего нет? Нет производства законов для себя и распространения их на других, как в Великой хартии вольностей. Бароны для себя ввели принцип — никто не может быть осужден кроме как судом равных себе, а потом он распространялся на все общество. Горбачев это пытался сделать.

Но тут и произошел сбой. Возможно потому, что спрос общества на право был очень узким.

Это видно по быстроте восстановления традиционных для России институтов, когда власть не раздается, а стягивается. Лично для меня 1993 год — трагическое событие не только потому, что снаряды летели в парламент, а потому что снаряды летели в парламент. Есть вещи, которые делать нельзя. Могли его осаждать сколько угодно, но нельзя расстреливать парламент как образ законодательной власти.

Похоже, что не сошлись спрос на право, который вызревал внизу, и предложение права, которое пришло сверху. Но главное, мне кажется, даже не в этом. Главное, что не удалось решить проблему дефицита. Взгляды взглядами, но жизнь-то идет сейчас. Горбачев взял на себя политику, а вот последние советские правительства были крайне неудачными. Меня поражает, что Николаю Ивановичу Рыжкову никто не задает вопрос, как ему удалось накрутить такие мировые долги, которые мы 20 лет отдавали, и при этом непонятно, куда это все подевалось. Не в том смысле, что разворовали. Ни в коем случае. Просто разбазарили.

Пока Горбачев мог оттягивать решение проблемы дефицита, он двигался вперед. Но возобладала точка зрения — дайте нам здесь и сейчас. Рынки, магазины. К черту социализм ваш, не нужна социал-демократия. Кто быстрее пообещает нам эти рынки обеспечить, тот и будет править. Так и произошло.

Не надо забывать, что Горбачев был и остается социал-демократом.

Для него проблема дефицита не могла быть главной. Для него главной была и остается проблема социальной справедливости. Я думаю, он очень верно видел отдаленные вещи. Но не видел, что без решения проблемы дефицита нельзя продвинуться дальше. Можно было набрать долги, чтобы смягчить напряженность и выиграть несколько лет, но при этом начать что-то делать: малую приватизацию, кооперативы и т. д.

Я бы сказал, в перестройке есть два слоя. С одной стороны, это антидефицитная революция, а с другой — это завершенная демобилизация, которая должна бы повести куда-то во взлет другого типа, немобилизационный взлет. И Горбачев определенно вел туда, он продолжатель Александра II и Екатерины II, а не Петра I и Иосифа Сталина, это точно.

Россия > Госбюджет, налоги, цены > forbes.ru, 12 мая 2015 > № 1382763 Александр Аузан


Нашли ошибку? Выделите фрагмент и нажмите Ctrl+Enter